bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 9

– Они тут чуть не передрались. А теперь вот повеселели. Они уверены, что ты их вразумишь.

От этих слов утихнувшие было страсти вновь разгорелись.

– Не правда ли, о, ты, знающий все, не правда ли, что бузкаши этих крестьян-степняков, игра, о которой мы впервые слышим, ничего не стоит по сравнению с играми наших предков? – кричали одни.

– О, ты, знающий все, не правда ли, что по красоте, мужеству, силе и ловкости участников наш бузкаши, если сравнивать его с развлечениями, которыми хвастаются тут эти невежды-горцы, – это все равно, что сокол перед курами?

И люди с обеих сторон замерли в наивной надежде, что он поддержит именно их мнение. Но на их вопросы он ответил вопросом:

– А почему я должен решать за вас, друзья мои? – спросил он.

И поскольку обескураженная толпа молчала, Гуарди Гуэдж продолжал:

– Каждый имеет право и обязан судить сам. Надо только хорошо знать, о чем судишь. Вот так и с бузкаши. Хотите, я расскажу, а вы послушаете?

Ответом был общий вздох одобрения и благодарности. Разве не сказал он магическое слово? Он расскажет! Это будет его рассказ!

Ведь все же знали, что по возрасту, по своей памяти, по пройденному пути, по мудрости и умению говорить Великому Пращуру не было равных.

Кузнец пробился поближе к старцу и первым уселся у его ног. Затем и остальные тоже, ряд за рядом, уселись внизу. Лишь те, кого не вместила терраса, остались стоять на дороге.

Перед Гуарди Гуэджем образовался своего рода ковер из головных уборов, представляющий все племена и провинции. И под всеми этими чалмами, тюбетейками, меховыми шапками, каракулевыми шапочками кулах на лицах, выдающих самое различное их происхождение, – горцев, жителей долин, степей и пустынь – выражены были общие чувства: ожидание и детское любопытство. Подобно тому, как жаждущий паломник устремляется к источнику влаги, так и все эти люди обратились к старцу, а он всем своим изможденным, лишенным плоти и веса телом аскета ощутил единственное трепетное желание, на какое был еще способен: передать этим трогательно наивным и восхитительно темным людям хоть немного из того, что он знал, дабы каждый из тех, кто его слушал, повторил его рассказ другим, и чтобы те, в свою очередь, передали его от отца к сыну, от соседа к соседу, чтобы все растекалось во времени и пространстве подобно тому, как вода течет, стекаясь и растекаясь по бесчисленным крошечным канальчикам и арыкам, чтобы человек приобщался к вечности, которую несправедливые боги хранили только для себя.

Гуарди Гуэдж выпустил из рук свою дорожную палку (а кузнец с почтением ее подхватил), выпрямил спину и шею и заговорил. Голос его был тонок и слаб. Но доносился он очень далеко, подобно тому, как слышится звон колокольчика из надтреснутого хрусталя.

* * *

Гуарди Гуэдж начал так:

– Пришло это с Чингисханом, – сказал он.

И, словно эхо из глубокого колодца, толпа шепотом ответила:

– Чингиз, Чингиз…

Ибо не было на афганской земле такого затерянного селения, где бы даже самые отсталые и невежественные люди, где бы даже дети не знали этого грозного имени и не испытывали бы при этом суеверного страха, несмотря на то, что столько веков пролетело после походов завоевателя.

– Чингиз, Чингиз… – перешептывались путники.

И ветер Шибара уносил этот шепот к вершинам Гиндукуша.

А Гуарди Гуэдж подумал:

«Вот уж поистине руины великолепных городов, обращенные в безжизненные пустыни плодородные поля, истребленные, вплоть до грудных младенцев, народы, оставляют о покорителях более глубокий след в народной памяти, чем самые благородные, самые гармоничные сооружения… Страх – вот самый надежный хранитель славы».

Взгляд Гуарди Гуэджа упал на группу дорожных рабочих в выгоревших бледно-голубых лохмотьях, группой стоявших у края дороги. Они слушали, опершись на лопаты, которыми с утра до вечера набрасывали в рытвины на дороге гравий, пыль от которого горный ветер разносил вокруг. Это были хазарейцы из племен, ютящихся на суровых плоскогорьях и в тесных ущельях Гиндукуша с той стороны, где солнце садится.

