
Полная версия
Сожженная Москва
XII
Через неделю после Успения няня Арина с внучкой Феней поздно вечером сидела на крылечке новоселовского дома Усовых. Староста Клим и кое-кто из стариков и молодых парней мелкопоместной деревушки сидели тут же, на ступеньках. Убирая свой и господский хлеб, крестьяне замешкались и, ввиду противоречивых слухов, не решались уходить вслед за другими. Сидя здесь, они толковали, что вести идут нехорошие, что битвы, по молве, происходят где-то уже недалеко и как бы враги вскорости не нагрянули и в Новоселовку. Кто-то, проезжавший в тот день из окрестностей Вязьмы, сообщил, что там недавно уже слышали громкую, хотя еще отдаленную пушечную пальбу.
– Ведь вот барина старого нет, он за Волгой. Что делать? – толковали крестьяне. – Приказу от начальства уходить тоже нету; как тут беречь господское и свое добро?
– Да и куда и с чем уходить? – сказал кто-то. – Татариновцы двинулись, а их свои же в лесу, за Можайском, и ограбили.
– Надо ждать, ох, господи, – объявил Клим, – без начальства и уряда не будет; объявятся, подождем.
В тот день Арина что поценнее перенесла в амбары и в кладовые. Часть вещей, которых она пока не успела спрятать, лежала у ближней кладовой, на траве.
Давно стемнело. Месяц еще не всходил.
– А что, бабушка Ефимовна, скажу я тебе слово! – прокашливаясь, отозвался с нижней ступеньки подвижной и еще не старый, хотя совершенно лысый мужичонка Корней, ходивший по оброку не только в Москву, но и в Казань и даже в Петербург. – Не обидитесь?
– Говори, коли не глупо и к месту, – с достоинством ответила Арина.
– Слыхать, бабушка, – начал Корней, – быдто Бонапарт так только Бонапартом прозывается, а что он – потайной сын покойной царицы Екатерины; ему матерью было отказано полцарства, и он это пришел ныне судить за своего брата Павла, царевого отца.
– Толкуй, дурачина, пока не урезали языка, – притворно зевнув, возразил староста Клим. – Статочное ли дело? Эка брешут, собачьи сыны!
– Право слова, дяденька… и быдто того Бонапарта бояре, до случного часа, прятали, держали в чужих землях, а ноне и выпустили… он всему свету и объявился… идет за брата судить.
– Эй, не ври! – важно поглаживая бороду и взглянув на Арину, сурово перебил Клим. – Кругом такая смута, врага ждут, а они…
– На что же его выпустили? – с некоторою тревогой спросила Ефимовна.
– Отдай, мол, мою половину царства, – продолжал рассказчик, – а тебе будет другая; и я, мол, в своей освобожу мужиков… отдам им всю землю и все как есть вотчины… и быдто станем мы не царскими слугами, а Бонапартовыми… вот убей, толкуют!
– Ну, влепит тебе, Корнюшка, исправник, как наедет, и я скажу! – произнесла, вставая и оправляя на себе платок, Арина. – Вот так-то, прослышав, наспеет невзначай, да и гаркнет: «А где тут Бонапартовы подданные? Давай их сюда!» Ну, тебя первого под ответ и возьмет.
Мужики, почесываясь, замолчали. Слышались только вздохи да движение на ступенях стоптанных лаптей.
– А постой, дяденька, постой, – отозвался кто-то, – из-за мельницы, – бабушка быдто колеса… чуть не на лесорах…
Все замерли, вглядываясь в темноту. Стали действительно слышны звуки колес, медленно подъезжавших к двору.
– Феня, свечку! – крикнула Арина, бросаясь в дом. – Клим Потапыч, отворяй ворота… так и есть, наш исправник… Не то телега, не то, кажись, его бричка…
Когда Ефимовна и Феня со свечами снова явились на пороге, у крыльца стояла сильно запыленная крытая телега. Мужики, в почтительном молчании, без шапок, окружали кого-то бледного, неподвижно лежавшего на соломе, в телеге. Клим, жалобно всхлипывая, целовал чью-то исхудалую руку, упавшую с соломы. Арина поднесла свечу к лицу подъехавшего и, ахнув, чуть не упала.
