
Полная версия
Сожженная Москва
– Скажите, вы боитесь смерти? думаете о ней? – спросил Миртов Перовского, когда они стали выбираться из оврага.
– Бояться не боюсь, – ответил Базиль, – а думаю иногда, особенно, признаться, теперь.
– Еще бы, вы так смело тогда на станции в Можайске приняли вызов на дуэль этого француза. Я же рассуждаю так, – произнес певучим, спокойным голосом доктор, – смерть – это во всяком случае неприятная неожиданность; но если она придет мгновенно, от паралича или, положим, от тяжкой раны в сердце или в голову, как это бывает в сражении, чего тут бояться? Пуля или ядро свистнет – и баста, не опомнишься. Ел, пил, спал, курил и мечтал; нежданная разделка – и конец. Был Миртов – и нет Миртова…
Доктор тихо засмеялся.
– Мужайтесь, – продолжал он, – тяжела и противна смерть не от пули или ядра, а от скверной, бессильной старости или когда, положим, подцепит гнилая горячка; дома ли, в походном ли госпитале, тут одно только мучение – бессонница, бред и ужас, ужас ожиданий, особенно нашему брату – врачу, все это, отлично понимающему как свои пять пальцев… вот что гадко и тяжело…
Всадники приблизились к опушке леса, за которой расстилался лагерь.
– Не место, разумеется, в ожидании боя думать о другом, – сказал Базиль, нагинаясь в темноте от ветвей березы, мимо которой они ехали, – но не могу не заметить: громадное большинство умирает именно, как вы говорите, мучась медленно и с сознанием, от разных болезней, старости, нищеты и других зол.
– Что до меня, – сказал доктор, – странное у меня предчувствие… Представьте, мне почему-то все кажется, что я умру не иначе как еще через двадцать лет, и непременно почему-то в Москве и в Английском клубе… Да, – прибавил он, смеясь, – в клубе, после вкусного обеда. Грешный человек, люблю поесть… Так вот, именно после обеда и от паралича. Трах – и кончено… Сверкнут в глазах, знаете, такие вот звездочки, потом приятный туман… что это? а ничего… был Миртов – и нет Миртова… Не хотите ли, кстати, в мою палатку? Разденетесь, протянетесь и выспитесь; у меня походный чайничек и ром, угощу пуншиком. Не мешает перед битвой.
– Нет, благодарю, – ответил Перовский, – надо к генералу; вряд ли скоро отпустит.
– Еще слово. Видели вы давеча майора Синтянина? – спросил доктор. – Угадайте, какая меня преследует мысль?
– Не знаю.
– Вы, разумеется, обратили внимание, какой он задумчивый и скучный. Ну-с, мне, представьте, все кажется, что он завтра опередит всех нас… трах – и нет его, – шутил на расставанье доктор.
Добравшись за полночь до общей штабной палатки, Базиль нашел своего денщика, велел ему пораньше навьючить коня, улегся, не раздеваясь, на клочке сена в своем углу и долго не мог заснуть. Лагерь также еще бодрствовал.. Солдаты, осмотрев и почистив с вечера оружие, амуницию и лошадей, молились, укладывали свои узлы или сидели кучками у потухавших костров, изредка перекидываясь словом и поглядывая на небо, скоро ли рассвет. Из-под откинутой части палатки Перовскому виднелся край хмурого, беззвездного неба, а вдали, за рекой, неприятельский лагерь, на несколько верст обозначенный линией непрерывных бивачных огней. Базиль думал об этой роковой холмистой долине, на которой теперь в ожидании близкого утра стояла стотысячная русская армия в двух-трех верстах против такой же стотысячной французской армии. Тысяча орудий готовились с той и с другой стороны осыпать ядрами и картечью эту равнину и этих стоявших друг перед другом людей. Базиль усиливался решить, кто же был виновником всего этого, кто вызвал и привел сюда эти армии? Мучительно напрягая мысли, он наконец забылся крепким, предрассветным сном.
