bannerbanner
Записки о французской революции 1848 года
Записки о французской революции 1848 годаполная версия

Полная версия

Записки о французской революции 1848 года

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 24

Кстати о деревьях свободы{75}. В последние дни месяца напала на мальчишек мания сажать эти деревья: их уже теперь несколько десятков на разных площадях. Обыкновенно берут попа, привозят гибкий тонкий тополь, заставляют первого благословлять его и вечером приказывают освещать все окружные дома, пускают петарды, стреляют из ружей. Так как новые gardiens de Paris, заменившие старых сержантов города, еще не смеют показываться, войска народ никак не хочет пускать, а национальная гвардия боится разгонять группы, то часто пять или десять мальчишек поднимает на ноги любой выбранный ими квартал. В Пале-Рояле они стреляли из ружей вокруг посаженного ими дерева на дворе, приказали освятить его, пускали ракету и петарду, плясали и орали целый вечер. Торговцы начинают попривыкать ко всем этим капризам республиканской жизни. Правительство, чрезвычайно сильное в отношении политических партий, совершенно [бессильно] обезоружено перед каждой уличной группой, что и заставило «National» сказать с великим основанием в ответ на яростные укоризны «La Presse»: «le pouvoir est faible, dites-vous. Mais en ceci encore il y a singulièrement à distinguer. Oui, le pouvoir est faible pour certaines choses; tellement faible qu'il ne peut même pas réprimer ces désordres vexatoires et arbitraires, qui depuis quelques jours forcent à illuminer tantôt un quartier de Paris, tantôt un autre… Mais, en revanche, il est tellement fort que le parti conservateur tout entier, qui il y a un mois, tenait le pouvoir et que est encore le plus grand détenteur de la richesse, est absolument impuissant contre lui…»[120]

Впрочем, надо сказать, чем сильнее напирает гуляющая и забавляющаяся демократия, тем уединеннее и пустыннее становятся улицы: циркуляция частных карет и экипажей заметно останавливается, и на улице уже происходит то, что [составляет] скоро свершится в обществе: один класс общества сходит со сцены истории.

Немало способствует к придаче совершенно нового вида Парижу бесчисленное количество плакард, прокламаций, пасквилей на стенах и углах улиц, с которых сняты все полицейские ограничения. Правительственные декреты и предписания печатаются на белой бумаге, затем разноцветная ткань листов с дельными и недельными, нелепыми и чудовищными мыслями растягивается решительно по всему городу, изворачивая и запутывая все народные понятия. Плакарды эти уже имели несколько видоизменений. Сперва это были извещения о составлении новых клубов, патриотические воззвания, приглашения к порядку или приглашения к осторожности и сохранению военного порядка. Теперь с наступлением коммерческого и торгового кризиса – плакарды каждый день выкидывают проекты обогащения Франции, один другого страннее и безобразнее. Литература эта чрезвычайно замечательна столько же по содержанию, сколько и по форме: последняя беспрестанно отзывается воспоминаниями 93 года своим диктаторским тоном, беззаботной походкой, а иногда легким оттенком цинизма. Так, например, был плакард о составлении Везувийского легиона légion vésuvienne[121] из свободных женщин от 15 до 30 лет, который не только составился, но даже ходил в Ратушу [и этот будущий]. Плакард этот походил на декрет проконсула и как таковой даже не объяснял цели составления легиона: il se formera[122] – вот и все. Другой с надписью un milliard des émigrés[123] приказывал Правительству взыскать с всех фамилий миллиард, данный эмигрантам в царствование Лудвига XVIII{76} и даже приложил декрет, который должно оно выдать по этому случаю. Из финансовых плакардов до сих пор [знаменательны] замечательны следующие: la France riche dans 8 jours[124], который требует, чтобы все владельцы серебро сносили на монетный двор, обменивая на bon de trésor, другой, чтобы хозяева домов, берущие с жильцов плату вперед за неделю, отдавали ее в кассу на полгода, а не держали у себя, без всякого права пользуясь процентами. Как его изменение, был плакард, советовавший просто всю поступающую плату отдавать Правительству. Третий – о прогрессивных пошлинах с доходов, четвертый, подписанный: Bobeuf{77} об отобрании части самих доходов, и множество других, лаконически повелительных и имеющих одну общую черту при разнородных содержаниях: ненависть к богатым и владельцам. Не должно думать, чтоб эти произведения появлялись и пропадали с каждым днем без следа, как мошки [в известное время года]. Нет. Повеличавшись на закоулках или на стенах, они переходят потом в клубы в форме предложений, обсуждаются серьезно обществом и потом в виде прошения с необходимой процессией передаются Правительству, где покамест и умирают. Плакард – это только первая инстанция взволнованной мысли[125].

