
Полная версия
Когда рушатся троны…
Король ошибся. Шеф тайного кабинета знал, где Его Величество был утром, где обедал, в каком был кинематографе и где провел ночь.
Во время этого же самого перерыва поданы были утренняя газеты и, по обыкновению, в двух экземплярах. Адриан и Бузни раскрыли «Matin» и увидели на первой странице два фотографических снимка рядом, – короля Пандурии и королевы экрана Мата-Гей.
Снимки сопровождались текстом с жирными эффектными подзаголовками. Описывалось происшествие на авеню Анри Мартен. И хотя все описание был сплошной дифирамб Адриану, его смелости, рыцарству, его качествам блестящего кавалериста, он скомкал и бросил газету.
– Оказывается, и в Париже меня не оставляют в покое! И здесь нет никакой личной жизни!..
Это он сказал, а подумал другое. Подумал, что теперь, узнав, кто он, Мата-Гей уже не будет такой наивно-восхитительной любовницей, какой была несколько часов назад…
Громкий титул, преследующий его и в изгнании, пожалуй, вспугнет и самое Мата-Гей, и ее такую трогательно-искреннюю, такую желанную влюбленность. Жаль, очень жаль, если это будет так…
12. Ах, зачем он король?
Мата-Гей спала крепко и долго, спала сном утомленных счастливых…
Напрасно звонили на рю Лисбонн из манежа, в котором часу и куда подать лошадь. Кэт яростно шипела в телефонную трубку:
– Спит… спит…
Проснулась Мата-Гей в половине двенадцатого и, все еще скованная истомой, вся напоенная, насыщенная ласками, лениво потягивалась на своей широкой постели.
На звонок госпожи негритянка внесла кофе и целую пачку газет, – Мата-Гей просматривала ежедневно с десяток газет в надежде найти о себе. И обязательно что-нибудь где-нибудь находила.
Сегодня же с особенным нетерпением набросилась. Вчерашнее приключение, едва не ставшее катастрофой, повлечет за собой весьма приятную рекламную шумиху. Недаром же в течение целого дня звонили вчера ей из редакции, и сотрудники заезжали расспросить о подробностях.
Первым делом Мата-Гей атаковала «Matin». Смотрит, почудилось, что под ней заколебалась не только кровать, а и вся спальня, вся квартира, весь дом… В первое мгновение даже не поверила своим синим глазам и хорошенько протерла их.
Газетных дел мастера умели подать лицом ходкий и сенсационный товар. Рядом с фотографией Мата-Гей газета поместила один из прежних портретов Адриана во всем великолепии парадной формы гусарского генерала. Меховая шапка с высоким султаном, ментик, отороченный соболем, ордена, звезды и лента Почетного легиона.
– Нет, нет, не может быть! – все еще сомневалась Мата-Гей, думая, что это мистификация. – Но нет, сходство разительное этого короля Пандурии с молодым красавцам, поцелуи которого еще не успели остыть на ее губах, на груди, на всем теле…
При других условиях, а именно, не будь этих поцелуев, Мата-Гей безумно радовалась бы этой редчайшей рекламе, которой не выдумать и за которую можно заплатить большие деньги. А сейчас, сейчас такое чувство, как если бы у нее что-то похитили, да, похитили такое милое, дорогое, хрупкое… Этот военный, этот король в пышном мундире, весь в орденах и звездах, пугал ее своим царственным блеском, своим титулом «величества». О, как было проще и лучше, когда Мата-Гей не знала, кто он!
– Зачем не сказал правду?.. Зачем, зачем, зачем?
И какая-то ярость овладела ею. Она готова была исцарапать себе лицо, вырывать волосы прядями. Она била руками и ногами по простыням, подушкам. Она подняла такой трезвон на всю квартиру, что перепуганная Кэт лавиной вкатилась в спальню.
– Смотри!.. Смотри! Видишь? Понимаешь?
Но Кэт ничего не видела, не понимала. Артистка, зажимая газету в кулачке, выкрикивая что-то исступленное, вряд ли понятное и ей самой, несколько минут держала так негритянку в страхе и трепете.
А потом, потом сразу сменила свой гнев на милость. Вскочив, босая, бросилась к Кэт, звонко поцеловала ее и, схватив, с размаху посадила на кровать…
– Смотри! Видишь? Он – король! Ах, Кэт, зачем все это? Зачем он король? Я не хочу… Слышишь, я не хочу… не хочу! – и, прыгнув на колени к «черной опасности», сжавшись в комочек, она расплакалась.