Было шесть часов утра. Гулко грохнула в туманном воздухе, против русского левого крыла, первая французская пушка. На ее звук раздался условный выстрел против правого русского крыла – и разом загремели сотни пушек с обеих сторон. Перовский вскочил, выбежал из палатки и несколько секунд не мог понять развернувшейся перед ним картины. Вдали и вблизи бухали с позиций орудия. Солдаты корпуса Багговута строились, между их рядов куда-то скакали адъютанты. Сев на подведенного коня, Базиль поспешил за ними.
Слева, на низменности, у Бородина, трещала ружейная перестрелка. Туда, к мосту, бежала пехотная колонна. Через нее, с нашей небольшой батареи у Горок, стреляли в кого-то по ту сторону Колочи. Багговут, на сером, красивом и рослом коне, стоял, сумрачный и подтянутый, впереди всего корпуса, глядя за реку в зрительную трубку. От Михайловской мызы к Горкам на гнедом горбоносом, невысоком коне несся в облаке пыли, окруженный своей свитой, Кутузов.
Прошла всем известная первая половина грозного Бородинского боя. Издав накануне воззвание к своим «королям, генералам и солдатам», Наполеон с утра до полудня всеми силами обрушился на центр и на левое крыло русских. Он теснил и поражал отряды Барклая и Багратиона. На смену гибнувших русских полков выдвигались новые русские полки. Даву, Ней и Мюрат атаковали Багратионовы флеши и Семеновские высоты. Они переходили из рук в руки. Флеши и Семеновское были взяты. Вице-король повел войска на курганную батарею Раевского. После кровопролитных схваток батарея была взята. На ней, к ужасу русских, взвился французский флаг. Наша линия была прорвана. Кутузов узнал об этом, стоя с Бенигсеном на бугре, в Горках, невдали от той самой избы, где накануне у Милорадовича было совещание. Князь послал к кургану начальника штаба Первой армии генерала Ермолова. Ермолов спас батарею. В то же время Багговуту, к счастью его отряда, было велено сделать фланговое движение, в подкрепление нашего левого крыла. Багговут повел свои колонны проселочного дорогой, вдоль Хоромовского ручья, между Князьковом и Михайловского мызой. Французские ядра перелетали через головы этого отряда, попадая в лес за Князьковом. Багговут, подозвав Перовского, приказал ему отправиться к этому лесу и вывести из него расположенные там перевязочные пункты – далее к Михайловской мызе и к Татаринову.
Перовский поднялся от Хоромовской ложбины и открытым косогором поскакал к лесу. Грохот адской пальбы стоял в его ушах. Несколько раз слыша над собою полет ядер, он ожидал мгновения, когда одно из них настигнет его и убьет наповал. «Был Перовский – и нет Перовского», – мыслил он.
Шпоря с нервным трепетом коня, Базиль домчался к опушке леса, где увидел ближний перевязочный пункт. Отдав приказание сниматься, он было направился далее, но на несколько мгновений замедлил. Перед ним были две тропинки, налево и направо, и он искал глазами кого-нибудь, чтобы спросить, как ближе проехать к перевязочному пункту доктора Гиршфельдта.
У входа в одну из операционных палаток он узнал стоявшего перед нею, в окровавленном фартуке, Миртова. Усталый и потный, с растрепанными волосами, но, как всегда, веселый и в духе, доктор, очевидно, только что кончил трудную операцию и вышел на мгновение покурить и подышать свежим воздухом.
– Вам к Гиршфельдту? – спросил Миртов, увидя Перовского.
– Да-с, к нему, – ответил, подбирая повод, Базиль, – как туда проехать?
Доктор, продолжая курить, подошел к чьей-то рослой и красивой гнедой лошади, стоявшей в седле невдали от палатки, погладил ее красною от крови рукой и этою же испачканною рукою указал Перовскому направо.