– Чингиз, Чингисхан, – тихо перешептывались слушатели Гуарди Гуэджа.

Дорожные рабочие, те молчали.

«Знают ли эти несчастные, – думал старый рассказчик, – что название их народности имеет монгольские корни и означает „сотня“, и что сотня была у Покорителя мира главной цифрой, которую он всегда держал в голове, когда создавал и исчислял непобедимые свои орды?»

Нищие потомки неумолимых всадников, оставленных когда-то здесь своим предводителем, чтобы они властвовали в этих краях вечно, сейчас смотрели на Гуарди Гуэджа, и он читал на плоских их желтых лицах с узкими раскосыми глазами лишь бесконечное тупое терпение.

Гуарди Гуэдж продолжал:

– Монголы жили в седле и умирали в седле. И когда они играли, они могли предаваться этому тоже только верхом на лошадях. Но всем своим играм, будь то скачки, стрельба из лука на полном скаку, охота с собаками или с соколами, предпочитали они бузкаши. Воины Чингисхана принесли эту игру во все страны, где побывали их кони. И до сих пор, семь веков спустя, она сохранилась на наших северных равнинах такой же, какой была в те древние времена.

Кузнец, сидевший у ног Гуарди Гуэджа, не вытерпел и на правах старой дружбы, установившейся у него в пути с его спутником, воскликнул:

– Так расскажи же нам, наконец, о Пращур, в чем заключается эта игра!

И вся толпа, приободренная этими словами, стала просить Гуарди Гуэджа: —Да, да, расскажи!

– Прежде всего, закройте глаза, – отвечал старец.

Кузнец, удивленный, заколебался. Гуарди Гуэдж прикрыл ему веки одной из своих сандалий и потребовал от всех:

– И вы тоже, друзья мои!

Когда все глаза перед ним были закрыты, голос старого рассказчика, подобный звону колокольчика из треснувшего хрустального бокала, зазвучал еще громче:

– Приготовьтесь сделать усилие. Усилие над собой. Я хочу, о, люди, никогда не покидавшие склонов и тенистых ущелий гор, я хочу показать вашему умственному взору великие степи Севера.

По интенсивной серьезности лиц с закрытыми глазами Гуарди Гуэдж видел, что они безраздельно отдаются ему.

– Хорошо, – сказал он. – Сейчас вы будете думать о долине. Но о такой долине, какую никто из вас не видел никогда в жизни… О более широкой и длинной долине, чем самая длинная и самая широкая из всех долин, по которым вам когда-либо довелось ездить.

Послышались голоса людей, будто потерявших над собой контроль:

– Более длинная и более широкая, чем долина Газни?

– Чем Джелалабадская долина?

– Чем Кохистан?

Гуарди Гуэдж отвечал:

– В сто раз более широкая и более длинная.

И закричал:

– А теперь, друзья мои, за работу: раздвиньте, опрокиньте все скалы и стены гор… Слева и справа, спереди и сзади… Толкайте… еще толкайте… Дальше… все дальше… Ведь огни удаляются, уменьшаются, не так ли? Исчезают… Падают… Их больше нет.

– И в самом деле, и в самом деле, – шептали люди в толпе… Нет больше ничего!

– Не открывайте глаза, – приказал Гуарди Гуэдж. – А теперь внутренним взором посмотрите на эту долину, бесконечную, бескрайнюю, плоскую, голую, свободную от всяких препятствий, с небом в качестве единственной границы со всех сторон.

– Видим, видим! – кричали люди, словно в экстазе, не открывая глаз.

– И там, – продолжал Гуарди Гуэдж, – до самого края земли раскинулся ковер из трав, и, когда дует ветер, то он доносит оттуда горький запах полыни. Самый быстроногий конь может галопом скакать до тех пор, пока не упадет от усталости, и самая проворная птица может лететь, пока силы не иссякнут в крыльях ее. И все время они будут видеть одну только степь, только всё травы, травы, травы с их полынным духом.

Гуарди Гуэдж тяжко вздохнул и тихим, усталым голосом, похожим на шелест птичьего крыла, проговорил:

– Такова степь.

– Степь, – повторили взволнованными голосами люди.