Разрывчатость, многочисленность и взаимный антагонизм клубов еще спасает Париж от составления огромной правительственной силы, помимо официального Правительства, и свидетельствует как в пользу: [всякий] никто не хочет тирании одного общества [как прежде], так и в осуждение [той] нашей эпохи. Есть, однакож, попытки составить Центральный клуб{78} из поверенных всех других клубов и сосредоточить таким образом их разбросанные влияния в одном пункте. Этот новый клуб называется «Club de la révolution» и [состоит] основан, может быть, действователями, предназначенными играть впоследствии важную роль: Барбесом (президент клуба), Собрие, Каэнь{79} (Cahaigne), Коссидьером (нынешний префект полиции) [имена известные]. Все они [без исключения] почти суть старые политические преступники и известны как слитностью своих убеждений, так и твердостью характера. Коссидьер, например, [24 февраля] в последний день февральской революции с толпой приверженных работников направился в префектуру полиции, объявил себя префектом и, когда Временное правительство хотело назначить другого префекта, наотрез сказал, что он не выдаст своего места… Янычары, окружающие его, прогнали посланца. Правительство оставило его в покое, потом утвердило за ним должность, и теперь он, посредством своей преторианской стражи, имеющий сношение с работниками, представляет силу, весьма значительную и которая держит в страхе самих министров. Для своих (их, говорят, около 3 тысяч) работников-телохранителей он отвел казарму в самой префектуре подле себя, и в ней красуется надпись: «Caserne des montagnarde». В последнее время он, выдававший себя почти чуть-чуть не за Бабефа, [сперва] склоняется на сторону Мараста, как слухи носятся, но иерархию и военный порядок установить вряд ли им удастся. Историю Барбеса все знают. Клуб, основанный им, имеет орган под названием «Commune de Paris»{80}, издающийся Каэном и начинающий ярко отличаться республиканской оппозицией, но чисто политической, хотя поневоле о социализме всегда говорится с уважением. Душа журнала Собрие. Впрочем, попытка еще сомнительна. Тут уже составился другой подобный клуб Société centrale démocratique{81}, где встречается множество самых известных имен и между прочим Этьена Араго, имеющего много общего с Коссидьером как в сметливости, так и в [хитрости] смелости. 24 февраля, когда народ пошел из Пале-Рояля на Тюльери, Э<тьен> Араго, видя, что королевства уже не существует, вызвал 4 или 5 волонтеров и с ними отправился на почту. Там был порядочный отряд солдат, положивший оружье после твердого приказания Араго, после чего он вышел к директору почты г. Дежану{82} и объявил ему, что он перестает быть директором. Дежан еще [сомневался] колебался, тогда Араго оторвал клочок бумаги, написал от собственного имени деституцию Дежану и подал ему, провозгласив себя директором, чем и продолжал быть после к великому удовольствию, говорят, подчиненных. Есть еще и третий соперник этим двум претендентам в колоновожатые общественного мнения: Comité central des élections{83}, захвативший уже парижские выборы в национальную гвардию и в Национальное собрание, разославший списки своих кандидатов по многим провинциям и имеющий значительную партию в самом городе. Он состоит под покровительством журнала «National», который с недавнего времени принял такой же характер формальности правительственной, какую имел прежде журнал «J. des débats», только с той разницей, что его часто превосходные статьи имеют сильный колорит и энергический оттенок иронии и едкой насмешки, составляющий пафос Бергеневского{84} журнала[126].