– Счастливого пути! – сказал он. – Что же до нас, будьте спокойны, мигом снимемся и все перейдем… Видите, уже вьючат фуры. А эта, – указал он Базилю на лошадь, – потеряла, голубушка, хозяина; сейчас вынули у него осколок гранаты из спины; вряд ли останется жив. Еще, извините, слово… Федору Богдановичу скажите, чтобы воротил мой запасной инструмент, – оказывается, нужен. А мы с вами, не забудьте, через двадцать лет в московском клубе, если вас не подцепит пуля того вашего француза, Жерамба…
«Удивительное спокойствие! Шутит среди такого ада!» – подумал Перовский, отъезжая под гул и грохот выстрелов, несшихся теперь через отбитую нами курганную батарею.
Перевязочный пункт снимался. Солдаты и фельдшера вьючили телеги, двигались фуры с перевязанными ранеными. Вдруг над опушкой что-то зазвенело, гулко и грозно сверля воздух. Перовский невольно вздрогнул и склонился, ухватясь за шею коня. В нескольких десятках шагов, сзади него, раздался страшный треск и взрыв. Послышались крики ужаса. Базиль оглянулся. Густой столб дыма и песку поднимался над местом, где он за мгновение назад стоял. Операционная палатка Миртова была разметана в клочки. Ее сменила какая-то безобразно-желтая дымившаяся яма. Рослый гнедой конь, стоявший у палатки, был опрокинут и судорожно бился, дергая в воздухе ногами. А под ним громко стонало, придавленное им к земле, что-то жалкое и беспомощное. Несколько обожженных взрывом и осыпанных песком солдат испуганно усиливались приподнять лошадь, чтоб освободить из-под нее придавленного человека. Базиль подъехал ближе и увидел разорванную одежду и белое, торчавшее из-за солдатских сапог колено, из которого фонтаном била кровь. Он бросился на помощь солдатам. Те в это время придерживали верхнюю часть туловища раненого, вытащенного ими из-под лошади.
Перовский узнал Миртова.
– Голубчики, голубчики, – путавшимся языком твердил мертвенно-бледный доктор, с ужасом глядя красивыми, потухавшими глазами на окровавленные клочья, бывшие на месте его ног, – бинтов… Егоров… перевязку…
Миртов, не договорив, упал в обморок.
Подбежавший фельдшер Егоров, присев к земле, перевязывал ему дрожащими руками вскрытые артерии.
– Кончился? – спросил вполголоса Перовский, нагнувшись к нему.
– Какое, промучится еще, сердечный… а уж где жить! Носилки! – обратился фельдшер к солдатам.
Перовский поскакал к другому перевязочному пункту.
Была снова атакована батарея Раевского. Наполеон двинул на нее молодую гвардию и резервы. Нападение Уварова на левое крыло французов остановило было эти атаки. Но к французам подходили новые и новые подкрепления. Курганная батарея была опять занята французами. «Смотрите, смотрите, – сказал кто-то возле Перовского, указывая с высоты, где стояли колонны Багговута, – это Наполеон!» Базиль направил туда подзорную трубу и впервые в жизни увидел Наполеона, скакавшего, с огромною свитой, на белом коне, от Семеновского к занятому французами редуту Раевского. Все ждали грозного наступления старой французской гвардии. Наполеон на это не решился.
К шести часам вечера бой стал затихать на всех позициях и кончился. К светлейшему в Горки, где он был во время боя, прискакал, как узнали в войсках, флигель-адъютант Вольцоген с донесением, что неприятель занял все главные пункты нашей позиции и что наши войска в совершенном расстройстве.
– Это неправда, – громко, при всех, возразил ему светлейший, – ход сражения известен мне одному в точности. Неприятель отражен на всех пунктах, и завтра мы его погоним обратно из священной Русской земли.