– Митенька, родной ты мой! – вскрикнула она, глядя на лежавшего в телеге.
– Узнала, голубушка, – раздался чуть слышный, детски кроткий голос, – ну, вот и довезли… Слава богу, дома! А уж я просил, боялся, не доеду… Воды бы, чайку!.. Жажда томит…
В телеге был раненый Митя Усов. Мужики, пошептавшись с Климом, бережно внесли его в комнаты. Более же всех суетился и старался, неся молодого барина, говоривший о Бонапарте лысый Корней.
– Так это – Митрий Миколаич? Бедный! Ну, точно с креста снятый! – говорил он, выйдя в девичью и утирая слезы.
– Мы двух везли, – толковал здесь Климу фельдшер, умываясь, – подполковника тоже, князя Тенишева; сперва ехали в князевой коляске…
– Где же князь-то? – спросил Клим.
– Сложили в Гжатске, помер… ваш про то и не знает, думает, что того велено сдать в госпиталь… коляска же обломалась, насилу нанял мужичка довезти.
– А наш ангел будет ли жив? – несмело спросила Ефимовна. – Молодой такой, красавчик, мой выходимец! Вот нежданное горе, вот беда! И за что погубили дите?
– Будет жив, – ответил фельдшер, как-то смущенно глянув в сторону красными от бессонницы и пыли глазами. – Рана тяжела, ну да господь поможет… добраться бы только до Москвы: там больницы, лекаря.
Арина, глянув на образ, перекрестилась, крикнула еще кое-кого из дворовых баб и с засученными рукавами принялась за дело. Комнаты были освещены. На столе в зале запыхтел самовар. Наумовна достала из кладовой и взбила на кровати покойной барыни пуховик и гору подушек, велела внести кровать в гостиную, накрыла постель белою простыней и тонким марселевым одеялом, освежила комнату и покурила в ней смолкой. Сюда она, с помощницами, перенесла и уложила Митю. Фельдшер обмыл его страшную, зияющую рану, сделал перевязку и надел на больного чистое, вынутое няней и пахнувшее калуфером и мятой белье.
Митя все время, пока готовили ему комнату и делали перевязку, был в лихорадочном полузабытьи и слегка бредил. Но когда он выпил стакан горячего, душистого чаю и жадно потребовал другой с «кисленьким» и когда раскрасневшаяся седая и полная Ефимовна принесла и подала ему к чаю его любимого барбарисового варенья, глаза Мити засветились улыбкой бесконечного блаженства.
Он дал знак рукой, чтоб остальные, кроме няни, вышли.
– Голубушка моя, нянечка! – произнес он, хватая и целуя ее загорелую, черствую руку. – Смолка, калуфер… и барбарис!.. Я опять в родном гнезде… Боже! как я боялся и как счастлив… удостоился! Теперь буду жить, непременно буду… Где он? Где, скажи, Вася Перовский?
– Известно где: в походе, родимый, там же, где был и ты, – ответила, вглядываясь в своего питомца, Арина, – как уехал с тобой, два месяца о вас слуху не было, спаси вас матерь божия!
– Два месяца! – удивленно воскликнул Митя. – Кажется, было вчера.
Он закрыл глаза и помолчал.
– Еще, няня, чайку… Вот, думали мы с Перовским, поживем здесь осенью, – произнес Митя, окидывая глазами окружающее. – Ах, это кровать мамы!.. Хорошо ты придумала, нянечка… Где батюшка? Уж, видно, не видаться мне с ним… Где Ильюша и что Аврора Валерьяновна, невеста Перовского?