Днем Мата-Гей получила от него цветы, а к вечеру явился он сам. Она встретила его с какой-то выжидающей робостью, с каким-то кротким, вопрошающим укором во взгляде…
– Зачем? Зачем? – все с той же мольбой тихо, тихо шевелились ее губы.
– Что зачем, дитя мое? – ласково спросил он.
– Это! Это! – держала она скомканный номер с двумя большими снимками на первой странице.
– Я сам не знаю – зачем, и сам нахожу это совсем лишним.
– Нет, зачем вы не сказали, кто вы? Зачем? – повторяла она.
– Друг мой, вы же меня не спрашивали, кто я? – просиял он усмешкой, такой неотразимой всегда.
– Нет, надо было сказать, что вы король! – упрямо твердила она.
– Сказать? Но что же я мог сказать? Я никогда никому не представлялся. Одно из двух – или меня знают, или же я соблюдаю инкогнито…
– Да? – поколебалась Мата-Гей. – Но почему же, когда я спросила – князь вы или граф, вы, вы отрицали это?
– Да потому, мое дорогое дитя, что я не граф и не князь…
– Погодите, погодите!.. – и недоумевающе пытливо замигала она ресницами и, вспыхнув, сконфузилась. – Ах, я совсем, совсем глупая! Ну конечно, вы же не граф и не князь… – вымолвила Мата-Гей, вот-вот готовая расплакаться.
Адриан нежно привлек ее к себе.
– Дорогая моя, право же, мы спорим из-за каких-то пустяков… Не все ли равно, в конце концов, кто я такой? И разве случайные обстоятельства, что я был королем и эти… эти господа поместили мой прежний портрет, разве это может внести в нашу… в наши дружеские отношения какой-нибудь диссонанс? Ведь так же?..
Она смотрела глазами, полными крупных слез, и, доверчиво прильнув головкой к его груди, беспомощно, по-детски, расплакалась. И успокаивал он ее, как ребенка:
– Не надо… Совсем не надо плакать… Не изменилось же ничего…
– Да… Нет… Да, да… Хотя, нет… Я, я буду теперь вас бояться…
– Ну, вот!.. Меня бояться!.. Я же только бывший король, бывший, а вы, очаровательное дитя, настоящая королева. Вдвойне! Королева экрана и моя, – властвующая над моим сердцем.
– Вы смеетесь, а мне… мне страшно…
– Чего же вам страшно?
– Я сама не знаю, а только страшно… – и, улыбнувшись сквозь еще не высохшие слезы, она, уже другая, веселая, счастливая, совсем другим голосом, озабоченно-шутливым, спросила:
– Какие цветы красивые… Ведь это вы их прислали?
– Да.
– Я убрала ими наш обеденный стол… Пойдем! – и, взяв Адриана за руку, она увлекла его за собой.
13. «Маклаковщина»…
Мы уже знаем, что Калибанову удалось устроиться в манеже. Под его наблюдением находились конюшни. Он отпускал лошадей, выезжал их и давал уроки верховой езды богатым дамам и барышням, бравшим эти уроки частью из снобизма, частью из желания согнать лишнюю полноту.
Маленький, сухой, энергичный, с жокейской внешностью, Калибанов, отдававший манежу и утром, и вечером несколько часов в день, успевал еще писать статьи для местной русской национальной газеты, посещать лекции, доклады и собрания, связанные с Белым движением, успевал встречаться со знакомыми вообще, принимал участие в русской эмигрантской действительности. А складывалась действительность довольно-таки безотрадно, и горизонт постепенно затемнялся трауром все новых и новых туч, мало радости суливших России и русскому делу.
Эррио – лионский «бархатных и шелковых дел мастер», убежденный в прочности социалистического друга своего Макдональда и не желая оставлять этого друга в одиночестве, спешил с признанием кровавой шайки международных бандитов, окопавшихся в Москве.
Уже темная преступная накипь – сотни людей без роду, племени и отечества, даже без имен и фамилий – устремились в Париж под видом советских чиновников для дипломатической работы, а на самом деле для взрыва изнутри как самой Франции, так и ее богатейших колоний. За последнее время Калибанов часто виделся с Джунгой и Бузни. Он был информатором шефа тайного кабинета по русским делам в частности и вообще по всему тому, что попадало в поле зрения наблюдательного, умеющего смотреть, искать и слушать ротмистра.