Стемнело. Кутузов к ночи переехал в дом Михайловской мызы. Окна этого дома были снова ярко освещены. В них виднелись денщики, разносившие чай, и лица адъютантов. В полночь к князю собрались оставшиеся в живых командиры частей, расположившихся невдали от мызы. Здесь был, с двумя-тремя из своих штабных, и генерал Багговут. Взвод кавалергардов охранял двор и усадьбу. Адъютанты и ординарцы фельдмаршала, беседуя с подъезжавшими офицерами, толпились у крыльца. Разложенный на площадке перед домом костер освещал старые липы и березы вокруг двора, ягодный сад, пруд невдали от дома, готовую фельдъегерскую тройку за двором и невысокое крылечко с входившими и сходившими по нем. Стоя с другими у этого крыльца, Перовский видел бледное и хмурое лицо графа Толя, медленно, нервною поступью поднявшегося по крыльцу после вечернего объезда наших линий. Он разглядел и черную, курчавую голову героя дня, Ермолова, который после доклада Толя с досадой крикнул в окно: «Фельдъегеря!» Тройка подъехала. Из сеней, с сумкой через плечо, вышел сгорбленный, пожилой офицер. Базиль обрадовался, увидя его: то был Синтянин.
– Куда, куда? – заговорили офицеры.
– В Петербург, – ответил, крестясь, Синтянин, – с донесением.
Тогда же все узнали, что князь Кутузов, выслушав графа Толя, дал предписание русской армии отступать за Можайск, к Москве. Наутро Перовский получил приказание состоять при Милорадовиче.
XV
Было тридцать первое августа. В этот день, с утра, у княгини Анны Аркадьевны все наконец было готово к отъезду в тамбовское поместье Паншино.
Во дворе, у флигеля, стояло несколько последних нагруженных подвод, которые было решено, с необходимою прислугой, отослать вперед. На возах – с кадками, птичьими клетками, сундуками, посудой и перинами – сидели в дорожных платках, кофтах и кацавейках, щелкая орехи и посмеиваясь, красавицы Луша, Дуняша, Стеша и семь прочих подручных горничных княгини, прачки, кружевницы и судомойки. Повар и поварчонки посадили туда же и слепого гуслиста Ермила, а сами за недостатком места собирались при подводах идти пешком. В особой скрытой линейке вперед выехали главный дворецкий буфетчик, кондитер и парикмахер княгини.
К одной из телег, с запасом сена и овса, был привязан верховой конь Авроры Барс, к другой – княгинина любимая холмогорская корова Молодка и бодавший прохожих старый конюшенный козел Васька. Экономка Маремьяша предназначила себe и привезенным из Новоселовки Ефимовне и Фене особую крытую кожей и запряженную тройкой пего-чалых бричку. Туда на предварительно втиснутую и прикрытую ковриком перину, одетый в синюю куртку и алую феску арапчонок Варлашка бережно поставил клетку с попугаем и в корзине с пуховою подушечкой двух комнатных болонок княгини Лимку и Тимку.
Сама Маремьяша давно все уладила; но, простясь с княгиней, еще ходила из комнаты в комнату, охая, всех торопя и не решаясь выйти. Наконец и она в дорожном чепце, с Ефимовной и внучкой последней, держа какие-то узлы и горшочки с жасмином и геранью, показалась на девичьем крыльце. Все стали креститься. Обоз, к которому присоединили еще на особой подводе походную палатку, окончательно двинулся в полдень.
Аврора утром того дня съездила в Никитский монастырь, где отслужила панихиду по Мите. Она была в черном шерстяном платье и в белой косыночке на голове. Войдя с заплаканными глазами в опустелый дом бабки и узнав, что у княгини сидит доктор, она прошла наверх в свою любимую комнату и принялась укладывать последние вещи, еще во множестве разбросанные по стульям, окнам и столам.
Что было нужно в дороге, она успела сдать на подводы; остальное заперла в ящики шкафов и комодов, положила ключи на стол и задумалась.