– Батюшка в Саратовской губернии, у родных, а Илья Борисович, слышно, в Москве. Из Любанова же сказали, что он эти дни собирался туда – распорядиться тамошним добром. Ведь тамотка какая усадьба – дворец, а всякого устройства, припасов и вещей сколько! Да слышно, что и барышня Аврора Валерьяновна собиралась с ним туда же. А Ксения Валерьяновна с дитей в Паншине.
– Ах, няня, голубушка, пошли, – заговорил Митя, – в ночь сегодня… недалеко ведь; повидать бы… Видишь ли, отца нету, я попросил бы у нее благословения… Ведь это помогает… она же такая богомольная, добрая… а я, няня, надо тебе сказать… то есть признаться… ведь еще ранее Перовского ее так полюбил…
– Что ты, что ты, голубчик! Господь тебя спаси! вот дела! – воскликнула, крестясь, Арина. – А в Любаново, отчего ж, можно послать, с охотой…
Арина, отирая слезы, вышла. Послали за сыном ключницы, Фролкой. Тот вскочил на водовозку.
– Да смотри, пучеглазый, на овраги-то, – наставлял его Корней, – барский ведь конь, а темень какая.
Митя, напившись чаю, тихо и сладко заснул. Ефимовна погасила свечу и при свете лампадки, не смыкая глаз, просидела у его изголовья всю ночь. Перед рассветом раненый стал метаться.
– Что тебе, Митенька? воды? неловко лежать?
– На батарею!.. Целься прямо… идут! – говорил Митя в бреду. – Вон, с конскими хвостами на касках…
Няня перекрестила его и тронула за голову и руки. Больной был в сильном жару. После боя и выстрелов ему пригрезился весенний вечер в поле. Он с Авророй мчался куда-то на лихом аргамаке и все стремился ее обнять. Она ускользала. Он шептал: «Аврора, Аврора, это я, посмотри!» Ефимовна, видя метание больного, разбудила фельдшера, спавшего на стульях за дверью.
– Что с ним? – спросила она шепотом, глядя на осунувшиеся, покрытые багровыми пятнами щеки Мити.
Фельдшер, подойдя к больному на цыпочках, посмотрел на него и молча махнул рукой, как бы говоря: «Ничего, оставьте его; все идет как следует; я тут останусь и досмотрю».
Успокоенная Ефимовна перекрестила Митю и вышла.
Близился рассвет. Фролка возвратился из Любанова. Илью Борисовича и барышню Аврору Валерьяновну там ждали на другой день к вечеру.
Арина решилась обрадовать этим Митю, когда наступит утро.
«Пусть спит, сердечный, во сне полегчает, даст бог! – думала она. – Напьется опять утром чаю, покушает, а там подъедут и из Любанова».
Натоптавшись с вечера и ночью в кладовых, в погребе и в амбаре, Ефимовна прикорнула где-то в сенях и уснула. На заре она вошла в дом. В комнатах было тихо. Старуху удивило, что фельдшер, вопреки его словам, находился не в спальне при больном, а в девичьей. В окно брезжил рассвет. Приготовленные к перевязке бинты и корпия лежали здесь нетронутыми. Фельдшер, боком прислонясь к окну, как бы что-то рассматривал в посветлевшем дворе.
«Вот странно! – тревожно подумала Арина, заметив, что плечи фельдшера вздрагивали. – Не то он плачет, не то… неужто спозаранку выпил?» Она даже покосилась на шкаф с бутылками настоек и наливок: дверки шкафа были заперты.
Няня, в раздумье, направилась в комнату Мити.
– Не ходите! – как-то странно шепнул сзади ее фельдшер. – Или нет, все равно, идите…
Арина с необъяснимым страхом вошла в гостиную.
Митя тихо лежал здесь, закинув руку за красивую в светло-русых кудрях голову. Его странно заострившееся миловидное лицо, с чуть видными усиками и пробивающеюся бородкой, точно улыбалось, а полуоткрытые голубые глаза пристально и строго глядели куда-то далеко-далеко, где, очевидно, было столько нездешнего, чуждого людям счастья.