Раза два в неделю они собирались втроем за стаканом вина где-нибудь на веранде скромного кафе в Отейле. Больше говорил Калибанов, а оба собеседника, время от времени задавая вопросы, слушали. Каждый по-своему слушал. Бузни – все время с неустанно бегающими глазами на румяном, словно загримированном лице. А Джунга – с мрачно-свирепым лицом и с двумя «крысятами», шевелящимися над верхней губой. В моменты негодования и возмущения «крысята» уже не шевелились, а прямо ходуном ходили на широком, скуластом монгольском лице Джунги.
Однажды вечером, после обеда, – дело шло уже к осени, – Калибанов явился на одно из таких обычных rendez-vous озабоченный, взволнованный. На его бритом выразительном лице все колебания души отражались четко, определенно. Джунга и Бузни спросили в один голос:
– Что с вами, ротмистр? Какие-нибудь новые неприятные вести?
Калибанов осмотрелся глазами старого опытного разведчика. По соседству не было никого, никаких посторонних ушей. Мраморные столики кругом – пустые. В глубине кафе гарсон клюет носом, сидя с зажатой в руке салфеткой.
Друзья никогда не встречались в одном кафе дважды. Всякий раз в каком-нибудь другом.
Да и по пути зорко следили, не маячит ли за спиной подозрительная тень. Джунга, – солдат с головы до ног, – не искушен был во всех этих ухищрениях. Ну а Бузни и Калибанов были не из тех, кого можно легко провести.
Калибанов, закурив папиросу, начал:
– Отвратительно, так отвратительно – хуже быть не может! Сегодня у всякого русского человека такое ощущение, как если бы ему наплевали в душу. Признание социалистической Францией Совдепии – отныне свершившийся факт. Весь вопрос разве в каких-нибудь неделях…
– А вы сомневались в этом? – пожал плечами Бузни.
– Сомневался ли я? Все мы до последней минуты не хотели верить, надеялись… На что и на кого только мы ни надеялись… Но когда это признание, в котором не знаешь чего больше – глупости, продажности или подлости, встало перед нами во весь рост, когда не сегодня-завтра наш посольский дворец, этот символ недавнего величия России, перейдет в руки интернационального сброда, а остатки нашего флота в Бизерте будут выданы этому самому интернациональному сброду, одно сознание, – целый град самых оскорбительных, самых убийственных пощечин… Я говорил об этом французам, говорил кровью сердца – не понимают! Или понимают очень немногие. Вам, господа, вам, пандурам, это понятно, ближе. У вас самих это все еще так свежо и так мучительно болит…
Зашевелились усы Джунги, как если бы он готовился вставить свое слово. И он вставил, вообще не будучи особенно разговорчивым. Хотелось высказаться.
– Вот вы и волнуетесь, и страдаете, места не найдете. Но странные вы люди – русские! Вы умеете доблестно погибать и погибали и в великую войну, и в гражданскую, но в борьбе с этими мерзавцами я вас не понимаю и никогда не пойму. Смотрите… У нас в Пандурии большевизма пока еще нет, есть «керенщина», а обманутый народ, народ-мститель уже проявил себя, проявляет, и еще как! Вся эта республиканская дрянь и носа своего не смеет показать за городскую черту. Да и в городах их убивают смело, открыто, не убегая от полиции и гордясь совершенным возмездием. А то ли еще будет, когда нашу «керенщину» сменит коммунизм! Но где же ваши русские мстители? Где? Вы, эмигранты, вы должны были в такие тиски террора зажать всех этих красных дипломатов, чтобы никто из них и подумать не дерзнул выехать из Совдепии. А между тем, в одном Париже их несколько сот человек. Они свободно разгуливают, пьянствуют, и ни одна русская рука не поднялась, не раздалось ни одного выстрела. Вообще, вы сами говорите, – со дня на день передадут им посольство. Кто передаст, позвольте спросить?
– Как кто? Французское правительство!
– А французское правительство от кого получит? Сидит же там у вас кто-нибудь?
– Да. Посол Временного правительства – адвокат Маклаков.