Должно ко всему этому прибавить, что улица беспрестанно вспыхивает известиями из-за границы, известиями одно другого необычнее, неожиданнее, известиями, обманывающими все убеждения, все предположения, все принятые меры. То приходят известия, например, о страшном дне 18 марта в Берлине{85}, после которого осталась едва только тень королевской власти в Пруссии, то [передается] прибывает новость об инсурекции в Вене 17 марта{86}, после которой Австрия перескакивает [к среде самых либеральных] вдруг в число радикальных государств и начинает, видимо, разлагаться на свои составные части, то возвещают, что Милан после 5-ти дней, 18–23 марта, кровавой драмы [объявляет] выгоняет австрийское войско и объявляет независимость Ломбардии{87}. Уже не говорю о маленьких княжествах Германии, перерождающихся в один час, в одну минуту, и об одном крике, пронесшемся по ней, словно волшебство, – Немецкий парламент{88}! Это время чудес, это время сна, фантома!{89} Надо разучиться географии, истории, даже способу мыслить, бывшему доселе, и особенно логической последовательности выводов. Если бы [остановили вас] послышался на улице крик: Турция призывает пашу в князья, все бы, право, сказали: дело возможное. Откуда это? Такие чудеса творятся в истории народов, когда [последние долго] приходит момент, подготовляемый долгим высиживанием задушевных идей.

Но здесь все это подняло на ноги различные племена, обитающие в Париже, и умножило волнение популяции его. Право, иногда думается, что пришла снова великая эмиграция народов или Крестовые походы. Все явления старой истории переживаем мы воочию каждый день.

Поляки, бельгийцы [итальянцы], немцы, итальянцы поднимаются на ноги и вооруженные, без копейки денег, в энтузиазме неописуемом идут каждые в свое отечество, кто восстанавливать его, кто опрокидывать. За ними тянется толпа французов по принципу братства народов помогать везде учреждению Республики. Эта толпа именно и есть самая опасная вещь во всех этих экспедициях как оскорбляющая чувство национальности у народов, на освобождение которых подвигнулась, и отказать нельзя ни устроителям походов, ни Правительству. Последнее играет тяжелую, двойную [роль], опасную роль. Оно отказывает всем в оружье, особенно бельгийцам, полякам и немцам, объявляя гласно только свою симпатию к их проектам, но втайне помогает. Клубы собирают для них деньги, новая национальная гвардия отдает им свои ружья, министр внутренних дел дает листы для дарового ночлега во Франции по франку в день на каждого человека: Правительству тоже нужно очистить Париж при нынешней стоячести дел и безденежья от иностранной популяции работников. С французами, которых оно тоже остановить не может, поступает оно иначе: оно дает приказание остановить их на границе, как это было на границе Бельгии. У поляков, которые выступают завтра, в четверг, 30 марта, есть уже парижских волонтеров до 300 человек, которым, вероятно, предстоит эта участь. Да неизвестно еще, что будет и с главными корпусами. В Бельгии первый легион наблюдателей, приехавший по железной дороге, арестован весь в Кьеверне, что относят одни к измене Ротшильда и агентов его, а другие – к измене самого французского Правительства. Второго остановили в Лиле и имели кровавую стычку с бельгийскими войсками. Слухи о нашествии Гервега{90}, выкидывающего с помощью клубов, кажется, 1200 вооруженных немецких республиканцев на Германию, произвели, кажется, в ней не совсем благоприятное впечатление. Баден, Вюртемберг готовы, говорят, к отпору, публицисты осуждают эту мысль о Республике, привезенной извне{91} (тут действует Венедей, а особенно Маркс с неизменным своим спутником Энгельсом, который Маркса ждет в Кёльне подымать там коммунистов{92} и связать это движение с движением хартистов в Англии, имеющим быть в начале апреля. Он лютый враг всякого превосходства и на эту минуту, разумеется, Гервега{93}). Может быть, на границе будет сшибка, потому что Германия, кажется, хочет федеративного устройства под Немецким парламентом, а не республики. Поляки идут не только на помощь Позену, образующемуся тоже не в республику, а в отдельное герцогство под прусской короной, но даже с тем, чтобы отбросить Россию в Азию. Об этом даже говорят как об деле решенном. Но каков бы ни был выход этих движений, только город наполнился шумом оружья, тайными совещаниями начальников, военным энтузиазмом иностранцев, которому вторит новая национальная гвардия [и бредит как накануне чего-то, какого-то неизвестного события]. Даже в каждом частном доме только и говорят, что об инсурекциях, оружьи, предстоящих битвах и [будущих] шансах падения, успеха, крови и огне. Маленькая квартирка Гервега представляет в этом отношении необычайное зрелище, почти в сокращении передающее картину всего происходящего здесь в эмиграции [в городе]. Там работники приходят за ружьями, в спальне образовалось депо сабель, на чайном столике жены лежат пистолеты, патроны, сама она шьет знамена Немецкого государства (черный, красный и золотой цвет), перевязи начальникам. [Поминутно приходят] Являются один за другим устроители, солдаты, французы и к довершению всего жена его сделала себе полный мужской костюм, между тем как он, поэт, [говорит о стратегии] похудевший и больной от хлопот и сомнений, требует ружье нового изобретения в 16 зарядов, стреляющих один за другим.