XIII
Комнаты огласились плачем. Митя Усов скончался.
В зале, на том же столе, где с вечера гостеприимно пыхтел самовар и пахло калуфером и смолкой, лежал в мундире покойник. Плотники в сарае ладили гроб.
Ожидали из Бородина старика священника, который крестил Митю и подарил ему голубей. Покойника уложили в гроб; в головах зажгли свечи. Ефимовна, впереди крестьян, с горьким плачем молилась, простираясь перед гробом. Заходившее солнце косыми лучами светило в окна залы. Русые и черные головы бородатых и безбородых крестьян усердно кланялись в молитве.
«Соколик ты мой, не пожил, – думала Арина. – И ружье по твоему заказу наладили, и пистолеты… Вырыли яму тебе в саду, где ты ребенком бегал, тут же, невдали от дома, на холму… далеко с него будет видна твоя могилка…»
Нанятый фельдшером до Москвы возница во дворе ладил обратно свою телегу. Фельдшер рассчитывал добраться к ночи до Колоцкого монастыря, чтобы оттуда возвратиться к наступавшей армии. Подъехал священник. Начали служить панихиду.
За деревьями, у мельницы, в это время показались какие-то всадники. Мелькали лошади, пики, кивера.
– Батюшки светы, французы! – крикнул кто-то во весь голос у сарая.
Поднялась суета. Дали знать в дом. Крестьяне, выбежавшие оттуда на крыльцо, увидели во дворе кучку военных. То были казаки. Впереди их ехал усатый, седой и плотный, с черными бровями, саперный офицер.
– Кто здесь хозяева? – окликнул офицер мужиков. – Доложите господам.
– Старик хозяин, ваша милость, за Волгой, а молодого привезли раненого из армии… утречком кончился здесь! – ответил Клим с поклоном. – Это служим панихиду…
Офицер набожно перекрестился.
– Ишь крестится, – шептали мужики, – не француз, нашей веры.
Офицер слез с коня и с казачьим урядником вошел в дом.
По окончании панихиды он отозвал Клима в сторону.
– Ты староста?
– Так точно-с, – ответил, гордо выпрямляясь, Клим.
– Ну, вот тебе, староста, приказание, – негромко объявил офицер. – Скоро, может быть, даже завтра… здесь, в окрестностях, явится вся наша армия… будет большое сражение.
Клим побледнел и понурил голову.
– Усадьба ваших господ не на месте, – продолжал офицер, – ее велено снести… Да ты слушай и сообрази – велено немедленно… сегодня же… На том вон холме, у Горок, поставятся пушки, будет батарея, может, и большой редут… а дом и усадьба ваших господ – под выстрелами, будут мешать… понял?
– Не на месте! Под выстрелами! – удивленно, топчась ногами, проговорил сильно озадаченный Клим. – Но куда же снести и легкое ли это дело?
– А вот увидишь, – строго проговорил сапер, сдвигая черные кустоватые брови.
– Наши же хибарочки, избы? Всего семь дворов… куда их? Экий разор!
– Ваши внизу, под горой: посмотрим, может, еще и останутся.
– А покойник? – спросил, озираясь, Клим.
– Отпеть, да с богом и хоронить. Только живее! смеркает! – торопливо заключил, не глядя на него, офицер. – Прежде же всего удали баб… этого вою чтоб поменьше…
Клим объявил приказ Арине. Убитая горем, растерянная старуха остолбенела.
– Батюшка, ваше благородие, – вскрикнула она, падая в ноги офицеру, – не разоряй! Мне заказан господский дом; может, они, лиходеи, и так еще уйдут… Куда вынести, где спрятать экое господское добро? Сколько накоплено, нажито! Отцы ихние, матери хлопотали…
Офицер, с досадой подергивая усы, отозвал в конец залы священника и фельдшера. Размахивая руками и сердито смотря куда-то в сторону, как бы грозя там кому-то, он переговорил с ними и вышел. Священник велел дьячку опять зажечь свечи и облачился. Началось отпевание. Покойника наскоро вынесли и опустили в могилу. Пока его зарывали, велели запрячь старую господскую бричку, одели обеспамятевшую Арину в шубейку, посадили ее в бричку с Феней и с фельдшером и отправили в Любаново. Близился вечер.