– Хм… адвокат? Что же, этот адвокат протестует? Идет на громкий мировой скандал? Обещает уступить только грубой физической силе?.. Перед войной я был здесь в вашем посольстве с Его Величеством, еще в бытность его престолонаследником. Мы были на большом парадном обеде. Какая поистине царственная сервировка! Какое старинное богатейшее серебро! Что же, адвокат Маклаков все это приберегает для красных дипломатов? Он должен был вывезти все это и как императорское имущество оставить на хранение у великого князя Николая Николаевича. Он сделал это?
– Нет! Он этого не сделал, – с горькой язвительной усмешкой ответил Калибанов.
– Странно! Более чем странно, – заметил, укоризненно качая бритой головой своей, Бузни.
– Вам странно, господа. Нам же, русским – ничуть! Наоборот, было бы странно, если бы господин Маклаков поступил иначе.
– Что же это за человек? – спросил Бузни.
– Что за человек? Охотно, господин шеф, набросаю вам его портретец. Адвокат, столь же талантливый краснобай, сколь и беспринципный. Но карьеру свою делал в рядах фрондирующей кадетской партии. За границей оплевывал и чернил все русское и вместе с Милюковым срывал займы русского Императорского правительства, чем оба эти господина, весьма схожие с третьим сыном праотца Ноя, чрезвычайно гордились. Жадный к деньгам, Маклаков брался за такие дела, от которых порядочный, уважающий себя адвокат брезгливо отвернулся бы. Да и отворачивались… Несколько минут назад я с ужасом представлял картину вторжения большевицкого хамья в дивный дворец нашего посольства. Но, увы, должен сознаться, что и демократизация, уже внесенная туда Маклаковым и его сестрицей, – в достаточной степени была гнусна. Человек на редкость скупой, Маклаков всегда отвратительно одевался. Вы представляете себе эту фигуру в ночных туфлях-шлепанцах, расхаживающей по залам посольства? В этих же самых туфлях-шлепанцах этот «керенский» посол принимал французских сановников и журналистов. Портреты русских императоров и даже Александра III, создавшего франко-русский союз, завешены какими-то грязными простынями. Что это? Зачем? Желание вычеркнуть самые блестящие страницы русской истории? В эпоху сначала Деникина, Колчака, а потом Врангеля в русском посольстве в Париже сосредоточивались все политические и военные тайны Сибири и Юга России, а затем – Крыма. Русский посол Маклаков нашел уместным и удобным в отделе печати и пропаганды держать нескольких своих приятелей, от которых не было никаких тайн. Один из этих пронырливых приятелей, в прошлом – корреспондент большой московской газеты, еженедельно почти ездил из Парижа в Лондон с докладом к знаменитому Красину. Надо ли пояснять, какие это были доклады? А штат русских чиновников, полезных, опытных техников, сокращался. Один из них, калека Мусатов, потерявший ногу на консульской службе, вышвырнутый Маклаковым за борт, покончил самоубийством. Приятели же как сыр в масле катались. От сестрицы, пыжившейся изобразить из себя посланницу, они получали пособия. Но если раненый русский офицер приходил за пособием, длинная, высохшая старая дева грубо, а иногда прямо-таки дерзко встречала его. Иногда прямо с места: «За каким чертом вы приехали в Париж? Сидели бы там, в Сербии!» Офицеры уходили со слезами, проклиная эту гладильную доску.
– Как? – не понял Бузни.
– Доску, на которой гладят белье, длинную, плоскую. Это – фигура сестрицы, – пояснил Калибанов.
– Теперь я начинаю понимать, – отвечал Бузни, – почему погибла Россия. В ней, к сожалению, было очень много таких, как этот… этот посол. Много? Да?
Калибанов молча поник головой.
– Ну хорошо, вот вы говорите, у них был человек, ездивший в Лондон к товарищу Красину и сообщавший ему все тайны – политические и военные, как деникинские, так и врангелевские. Как вы полагаете, господин Маклаков знал об этом?
– Полагаю, что нет… Не знал.
– Следовательно, изменником, предателем вы его не считаете?
– Предателем – нет, попустителем – да. Прежде всего Маклаков – масон. А масоны – люди без отечества и люди строжайшей конспиративной дисциплины, царящей в их тайных организациях. Я не допускаю, чтобы Маклаков сознательно работал на большевиков. Но бессознательно, не подозревая сам, – работал на них.
– Не совсем понятно… Будьте добры пояснить.