Литература не успела еще принять особого характера, свойственного обстоятельствам, да неизвестно, каково оно будет. Политические и социальные брошюры, разумеется, являются в огромном количестве [пускаются], но безжизненны и большею частью поражены смертью при самом появлении. Пасквилей и карикатур на Лудвига-Филиппа и старое Правительство безумно много, но все это мало остроумно и крайне отвратительно. Какой-то г. Надар{94} отличился пасквилем, о котором криеры[127] возглашают на улицах: «Vouez Messieurs le concubinage de Louis Philippe avez sa soeur»[128]. Из карикатур, изображающих экс-короля в самых позорных положениях{95}, больным диспепсией, ребенком, грушею, я видел даже одну, в которой он привязан к столбу каторжников вместе с Гизо и Дюшателем, как это делается с преступниками, присужденными a l'exposition[129]. Во всем этом есть что-то подлое. Самый лучший пасквиль и лучшая карикатура на короля и его министров есть то, что они не оставили даже после себя никакой партии, а народ нисколько не заботится, где они все, что они делают, и сохраняет к нему полное равнодушное презрение!

Драматическая литература тоже еще не установилась, не приобрела самобытного оттенка. Парижские театры, как и улицы, делаются пусты, падают вместе с торговлею, кредитом и остановившейся работой и производительностью. Тем более гуляет масса, тем более сажает она повсюду деревья свободы, во всех закоулках стреляет из ружей, пускает петарды в ноги проходящим (на днях вышел увещевательный декрет Правительства, желающий остановить эти манифестации, но никто не слушается). Напрасно стараются поддержать себя театры уменьшением цен, перемещением театров на улицу{96}. Все новые пьесы суть только пьесы a propos[130] никакого значения не имеют. Таковы: «les filles de la liberté» в Gymnase, «les barricades de 1848»{97} и проч. Стараются заместить недостатки революционной литературы, еще не успевшей оформиться, возобновлением чудовищных пьес 1830 г., которые теперь уже совсем не страшны, а только смешны и нелепы. Таковы: «les filles cloitrées» в Одеоне, «Le poète de famine»{98} в Амбигю или в Порте С. Мартина «la tour de Nesle»{99}. Смотря на эти пьесы, уже кажется, что в 30-х годах происходила детская игра навирать на себя и других. Одна пьеса в Пале-Рояле «Le camarade de lit»{100}, запрещенная цензурой Дюшателя и теперь поставленная с прибавкой нужных революционных украшений, имела успех. Она представляет старого наполеоновского солдата, прибывшего в Швецию и отыскивающего там своего прежнего товарища по артели, короля Бернардота. Они вместе с ним попивают. Бернардот отказывается по увещанию солдата от престола и уходит спать, крича на удивление [зала] всех придворных, совершенно пьяный: «vive la république!» Довольно забавно. Но из всех возобновленных самая замечательная была на Porte St. Martin «L'Auberge des Ardets» и «Robert Macaire»{101}, где в обеих – действующее лицо Робер Макер, этот замечательный тип, переданный Фредериком Леметром с таким необычайным увлечением, с таким пафосом{102}, состоящим из иронии, цинизма, ловкости и бессовестности, что его фигуры, раз видевши, забыть уже нельзя.