Громче других воскликнули люди в чапанах. И вовсе не из-за гордости за свой край. А потому, что поразились тому, как Гуарди Гуэдж открыл им глаза на красоту их земли, которую они, привыкнув к ней, разучились замечать. А когда они открыли глаза, то поразились, что их окружают и подавляют нависшие над ними каменные глыбы, подобные гигантским и мрачным тюремщикам. И такое же удивление испытали и остальные путники, даже те, которые прожили среди этих гор всю свою жизнь.

Гуарди Гуэдж не дал им времени забыть только что увиденную ими картину. Он сказал:

– Да, такова степь, прародительница бузкаши. Во всей вселенной только у нее такое обширное чрево, чтобы вынашивать и вскармливать всех людей и всю свою живность.

– Расскажи им про наших коней! – крикнул конюх.

– Не все они крылатые, словно птицы, – отвечал Гуарди Гуэдж. – Но богачи на Севере, которых там зовут ханами или баями, выращивают и дрессируют коней, предназначенных исключительно для особо важных игр. Они, эти кони, прекрасны, как принцы, быстролетны, как стрелы, отважны, как самые лютые волки, умны и послушны, как самые преданные собаки. Им не страшны ни ледяной холод, ни зной, и они могут скакать галопом с утра до вечера без остановки.

– Есть там такие, что стоят сто тысяч афганей! – воскликнул конюх.

– Сто тысяч афганей… – повторили недоверчиво путники (для большинства из них эта сумма превышала весь их жизненный заработок)… – Сто тысяч афганей… не может быть!

– И, тем не менее, это правда, – подтвердил Гуарди Гуэдж. А чтобы оседлать таких коней, нужны чопендозы — всадники исключительно высокой выучки.

– Да еще и не всякий может стать чопендозом, – крикнул конюх. – Они должны пройти сотни и сотни бузкаши, и из тысяч и тысяч участников должен выделяться кто-то один. Но и этого мало. Когда участник становится знаменитым во всех трех провинциях, собираются самые старые, самые строгие чопендозы. И кандидат проходит испытания перед ними. И вот только тогда, если они сочтут, что все прошло хорошо, он получит право на гордое звание и на шапку из лисьего или волчьего меха. Тогда какой-нибудь хан или бай возьмет его к себе на службу. У него не будет других обязанностей, кроме как участвовать в бузкаши. И зарабатывать он будет за это около ста тысяч афганей в год.

– И это тоже правда, – снова подтвердил Гуарди Гуэдж.

– Сколько денег… Сколько денег…

Шепот был печальным, как вздох, и болезненным, как жалоба.

– Сколько денег… сколько денег… – шепотом переговаривались в толпе.

– А вот в чем состоит игра, – сказал Гуарди Гуэдж. – В стаде выбирают козла. Забивают его. Потом отрубают голову. Чтобы сделать тушу тяжелее, ее набивают песком и заливают водой. Ну и кладут в небольшую яму, совсем неглубокую, чтобы шерсть была на уровне земли. А недалеко от ямки обводится негашеной известью небольшой круг. Называется этот круг Халлал, что на туркменском языке означает Круг справедливости. Справа от круга, где-нибудь в степи, вкапывается высокая мачта. И слева, на таком же расстоянии, – еще одна, такая же. Расстояние может быть разным. Оно может равняться расстоянию, необходимому, чтобы поскакать галопом за час или за три, или за пять часов. Судьи каждого бузкаши по своему усмотрению решают, каким должно быть расстояние.

Старый рассказчик окинул взглядом толпу и продолжал:

– Итак… Яма, а в ней туша козла… Неподалеку – круг, обведенный известью. А вдалеке, иногда очень далеко друг от друга – мачты… Всадники собираются возле туши.

– Сколько? – спросил кузнец.

– Когда как, – ответил Гуарди Гуэдж. – Иногда десять, иногда пятьдесят, а иногда и несколько сотен. По сигналу судьи все накидываются на обезглавленную тушу. Кто-то ее выхватывает и мчится прочь. Остальные устремляются за ним в погоню, а он направляется к той мачте, которая находится справа. Туша сначала должна быть доставлена туда, чтобы всадник обогнул мачту, потом проскакал с тушей к левой мачте и, наконец, доставил ее в Халлал. Победителем становится тот, чья рука швырнет обезглавленного козла в центр белого круга. Но этому предшествует столько схваток, столько погонь, нападений, скачек и потасовок! Разрешаются любые удары. За несколько часов туша много раз переходит из рук в руки, из седла в седло, огибает обе мачты и устремляется к цели. В конце концов ею завладевает кто-нибудь из участников, выхватывает козла, ускользает от последних противников или опрокидывает их, скачет во всю прыть с тушей в руках, подлетает к белому кругу, потрясает тем, что от нее осталось, и…

– Голос рассказчика потонул в улюлюканье.