«Брать ли ключи с собой? Какая я смешная: не все ли равно? – мыслила она, поглядывая на бумажки и сено, валявшиеся по комнате. – Если неприятелю суждено быть в Москве, все эти шкафы, комоды и столы будут разбиты, и грубые вражеские руки коснутся этих вещей».
На окне валялись театральные афиши. Аврора бессознательно взяла их, стала просматривать и бросила на пол. Афиши гласили, что в московском театре несколько дней назад был исполнен анакреонтический балет «Брак Зефира», а чуть не накануне того дня шла драма «Наталья боярская дочь» и после спектакля был «маскарад». Эти же афиши спокойно объявляли открытие абонемента на двести новых спектаклей с наступавшего сентября.
«Театр веселости, – с горьким вздохом подумала Аврора, – в такое время! Где совесть, где сердце у этих людей?»
Она заметила на небольшом, с бронзовою отделкой столике у изголовья ее кровати забытую ею тетрадь любимых нот в красном сафьянном переплете. Аврора раскрыла ноты и со слезами упала на них головой.
«Видишь ли ты меня, мой далекий? – думала она, рыдая. – Где в эти мгновения ты и что с тобой?»
Ей вспомнилась поездка с женихом на Поклонную гору, последнее свидание с Базилем, вид пылавшей Новоселовки и пушечная пальба под Можайском.
«Чем кончилась грозная битва? – думала она. – Кто победил и кто жив?»
– Барышня, ее сиятельство готовы, ждут вас! – раздался в комнате голос.
Аврора оглянулась. У дверей, в смятой, давно не надеванной дорожной ливрее с гербовыми бронзовыми пуговицами и множеством воротников, стоял выбритый, раскрасневшийся и недовольный сборами слуга княгини Влас. Его седые брови были важно подняты.
– Иди, голубчик, я тоже готова, сию минуту! – ответила Аврора, закрывая ноты.
Она схватила клочок бумаги, набросала на нем несколько строк и, сложив написанное, подумала:
«Отдам дворнику; Базиль, если господь его спас – о, я надеюсь на это! – вступив с отрядом в Москву, поспешит сюда, получит записку от дворника и будет утешен хоть этими строками».
На клочке бумаги было написано:
«31 августа 1812 года. – Мы едем, дорогой, сейчас в Паншино. До свидания. О смерти Мити ты, верно, знаешь. Я сегодня молилась о нем и поклялась… Если буду жива, если потребуются жертвы, ты увидишь, русская женщина, русская патриотка сумеет исполнить свой долг. Не забывай любящей тебя Авроры».
Надев соломенную шляпку и мантилью, Аврора спустилась с лестницы, заглянула в молельню бабки, взяла забытый здесь кружевной чепец княгини с зелеными лентами, приготовленный Маремьяшей барыне на дорогу, и медленно, через пальмовую гостиную, так памятную Авроре по первым, робким беседам с Базилем, вышла в залу, в последний раз оглядывая покидаемый дом. В зале, среди всякого сора, стояла сдвинутая с места мебель, и стены были обнажены от зеркал и картин. Куранты столовых часов, не снятых в суете со стены, как и многое другое в доме, в это время, тихо позванивая, играли песню того же друга их дома, Нелединского: «Выйду я на реченьку, погляжу на быструю… Унеси ты мое горе…» Аврора, прислонясь головой к стене, опять не удержалась от слез. На крыльце она увидела московского полицмейстера. Несмотря на хлопоты, он заехал проводить княгиню.
Тропинин, решивший остаться в Москве до выезда сената и последних чинов театральной дирекции, свел плачущую Аврору с крыльца и усадил ее в дормез, против сидевшей уже здесь и вконец расстроенной княгини. Аврора передала записку дворнику. Анна Аркадьевна, простясь с полицмейстером и двумя, также провожавшими ее богомолками, никак не могла удобно поместить у своих ног, среди разных связок и укладок, поданную ей Власом ее третью, самую любимую собачку, крохотного рыженького шпица Тутика, с которым княгиня никогда не расставалась. Тутик был в зеленом шелковом одеяльце и с розовым бантиком на мохнатом затылке.