Робер Макер – тип, до такой степени освободившийся от всех общественных предрассудков, от всех нравственных пут, от всех условий морали и верований, уступок, такое чистое Я, уединенное Я, что делается в разврате своем [почти] великим человеком. Немецкие фельетонисты с Мером во главе ничего подобного выдумать не могли. Рассказывать пьесы, разумеется, нет возможности: первая – [пуста] ничтожная мелодрама, вторая – пустой фарс, и все их содержание наполняется Робер Макером, а скорее Фредериком Леметром, ибо и роль Макера едва очерчена в них. Актер тут все создал, и это, может быть, самое огромное, само позорное создание, когда-либо бывшее на подмостках. На всей земле не осталось чувства, не осталось движения сердечного, благородного порыва, светлой мысли, которые не были бы оскорблены Робером. Он обкрадывает сына, бьет отца, клевещет на жену, предает друга, убивает благодетеля и в то же время говорит о добродетели, чистоте нравов, святости чувства. Ирония делается едка до невозможности. К этому еще прибавить, что он может быть в лохмотьях и беседовать как английский лорд, что он может быть в щегольском фраке [надувать акционеров и плакать], главой акционерного общества и [вытащить] отрезать цепочку у посетителя просто уж для забавы. Вся эта испорченность крайняя, далее которой, кажется, уж и идти нельзя, подернута лоском блестящего остроумия, неистощимой веселости. Конец последней пьесы Робера Макера довершает впечатление: преследуемый полицией, он берется на небо, как Илья или Фауст, на воздушном шаре. После двух вечеров, проведенных мною за этими пьесами, [право, мне сделалось], я смеялся невыразимо тяжелым смехом и вышел из театра почти убитый Фредериком Леметром, создавшим тип, который вынесет его имя, но за раз невыносим.

Современных намеков, разумеется, разбросано вволю. Так, например, во 2-ом акте второй пьесы он вышел на большую дорогу грабить в [образе] совершенном подобии Лудвига-Филиппа. Это уж перешло границу. В партере раздался какой-то смешанный, болезненный вопль без рукоплесканий. В третьем акте, обращая речь к акционерам, Фредерик начал обыкновенными словами экс-короля: C'est toujours avec un nouveau plaisir[131] и проч. и в продолжение всей речи беспрестанно переходил в намеках то к старому, то к новому порядку вещей, покрывавшихся громким хохотом. Странно! безопасно позорить человека как-то уж и невесело.

Вместе с Фредерик Леметром разделяет восторг публики Рашель. Она поет Марсельскую песню на древний манер – более распевая, чем поя, и достигает эффекта величия и ужаса, свойственного этому удивительному гимну – несомненно. Она в безумной любви к отечеству прижимает к груди трехцветное знамя, бросается на колени и потом с припевом: «Aux armes citoyens»[132], который варьируется [три раза], в троекратном повторении, посылает его напоследок как проклятие всему миру, после которого он, кажется, должен рассыпаться и погибнуть… И со всем тем песня была ужасна, когда я слышал ее на улице 24 февраля.

И покуда я писал, случилось опять необычайное происшествие: открыт почти заговор Бланки для низвержения Правительства, но Правительство его убило страшным образом, пропечатав в «Revue Rétrospective», под ответственностью Ташеро, будто отыскавшего документ – доказательство, что Бланки после заговора выдал старому Правительству всех заговорщиков 12 мая 1839 г. Говорят, что Бланки намерен спастись бегством от кинжалов, которые на него подняты. Работников, им поднятых, Правительство совершенно успокоило, послав к ним вчера в воскресенье на Марсово поле (2-го апреля) воспитанников военных училищ, ими весьма уважаемых, которые, вместо манифестации враждебной, очень мирно провели их в процессии, где я их видел. С этим заговором, говорят, и связана вся эта стукотня, трескотня, сажание дерев, наполнившая целый город в продолжение круглого месяца шумом и гамом.