– Там тебе, бабушка, будет спокойнее, – утешал ее фельдшер, – с богом! Я вас туда провожу. Господа сберегут вас, а то село, слышно, в стороне, не под пушками…
– Жгите, голубчики, жгите, коли на то воля господня! – причитывала, уезжая, Арина. – Не один усовский дом погибнет; всем нам гибель и смерть…
Бричка и телега спустились в околицу.
– Ну, а теперь ты, староста, и вы, ребята, слушать! – обратился офицер еще строже к Климу и мужикам. – За работу, да живее… выносите, прячьте, куда знаете, добро вашего господина, да и ваше… сроку вам час, много два… а там соломы, огня!
– Родимые, да что же это, – заголосил кто-то из толпы мужиков, – толковали о врагах, а тут свои…
– Бунтовать? – крикнул офицер. – Против воли начальства? А виселица? Ларионов, вяжи его!..
Казаки и саперы рассыпались по двору. Мужики бегали, не помня себя от страха, и выносили разную кладь. Сверкнул огонь. Кто-то с пучком пылающей соломы побежал в сенник. Загорелся скотный двор. Дым укрыл взгорье. Бабы и дети неистово голосили.
Становилось темно. От Любанова лесистым косогором к Новоселовке в это время мчалась на ямских небольшая городская карета. В ней сидели Илья Тропинин и Аврора. Дорогу и ближайшие окрестности еще было видно. Оба путника молчали. Им попадались навстречу одинокие и кучками казаки, осматривавшие окрестность. До Новоселовки оставалось версты три. Еще ее не было видно за густым лесом. Илья, не обращая внимания на казаков, думал о раненом Мите, Аврора спрашивала себя:
«Если Митя так опасно ранен, что с Базилем? Он так стремился; уже начались сражения…»
– Что это, будто зарево впереди? – вдруг спросила Аврора.
Илья выглянул из кареты.
– Так и есть! Ямщик, – крикнул он в окно, – где это горит? Не в стороне ли Новоселовки?
– Должно, там… захотелось, видно, бабам свежего хлебушка, ну, овин… и не убереглись.
Лошади пробежали еще несколько минут. Лес кончился. За ним открылась зеленая, пересеченная холмами долина; за долиною синели новые леса и холмы. На одном из пригорков широким пламенем, далеко распростирая зарево, пылало несколько зданий. Крылатая мельница, еще не вполне охваченная пламенем, чернела среди клубов дыма и огненных полос. Над нею в искрах метались и вились тучи голубей.
Снизу из долины послышался стук колес; на дороге, между кустов, показался экипаж.
– Ох, ох! соколики! – жалобно причитывал женский голос. – Родимые решилися… конец свету!..
То были Ефимовна и Феня с фельдшером. Их остановили, осыпали расспросами. Илья был поражен, едва стоял на ногах. Учившийся под его наблюдением, его любимый крестный брат и друг так нежданно скончался. Слезы катились из его глаз. Он то крестился, то извергал проклятия на французов.
– Вот она, вот… я всегда предрекал, роковая необходимость! – проговорил он, сжимая кулаки. – Цивилизованные варвары, узаконенный разбой!
Аврора усадила Арину с собой, Феню на козлы с кучером, а фельдшера на запятки и еще раз взглянула на пылавшую новоселовскую усадьбу.
«Необходимость, – мыслила она, содрогаясь, – уставы, законы войны… Но кому было нужно и чем вознаградят, искупят смерть этого молодого, прекрасного, над кем теперь это зарево? Проклятия злодею, измыслившему эту войну! И неужели на него, как на его предшественника Марата, не найдется новой смелой Немезиды, новой Шарлотты Корде?»