– Да и надоел же ты мне с твоим неуменьем, старый чурбан! – сердито крикнула своему любимому слуге княгиня Шелешпанская. – Мечешься, суетишься как угорелый, а все без толку.
– А если бы вы, ваше сиятельство, знали, как вы-то мне надоели! – не стерпев и мрачно захлопывая дверцы, ответил Влас.
– Как видишь! – с горечью, по-французски, произнесла княгиня, укоризненно указывая на грубияна Авроре, точно та была виной его дерзкой выходки. – Вот ныне судьба князей Шелешпанских! Они меня в гроб уложат… Где мои капли?..
– Пошел! – крикнул кучеру Влас, важно усевшись на козлы и с суровым упреком поглядывая на алебастровых львов, украшавших высокие ворота княгинина дома.
Свежий осенний ветер весело играл ливрейными воротниками на плотной и красной от досады шее Власа.
– Уехали, ангелы, – обратилась к дворнику Карпу, стоявшему у ворот, одна из богомолок, кланяясь вслед уезжавшей княгине и пряча полученную от нее подачку, – а нам, бедным, одна царица небесная в защиту. Гонит лютый враг… Воздушным плетнем обнесемся, небом в пустыне прикроемся.
Бледнолицый, с пегим лицом Карп, мрачно взглянув на спины уходивших богомолок, злобным размахом запер ворота.
Зеленая крыша дома княгини с бельведером поверх ее и со львами на воротах скрылась за соседними опустелыми домами. Тяжелый венский дормез, с форейтором, шестериком вороных, медленно выехал, погромыхивая, из Бронной на Тверской, также опустевший бульвар, к Кремлю и далее – в Рогожскую заставу. Тропинин, с утра в вицмундире под плащом и в форменной треуголке, проводил путниц на наемных дрожках до заставы. Улицы за Яузой были переполнены отъезжавшими и уходившими. Город, узнав в тот день потрясающие подробности о Бородинской битве, окончательно опустел.
XVI
Настало второе сентября.
В Москву днем и ночью подходили подводы, наполненные тысячами раненых. «Кровавое Бородино» вдвигалось в московские улицы со Смоленской дороги, в то время как по Владимирской, Рязанской и Тульской уезжали, тесня друг друга, разновидные кареты, коляски, брички и телеги с последними убегающими москвичами. Разнеслась весть, что русская армия, после Бородинского боя, отступает к древней столице. Все ждали новой и окончательной битвы у ворот Москвы. Близ Воробьевых гор Перовскому и другим колонновожатым велели произвести съемку местности, и здесь действительно начали было даже возводить земляные укрепления для редутов. Но после совета, происходившего накануне в подмосковной деревушке Филях, Кутузов решил, для спасения России, сдать Москву без боя.
Русские войска, направляясь со Смоленской дороги на Рязанскую, стали проходить через Москву. Неприятельская армия следом за ними приближалась к Дорогомиловской заставе. Под городом слышалась перестрелка передовой французской цепи с казаками и уланами русского арьергарда.
Лихой и храбрый начальник этого арьергарда, «крылатый», как его звали, Милорадович, с целью облегчить отступление русским отрядам и дать выйти из города последним жителям и обозам, объявил столь же лихому и отважному вождю французского авангарда, итальянскому королю Мюрату, что, если французы на время не приостановятся, их встретит бой на штыках и ножах в каждой улице и в каждом доме Москвы. Мюрат заключил с Милорадовичем словесное, до ночи, перемирие.
Перестрелка на время прекратилась. Французские полки, в виду уже развернувшейся перед ними Москвы, замедлили наступление.