– Извольте. Как старый масон, господин этот находится в плену у масонов-социалистов и повинуется, не смеет не повиноваться, их директивам. От кого исходят директивы? От товарищей Блюмов, тех самых Блюмов, которые вертят как угодно не только маргариновым «керенским» послом, но и самим Эррио. Смею вас уверить, что Маклаков не совещался с такими русскими людьми, как великий князь Николай Николаевич, генерал Врангель, граф Коковцев, – как ему поступить с посольским имуществом. Он совещался с Керенским, Блюмом, и те, разумеется, сказали ему: «Отдай, отдай все! Будь корректен!» И не могли иначе сказать… Не могли! Большевики им понятней и ближе, чем Россия, чем русский национализм, честь и достоинство родины. И вот все, решительно все, делается к торжеству и выгоде красного хама.
– Это ужасно, ужасно! – повторял Джунга, схватившись за голову, и вдруг ударил своим громадным кулаком по столу. – Нет, лучше бы взорвать посольство, чем пустить туда эту дрянь. Лучше открыть кингстоны и потопить весь русский флот в Бизерте, чем дать взвиться над ним красным тряпкам. Будет Россия, – будет новое посольство, будет новый флот. Все будет! – и как-то пророчески звучали последние слова Джунги. Он умолк, и создалось настроение, которое никому не хотелось нарушать…
14. Бимбасад-бей сомневается
Итак, Тимо, тот суровый солдат с душой конквистадора, метивший в пандурские Наполеоны, а может быть, и не метивший, был разнесен в клочки гранатой большой разрушительной силы.
Когда его хоронили, гробик был крохотный-крохотный, совсем детский. Только уцелели, что голова да часть груди с правой рукой. Только это и можно было похоронить.
И странным казалось: в маленьком детском гробу уместился высокий, прямой, не сгибающийся Тимо. Он потому и погиб, что не хотел или не умел согнуться.
После его похорон, пышных, с воинскими почестями, республиканское правительство вздохнуло свободнее, в слепоте своей не замечая, не желая замечать, что теперь, без твердой власти, уже все катилось по наклонной плоскости. Но сидевший в королевском дворце Мусманек гораздо больше боялся опасности справа, чем слева.
Не смея бороться с коммунизмом, он во всех своих речах делал выпады по адресу «поднимающей голову контрреволюционной гидры».
– Правительство демократической республики найдет достаточные силы, чтобы свести на нет всю работу эмиссаров низложенного народной волей Адриана, мечтающего вновь украсить свою голову тиранической короной Ираклидов.
Таковы образчики президентского красноречия, отзывавшего такой же революционной пошлятиной и таким же дурным тоном, как и семимесячная болтовня Керенского.
Шухтан, человек более умный, пожалуй, более государственный, чем Мусманек, чуял, что вот-вот грянет гром из тучи, и она, эта самая туча, будет не белой, монархической, а кроваво-багровой.
Жирный адвокат не чувствовал в себе сил для борьбы, да и не на кого было опереться. Влюбленный в свою Менотти, он отмахивался от действительности, как от назойливой мухи, и тайком переводил за границу значительные суммы денег в иностранной валюте и в золоте. Впрочем, в этом отношении от неглупого председателя совета министров ничуть не отставал и тупой, недалекий Мусманек. А от обоих этих господ не отставали в свою очередь и другие демократические сановники и министры. Все они взапуски спешили ограбить истощенную казну «облагодетельствованной» ими Пандурии.
Разлагалась не по дням, а по часам армия. Декольтированные, вооруженные до зубов матросы шатались по городу с панельными девками и самочинно занимали квартиры богатых буржуев. Только одна Вероника Барабан имела над ними власть, да и то призрачную, постольку поскольку эта «власть» поощряла их разнузданные бесчинства. Савинков неожиданно исчез и с еще большей неожиданностью вынырнул в Совдепии в новой роли – белогвардейца, принесшего повинную во всех своих буржуазно-заговорщических кознях.
Этот покаянный трагикомический фарс совпал с героическим восстанием в Грузии. К сожалению, восстание не имело успеха, на который возлагалось столько надежд. Грузинам пришлось выступить значительно ранее положенного срока. Нельзя было не выступить. Савинков выдал всю организацию московским злодеям. Повстанцы доверились ему и за это жестоко поплатились чудовищными расстрелами, пытками и тем, что от многих селений и городов не осталось камня на камне.
Все грузинское дворянство поголовно вырезывалось. Красные палачи не щадили даже подростков и маленьких детей.