Карета помчалась обратно по полю, к которому в наступившую ночь, по обеим сторонам старой Смоленской дороги, уже надвигалась и становилась на позиции вся русская армия.
Платя без счета вольным и почтовым ямщикам, Тропинин к обеду следующего дня добрался с Авророй, Ефимовной, Феней и фельдшером до Москвы. Едва войдя к княгине, он объявил, что долее медлить невозможно. Подъезжая к Москве, он и Аврора со стороны Можайска уже слышали за собой раскаты сильной пушечной пальбы. Анна Аркадьевна, выслушав рассказ Мавры, стала было опять под разными предлогами медлить.
– Ну что же, французов разобьют, прогонят! – говорила она.
Илья вышел из себя.
– Это безрассудно! – вскрикнул он. – Умоляю вас, grand’maman[12], немедленно уезжайте, иначе будет поздно, вас прямо захватят в плен, ограбят, напугают, убьют.
– Ах, mon cher[13], – ответила с недовольством княгиня Шелешпанская, – уж и в плен! Меня-то, старуху? Впрочем, хороший мой, зови священника, будем служить молебен… Только нельзя же так прямо, без совета с врачом. Пошли за Карлом Иванычем… Все может статься в пути, ну, хоть бы гроза…
– Но какая же, бабушка, гроза осенью, в конце августа? – отозвалась Аврора.
– Не твое дело… бывают случаи и в сентябре… Ты же, Илюша, поезжай к графу Растопчину и спроси его, дозволены ли подобные дела, как с Новоселовкой, хоть бы и на войне? Я напишу к государю; он знал и помнит моего мужа… Кутузов ответит за все.
XIV
Вечером двадцать пятого августа, накануне Бородинского боя, главная квартира князя Кутузова находилась на Михайловской мызе, при деревушке Астафьевых, Татариновой, в четырех верстах от Бородина. Здесь под ночлег старого фельдмаршала был отведен брошенный хозяевами небольшой, в один этаж, но весьма удобный господский дом.
Ручей Стопец, впадающий в реку Колочу у Бородина, отделял Татариново и Михайловскую мызу от лесистых высот, на которых командир правого крыла армии Милорадович расположил для предстоящей битвы свои отряды. Отсюда в сумерках влево за ручьем, у деревни Горок виднелись на холмах огражденные завалами батареи, а невдали от них белели палатки пехоты, егерей и артиллерии Багговута. Далее, вправо, из-за березового леса поднимались дымки с костров драгунов, гусаров и уланов Уварова, спрятанных в запасе у склонов к соседней Москве-реке. Прямо против Татаринова и Михайловской мызы, в полуверсте за ручьем, на пригорке, среди просеки, виднелись коновязи и слышался говор казачьих полков Платова.
Была тихая, несколько сырая и холодная погода. Солнце зашло, но сумерки еще не сгустились.
Перовский, состоявший с его прибытия в армию Барклая в колонновожатых правого крыла этой армии, при отряде генерала Багговута, только что подъехал с бивака второго пехотного корпуса, у Колочи, в деревню Горки, где с двумя другими свитскими офицерами и штабным доктором прохаживался по выгону у небольшой крайней избы. В этой избе была квартира командира правого крыла Милорадовича, который теперь совещался с приглашенными к нему Уваровым и Багговутом. Казаки поодаль держали под уздцы оседланных генеральских и свитских лошадей. Офицеры, прохаживаясь, не спускали глаз с окон и двери избы. Перовский в небольшую зрительную трубку посматривал на голубоватые очертания возвышенностей за Колочей.
– Итак, мы стали наконец, стоим, и, кажется, твердо! – сказал, пожимая плечами, худой высокий и пожилой офицер в старом мешковатом мундире. – Конец отступлениям.
– Ну конец ли еще, бог весть, – возразил другой офицер, помоложе.
– Разумеется, – продолжал первый. – Князь, вы слышали, бесповоротно решил завтра принять генеральную баталию…
– Что же? – произнес второй офицер, недавно переведенный в штаб. – Как вы к этому относитесь?