В резком, оглушительном улюлюканье, диком, безумном, родившемся в бескрайних ковыльных степях и заполнившем небо и землю пронзительным сумасшествием.

– Халлал! Халлал! – кричал конюх.

– Халлал! Халлал! – отвечали люди в чапанах.

А поскольку скалы и ущелья Шибара возвращали эти крики в виде тысячекратно усиленных откликов, горные демоны еще долго-долго повторяли:

– Халлал! Халлал!

Когда они наконец умолкли, наступила удивительная тишина. И тогда Гуарди Гуэдж сказал:

– Такая вот игра, друзья мои, была привезена Чингисханом. Теперь вы знаете, что это такое.

– Благодаря тебе, знающий всё Пращур! – закричала толпа.

Диссонансом в этом хоре похвал прозвучал только один возмущенный и вместе с тем как бы жалующийся голос, голос человека, сидевшего у самых ног Гуарди Гуэджа.

– А какой же мне толк, дедушка, знать правила такой прекрасной игры, если я никогда ее не увижу.

– И то верно… В самом деле… Этот кузнец правильно говорит.

Так ворчали жители горных долин и селений высокогорья, составлявшие почти всю толпу. И они стали вставать один за другим, задумчивые и как бы отрезвевшие, – тем более что водители грузовиков подавали знаки, что пора трогаться в путь. Но Гуарди Гуэдж поднял палку, чтобы задержать их еще ненадолго и сказал:

– Никто из смертных не имеет права сказать «всегда», но никто не может сказать и «никогда». И вот еще одно тому доказательство: впервые с незапамятных времен состязания бузкаши будут проведены по ту сторону Гиндукуша, в окрестностях нашей столицы, Кабула.

Шоферы перестали сзывать пассажиров, а те застыли в тех позах, в каких застали их слова Гуарди Гуэджа, стоящими кто на коленях, кто в полусогнутом состоянии.

Они спрашивали:

– Как?

– Почему?

– Когда?

– Потому, – отвечал старик, – что властелин земли афганской Мухаммед Захир-шах повелел, чтобы отныне каждый год в день рождения короля, в месяце мизане,[4] лучшие участники бузкаши приезжали бы на самых прекрасных степных скакунах соревноваться в Баграм, рядом со столицей.

– В месяце мизане!

– В ближайший мизан!

– Я поеду смотреть!

– И я поеду!

– Пусть мне даже для этого придется продать мою последнюю овцу!

– Последний мой инструмент!

– Чадру моей жены!

Уже рычали моторы, уже путники взобрались на грузовики, а крики все продолжались и продолжались.

* * *

Кузнец сообщил Гуарди Гуэджу:

– Деревня, где женится мой брат, стоит в стороне от дороги. Так что я пойду туда пешком. А ты, дедушка?

– А я продолжу свой путь, – посмотрел на него Гуарди Гуэдж.

– А куда же он лежит? – спросил кузнец.

– В степи, – отвечал Гуарди Гуэдж. – К тем, кто проводит бузкаши. Решение короля изменит не одну жизнь.

– Ну и что из этого? – опять спросил кузнец.

– Тому, кто знает много историй из прошлого, доставляет большое удовольствие, когда ему удается увидеть, как рождаются новые истории, – сказал Пращур.

Часть первая

КОРОЛЕВСКИЙ БУЗКАШИ

I

ТУРСУН

Заря еще только едва-едва занималась в этой части прилегающей к русской границе провинции Меймене на севере Афганистана.

Старый Турсун лежал на спине, которая у него была такая широкая, что она занимала всю ширину чарпая, деревянного топчана. Он и сам походил на большую деревянную наспех отесанную колоду.

Он уже привык к тому, что по утрам его тело отказывалось сделать малейшее движение, даже самое простое и легкое. Привык к такому ощущению, будто все суставы у него, от ступней до самой шеи, закованы в кандалы, опутаны железными цепями. А кожа его, ороговевшая и словно уже мертвая, не чувствовала ни грубой поверхности, ни веса покрывавшей его ткани.