Из провинции известия не так благоприятны. В Руане, например, после довольно бесчеловечного изгнания английских работников с фабрик, ремесленники ходили по окрестностным долинам, уничтожая фабрики, грабя и разбивая все на пути. В Лионе каждый день смуты, и жизни, и имущество всех вообще граждан совершенно во власти рабочего народонаселения, с которым едва борется комиссар Правительства Эммануэль Араго. В Бордо новый комиссар Пра<вительст>ва выгнан, и город удержал старого, менее революционного – Пра<вительст>во смолчало. В войсках показывается дух возмущения, и многие полки выгнали своих офицеров, освободили арестантов и толпами ушли из казарм. Волнение в провинции, оказывается, поддерживается ненавистью к супремации[133] Парижа, к диктаторскому тону его [распоряжений] народонаселения, что очень хорошо поддерживают и разрабатывают, с одной стороны, легитимисты посредством «l'Union», «Gazette de France», с другой стороны, старые династики своей газетой «Assemblée Nationale». Но как бы то ни было, какая бы будущность не предстояла Франции, какую бы случайную странность не имел Париж в эту минуту – все это поглощается зрелищем сильных гражданских установлений, данных себе Францией. Все публичные залы, все дворцы, все манежи каждый вечер, каждое утро наполнены массами народа, совещающихся о выборах полковников, майоров, капралов, сержантов в национальную гвардию, к которой, как известно, теперь все принадлежат. Тут происходит исповедь кандидатов на разные чины и самое благотворное волнение, в котором крепнет политический дух народа. За этими шумными и плодотворными сходками явятся такие же собрания для выборов депутатов в Национальное собрание (они отложены до 20 мая, что и следовало ожидать). Воодушевление будет еще сильнее, исповеди еще строже, борьба еще упорнее, и, может быть, в этом непрестанном огне публичности и обсуждения выработаются сильные и энергические личности. Между тем, для каждой мэрии квартала клубы представляют своих кандидатов, корпорации работников – своих, комитет республиканский – своих, династический – тоже, легитимистский – тоже. Что выльется из всего этого, увидим впоследствии.

<План>

Апрель месяц

1) Разрушение клуба Бланки{103}.

2) У Барбеса Альтон Ше отстранен от выбора за атеизм{104}, и один какой-то клуб в декларации прав заместил слова: le souverain de la terre c'est le peuple, le souverain de la terre c'est dieu[134]. У него же доктрина Блана названа христианской.

3) Народное представление в Théâtre de la république{105}.

4) Речь Блана в Люксембурге, где равенство жалования объявлено переходящей мерой, а настоящее будет – долг по мере сил, вознаграждение по мере необходимости.

4) Новый циркуляр Роллена к комиссарам о наблюдении выборов и с программой, чем будет заниматься Нац<иональ>ное собрание.

5) Новый декрет Карно об обращении Collège de France в школу административных и госуд<арственных> людей.

6) О бюллетенях республиканских, печатаемых Ледрю и объявляемых на всех перекрестках, в которых он старается держать народ постоянно на высоте сознания своих прав. Они походят на прокламации: так, к работникам – стоит рассказывать все свои неслыханные страдания, к женщинам, чтоб взывали к обществу об отмщении за его жестокость и безнравственность.

7) О выборах: прокламации Монталамбера, Виктора Гюго, Дюмаса[135], уморительные афиши: какой-то господин говорит, что нет такого социального и политического вопроса, которого он бы не изучил в основании. Кто написал какую-либо фразу – он агитирует, всех лучше типографщик, который наивно объявляет, что не думал о выборах, да читал объявление Правительства, что не нужно никакого таланта, то и решился представиться, его имя Сирье (Cirier), a право – что на похоронах говорил речь, да раз читал собственную Марсельезу, причем наподобие священника одел блузу, подпоясал – как тот надевает этоль[136] и шасюблю[137].

8) Мастерские для работниц. Выбором в национальную гвардию не довольны.

9) Об эгоистических требованиях работников: изгнание савойцев, иностранцев; поход на рестораны не удается.

10) Открытие кафедр новых в Сорбонне и их профессоры.

11) Принуждают локаторы владетелей давать квитанции, обозначают дома упорных и сдавшихся: [декрет] циркуляр Мараста по этому случаю.

12) На бирже в начале месяца заем 3 % на 100 был [38–40] 32 – [35] [вместо] [прежних] бывших 23 ф.; 5 % был [48] 50 вместо 128; акции были 960 вместо 1200 (а продавались даже до 3400) bon de Trésor, акции железных дорог тоже страшно упали, но теперь, 10 апреля, начинает подыматься все, кроме банковых акций, ибо из последнего отчета видно уменьшение его капитала, накопление литеров, и слухи носятся, что Правительство хочет выкупить дороги банковыми билетами. – Что-то будет!

На страницу:
6 из 24