– Исполним веления долга, – ответил первый, сосредоточенно-важно глядя перед собой. – Мне что? Была забота о семье… а теперь жена успокоилась; представьте, пишет из Твери, что какие-то странники напророчили заключение мира ко дню Михаила, к князевым именинам.
– Так-то так, – проговорил приятным, мягким голосом доктор, полный, румяный и красивый мужчина средних лет, в опрятном мундире и треуголке, – мир миром, когда-нибудь придет, а завтра недосчитаемся многих.
– На то воля божья, – тихо сказал пожилой офицер. – Веет крыло смерти, как говорит Фингал, но не всех оно задевает.
– И что неприятно, – продолжал доктор, – во всем непорядок; загремят сотни пушек, а у нас – не говорю уже о недостатке кирок для батарей, даже лопат, – ополченцы наполовину без работы; в госпиталях ни носилок, ни корпии, ни бинтов… Палатки в дырьях. Каково больным спать на сырой земле и в болотах? А ночью холод. Хочу вот опять все передать генералу.
Пожилой офицер досадливо покачал головой. Он, начитанный, любивший поэзию и скромный, все это отлично знал и терпеливо сносил; но также знал он и то, что неженка и любитель всего прекрасного и приятного, доктор Миртов умудрился в походе не только возить с собой на вьюке небольшую, отлично приспособленную для себя палатку, но при ней даже удобную постель с мягкою периной и теплым, стеганным на вате одеялом.
– Что вы это все смотрите за реку? – спросил пожилой офицер Перовского. – Не двигаются ли французы?
– Нет, там спокойно, – ответил Базиль, – но вправо от Бородина, я помню, была одна усадьба… Три месяца назад я из нее уехал в армию. И странно: внизу, у реки, вон, виден поселок, а выше его, на горе, стоял еще дом, были разные службы и мельница. Теперь смотрю – и их не вижу.
– Вероятно, их снесли, – сказал пожилой офицер, – эта гора – под выстрелами наших батарей; часть Семеновки сзади нас, слышно, тоже для чего-то сломали. Возьмите мою трубку, – прибавил офицер, снимая с перевязи длинную раздвижную трубку, – моя из Вены, от Корта… все увидите как на ладони.
Перовский навел поданную трубку за реку, отыскивая взгорье, на котором, как он помнил, стояла новоселовская усадьба Усовых. Перед его глазами, в туманной полумгле, мелькали неопределенные очерки оврагов, лесных порослей и холмов. Знакомой усадьбы он не находил.
Дверь избы в эту минуту отворилась. На ее пороге показались стройный Уваров и рыжий, в веснушках и бакенбардах, Багговут. Доктор подошел к последнему, рапортуя о недостатке лечебных припасов. Багговут выслушал его и сказал по-французски Уварову:
– Вот, как видите, одна и та же песня, и ничего не поделаешь.
Он набросал несколько строк на клочке бумаги, вырванном из записной книжки, свернул этот клочок и усталыми глазами посмотрел на стоявших перед ним колонновожатых.
– Синтянин, – обратился он к пожилому офицеру, – доставьте это графу Бенигсену; если не будет письменного, привезите словесный ответ.
Синтянин взял обратно от Перовского зрительную трубку, бережно вложил ее в замшевый на перевязи чехол, сел на лошадь и, сгорбившись, направился большой дорогой за Стопец. Уваров и Багговут поехали обратно к своим бивакам. Перовский и доктор Миртов сопровождали Багговута.
Становилось темно. Узкая дорожка с холма от Горок спускалась в мелкий березняк; далее она опять шла по взгорью и невдали от лагеря упиралась в довольно крутой, безлесный овраг. Всадники шагом миновали березняк и, подъехав к оврагу, увидели за ним огни своих биваков. Перовский думал о тяжкой ране Мити Усова, о их недавних обоюдных мечтах жениться в этом августе и о предстоящем назавтра сражении.