А потом – неизвестно, как и почему? – постепенно кожа начинала распознавать тепло и швы на мешке, набитом хлопком и служившем матрасом, а под ним – веревочную сетку, натянутую на шершавой деревянной раме. А потом – опять же неизвестно, как и почему? – сустав за суставом, звено за звеном, цепи и кандалы, сковывавшие его, расслаблялись и распадались. Тяжелая, могучая, узловатая, застывшая масса мускулов и костей начинала оживать.

И старый Турсун ждал, ждал, когда тело его соблаговолит начать вновь ему подчиняться. При этом он не испытывал ни нетерпения, ни огорчения. По-настоящему сильный человек должен равнодушно воспринимать невзгоды, с которыми невозможно справиться. Старость, а затем и смерть – вещи неизбежные, не так ли?

Постепенно, как и прежде, каждое утро, но с каждым утром все позднее и позднее, наступил момент, когда старый Турсун почувствовал, что он опять, и на этот раз тоже, владеет всем своим телом. Тогда он медленно положил на края топчана огромные свои мозолистые руки, изборожденные морщинами и напоминающие бугристые корни столетнего дерева, оперся на них и сел. Сидел не долго, ровно столько, сколько нужно, чтобы проверить, как чувствует себя поясница. Боль была обычной по утрам – но с каждым утром все более сильной, все более острой. Турсун тяжело наклонился набок и опустил на глинобитный красноватый пол сперва левую, а потом и правую ногу.

У изголовья чарпая стояли две тяжелые грубые трости. Турсун взял их, и их рукоятки исчезли в его массивных ладонях. Прежде чем воспользоваться ими как рычагами, Турсун сделал минутную передышку. Тут надо было подумать о предстоящей, пронзительной и одновременно обжигающей боли в коленках: эта операция становилась с каждым утром все мучительнее. Причем испытание это надо было выдержать беззвучно, без гримасы, не моргнув глазом. Неважно, что Турсун находился в четырех стенах один. Для него важен был один-единственный свидетель: он сам.

Наконец, он оперся на две трости и встал. На нем была длинная рубаха. В комнате, кроме чарпая, стоял только низенький стол. Турсун сделал два шага, бросил на только что оставленную постель одну палку, продвинулся вперед еще немного и бросил вторую. Туловище находилось в вертикальном положении, сохраняло равновесие и не нуждалось в подпорках. Он почувствовал, как ровно течет кровь в жилах, согревая тело и размягчая суставы. Оделся. Сначала надел чапан, облачивший его всего от шеи и до пят, старый изношенный и потертый настолько, что черные полосы стали уже почти неразличимы на сероватом фоне, таком привычном для Турсуна, что он казался ему его второй кожей. Полы чапана он стянул, как кушаком, скрученным куском ткани. Ноги сунул в бабуши из твердой кожи с заостренными и загнутыми вверх, будто клювы хищных птиц, носками.

Однако самое трудное было впереди: обмотать чалму так, чтобы она выглядела достойной его ранга, его возраста и его репутации. Для этого руки приходилось поднимать высоко вверх и в таком положении работать. За пыткой, которой подвергались поясница и колени, следовала пытка для плеч.

Разумеется, старый Турсун мог избежать всех этих мучений – и он не сомневался в этом, – стоило ему только крикнуть. Бача, спавший на полу перед его дверью, тут же прибежал бы и с гордостью одел бы его. Был он почти еще ребенком, но любой – в имении и в окрестностях – любой взрослый и сильный, заслуженный человек, любой счел бы тоже за честь оказать ему эту простую услугу. Помочь такому лицу, как Турсун, значило бы не унизиться, значило бы через этот обыденный жест снискать себе почет. Все это знали, и он сам – в первую очередь.

Но старый Турсун знал также, что право на знаки уважения и на готовность услужить подтверждает подлинную силу и величие лишь в том случае, если человек может без этого обойтись.

Один и тот же чапан, верблюд или каракульский баран, преподнесенный богатому господину, является знаком внимания и почета, а подаренный бедняку – становится милостыней, подачкой.

Чем больше Турсун терял силу, тем резче отвергал он всякую помощь. Он не хотел стать попрошайкой. Причем не только из чувства собственного достоинства. Срабатывала и его проницательность. Ведь истинно мудрый человек должен точно знать свои возможности, особенно если они все время уменьшаются!