А в это время Макдональд и Эррио самым добросовестным образом спешили признать Совдепию и столковаться с ней.
Дон Исаак Абарбанель, вначале скептически относившийся к заявлению Зиты Рангья, что в самом ближайшем будущем возможен переворот, уже понемногу утрачивал свой скептицизм. Было неприятно. Пробегал тогда холодок по его большому раскормленному телу, но своим влиянием и значением в высших масонских кругах дон Исаак был застрахован от каких-либо катастрофических крайностей. Ему обещана была неприкосновенность его дворца, его фабрик, имений, копей, лесов, и, это уже совсем милостиво, – его банка. Но – береженого Бог бережет. Следуя этой мудрой пословице, дон Исаак перевел свой банк в буржуазно-капиталистическую Бельгию, а сам, как говорится, сидел на чемоданах. И если еще не уехал за границу, то разве потому лишь, что его не отпускал магнит, называвшийся маленькой баронессой.
Минуло несколько дней после того, как они были вместе в «Варьете» и любовались трансформаторскими талантами хорошенькой Менотти. Дон Исаак изнывал:
– Когда же, когда наконец? – допытывался он с отчаянием исстрадавшегося самца. – Я исполнил все ваши требования, всё свои обязательства… Я даже совершил некорректный поступок, выдав, следуя вашему последнему капризу, обе короны пандурской династии… Чего же вы еще медлите? Играете со мной, как кошка с мышкой… Я измучен! Живого места нет на мне! Неужели я должен усомниться в вас, в ваших обещаниях? Во всем? Неужели?..
– Нет, дон Исаак! Я верна своему слову. Оставьте ваши сомнения. Вы получите то, что вам было обещано, – отвечала Зита, и, как по волшебству, менялись ее глаза, уступая один цвет другому…
В тот же самый вечер дон Исаак Абарбанель получил неизмеримо больше, чем ожидал и к чему приготовился… Но не будем забегать вперед.
Собираясь к Зите, охорашиваясь перед зеркалом, дон Исаак дрожащими пальцами повязывал черную, узенькую полоску галстука и обдернул в последний раз свой лондонский смокинг. Дверца зеркального шкафа отражала его внушительную фигуру. Что ж, он мужчина хоть куда, и, право, незачем было столько времени водить его за нос…
Министра путей сообщения дома не будет. Давно переставший с ним церемониться Абарбанель ему сказал еще днем:
– Милый Рангья, моя ложа в государственном театре на сегодняшний вечер к вашим услугам. Поет Смирнов, и грешно было бы пропустить такой случай…
Левантинец сразу даже не понял, что за такая знаменитость Смирнов и почему грешно пропустить его гастроль. Но зато очень хорошо понял, что Абарбанель желает сплавить законного супруга маленькой Зиты.
Испытующе глянув на дона Исаака из-под тяжелых, набухших век, Рангья сделал вид, что и в самом деле было бы тягчайшим грехом пропустить концерт Смирнова.
В девять вечера дон Исаак звонил у подъезда министерской квартиры и сам испугался сухого дребезжания, как бы вспугнувшего безмолвие большой казенной квартиры. Его впустила Христа с каким-то новым лицом, лицом заговорщицы. Это успокоило его. Он убедился, что уже на этот раз его не оставят в дураках. Его провели в будуар. Какое счастье! Зита! Зита, уже не «забронированная» в глухое платье, а в легком и длинном прозрачном пеньюаре.
– Вот видите, дон Исаак, видите, я – «транспарантная»…
Он упал на колени и, в таком положении, будучи одного роста с маленькой баронессой, пытался обнять ее и привлечь к себе. Но его руки встретили ее маленькие сильный руки.
– Что? Вы меня гоните? – умоляюще взывал он.
– Нет, я не гоню, а только запаситесь немного терпением… Видите эту дверь? Эта дверь в мою спальню…
– О! – только и мог простонать дон Исаак.
– Ну вот! Вы останьтесь здесь, а я… я вам дам сигнал. Этим сигналом будет моя рука. И тогда… тогда вы войдете… Поняли?..
Все кругом было для него в трепетном, горячем тумане. И сквозь этот горячий, трепетный туман миниатюрная женщина в «транспарантном» пеньюаре проплыла и исчезла, обрекши его на целую вечность.
Пошатываясь, он опустился в кресло и, поникнув головой, закрыл руками пылающее лицо…