Вышедший благополучно из Бородинского боя Перовский сумрачно ехал верхом сзади Милорадовича с другим офицером, черноволосым и с ямочками на румяных щеках Квашниным. Он сгорал нетерпением скорее достичь города и узнать, где его невеста и что сталось с Митей Усовым, отправленным с боя под Осмой в Москву. В ожидании радостного свидания с Авророй, – почем знать, может быть, она еще в Москве? – Базиль, при помощи денщика, успел на последнем ночлеге в Филях достать из вьюка и надеть уцелевшее чистое белье, тонкую рубашку с кружевными манжетами и белый пикейный камзол, умылся и даже побрился. Его донской серый конь был также в порядке и не заморен. Но какое-то необъяснимое, гнетущее чувство волновало и раздражало Базиля. Ему показалось, что его денщик, въехавший в Москву ранее с его вьюками, был под хмельком, и он соображал, не обронил бы он вьюка с походною шкатулкой, где хранились дорогие ему сувениры.
Квашнин, товарищ по учению и ровесник Мити Усова, был в лучшем настроении духа. Добрый, привлекательного нрава товарищ и словоохотливый собеседник, Квашнин, так же, как и Перовский, был накануне с Милорадовичем в Филях, где происходил важный военный совет и где у квартиры светлейшего он удостоился не только видеть всех главных генералов армии и штаба главнокомандующего, но и наслышаться любопытнейших, военных и политических, суждений и вестей, которые впоследствии стали достоянием истории.
– Битва гигантов! Так, а не иначе отныне будут называть Бородино! – сказал Квашнин, краснея от собственного выспреннего выражения и поглаживая короткими пухлыми пальцами усталого и взмыленного своего коня. – А я, Василий Алексеевич, прибавлю, битва шести Михаилов…
– Это почему? – спросил рассеянно Перовский, вглядываясь сквозь шеренги драгун в очертания недалекой Поклонной горы и стараясь угадать то поле, где он, так еще недавно, скакал на прогулке с Авророй, ее сестрой и Митей Усовым.
– А как же-с! Неужели не знаете? – воскликнул Квашнин в нервном возбуждении, радуясь, что мог объявить все, что он слышал, такому дельному и понимающему товарищу: – Михаил Кутузов, Михаил Барклай, наш Милорадович, Воронцов и Бороздин… Ней у французов – тоже Михаил.
– Да, это стоит апокалипсического Аполлиона! – сухо ответил Базиль.
– А слышали вы, Василий Алексеевич, – спросил Квашнин, стороня лошадь от обломившейся фуры, которую усталые и потные солдаты, копошась, ладили на пути, – знаете ли, сколько выбыло у нас из строя под Бородином?
– Было море крови, одно скажу! – вспоминая картины Бородина, со вздохом ответил Базиль. – Мы с вами зато уцелели, даже и не ранены…
– Ну что же, наш черед еще впереди… Да нет, вы послушайте, это что-то, клянусь, сказочное и небывалое! – продолжал оживленно Квашнин. – Адъютант Ермолова Тюнтин передавал… очевидно, подсчитали в главном штабе… Бой длился всего десять часов, и в это время, представьте, – продолжал, оставив повод, Квашнин, – у нас выбыло из рядов, убитыми и ранеными, до пятидесяти тысяч человек; у французов, говорят, столько же – а на сто тысяч всех выбывших из строя кладут до сорока тысяч убитых… Ведь это ужас! И уж не знаю, верно ли, но уверяют, что у нас и у них при этом убито и ранено более пятидесяти генералов, выпущено приблизительно до шестидесяти тысяч пушечных снарядов, а ружейных что-то более полутора миллиарда. Это – как вы думаете? – по расчету, выходит на каждую минуту боя более двух тысяч выстрелов, причем на каждые тридцать выстрелов один смертельный… А, каково? Не ужас ли? Где и в какие времена столько проливали крови и убивали?