И каждый день Турсун проверял их истинную меру через испытания, которым он их подвергал, выжимая из них все, что только можно.

Вот почему, несмотря на боль в плечах, в шее и кистях рук, тяжелые, раздувшиеся потрескавшиеся пальцы Турсуна по многу раз завязывали, развязывали и вновь завязывали чалму, пока она не принимала великолепную форму диадемы и гибкость лианы, обвившейся вокруг самой себя.

В комнате не было зеркала. С тех пор как Турсун почувствовал себя зрелым мужчиной, он больше никогда не пользовался этим предметом. Женщинам и детям дозволено сколько угодно любоваться своими гримасами. Мужское же лицо остается как бы испачканным после такого нечестивого раздвоения. Только вода, над которой он склонялся, чтобы попить, была достойна отразить облик мужчины. Вода утоляла жажду и была творением Бога.

Головной убор приобрел, наконец, ту нужную форму и ту изящную волнистость, которые требовались. Турсун медленно опустил руки, и они повисли по бокам туловища. Оставалось сделать последнее движение, чтобы достойно начать день, и этот жест был как бы платой за все муки и освящением всех трудов, благодаря которым он, ценой стольких усилий, привел в подобающий порядок, а затем облачил свое заржавевшее, непослушное тело. Он взял плетку, лежавшую на постели в том месте, где она пролежала всю ночь, рядом с его щекой, и засунул ее за пояс.

Короткая ручка заканчивалась металлическим шарниром, обеспечивавшим хлысту и полную свободу, и резкость удара. А сам хлыст был сделан из плотно сплетенных сыромятных ремней со свинцовыми шариками на каждом конце. Нагайка так давно служила Турсуну в разных скачках, гонках, играх, бесчисленных стычках и раскроила так много всяких морд и физиономий, что буквально насквозь пропиталась потом и кровью, как человеческой, так и звериной, отполировалась и блестела, будто лакированная.

Турсун направился к двери. Походка его была, конечно, тяжелой, но уверенной. Опирался он только на одну палку, причем так, чтобы та выглядела даже не помощницей, а атрибутом величия. А прижатая к халату плеть при каждом движении извивалась, как живая.

Стариком на грани бессилия Турсун был лишь в четырех стенах своего жилища. За порогом же его это был, как всегда, сильный и внушительный Главный Конюший, отвечающий за всех лошадей.

* * *

Дверь перед Турсуном раскрылась словно сама собой, и Рахим, его бача, отступил, пятясь, чтобы пропустить хозяина. Худенькое личико мальчугана было еще заспанным, а дырявый чапан — весь в пыли, так как спал он прямо на красноватой земле. Но он был уже на ногах, готовый выполнять свои обязанности, и держал в руках глиняный кувшин с водой для омовения.

Старому Турсуну стоило лишь сказать, и он имел бы все многочисленные удобства и даже роскошь, какими пользовались другие важные люди в имении: управляющий, главный садовник, агроном. Они находились на службе у самого зажиточного в провинции бая, и тот демонстрировал по отношению к ним щедрость, соответствующую его богатству. Турсун был среди них старшим и по возрасту, и по сроку службы, да и распоряжался он самым благородным из всех достояний имения: лошадьми.

Но разве чистота воды зависит от стоимости сосуда, в который она заключена? Так что зачем загружать комнату душными толстыми коврами, обоями и шпалерами, пыльными подушками, коль скоро всем видам сидений он всегда предпочитал седло?

Турсун посмотрел на слугу. Шея Рахима и кувшин в его руках были наклонены под одним углом, и было в этой позе нечто благородное и нежное. Турсун опять на мгновение приостановил свои движения, но теперь уже не из-за своей слабости, а из желания полюбоваться этой гармонией. Готовая политься вниз вода в кувшине трепетала у самого горлышка, и он подумал:

«Рахим держит грубый кувшин, словно это драгоценный сосуд, сделанный кем-нибудь из самаркандских мастеров, или ваза тончайшего персидского фаянса. В отличие от многих взрослых, для этого подростка ценен не столько материал, из которого изготовлен предмет, сколько его назначение…»

И еще Турсун подумал, что такой же расторопности, точности движений и покорности можно было бы добиться от любого слуги с помощью плетки, – и Рахим испытал это на себе, как и многие до него. Но вот такого слияния тела и души не добьешься никаким наказанием, даже самым тяжелым.

На страницу:
2 из 9