bannerbanner
Полное собрание сочинений. Том 14. Война и мир. Черновые редакции и варианты. Часть вторая
Полное собрание сочинений. Том 14. Война и мир. Черновые редакции и варианты. Часть втораяполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
25 из 50

– А по нашему делу разве увезешься? Впрочем, вам лучше известно? – вопросительно сказал Ферапонтов.

Яков Алпатыч невнимательно слушал рассказы купца. Он, так же как князь, презирал бабьи толки и был убежден, что кроме князя никто вернее не знает хода дел. А князь, как слыхал Алпатыч, смеялся над этой войной и не обращал на нее никакого внимания. Так же делал и Алпатыч. Он посмеялся рассказам Михайлы Кузмича, сказал, что он завтра будет у губернатора с письмом от князя, и лег спать.

На другой день Алпатыч надел камзол, который он надевал только в городе, и пошел по делам. Все его знали, все кланялись ему и все рассказывали о том, что неприятель подошел под Смоленск, но Алпатыч не обращал внимания на эти рассказы и занимался своим делом. Он пошел в лавки, на почту и к губернатору.

Губернатор, прочтя письмо князя, лично принял Алпатыча и сказал ему, чтоб он передал князю, что не только в Лысых Горах, но и в Смоленске нет никакой опасности, потому что в этом заверил его главнокомандующий, и, кроме письма к князю, передал ему незапечатанную копию последней части письма Барклая-де-Толли.

– Можешь сам прочесть и показать здесь своим знакомым, – сказал губернатор, отдавая эту бумагу. – Еще передай… – начал что-то губернатор, но в это время в комнату без доклада вбежал запыленный офицер.

– От генерала Раевского, – сказал офицер, и губернатор, кивнув головой Алпатычу, с офицером вошел в кабинет. Алпатыч пошел в присутственные места. Выходя от губернатора, Алпатыч услыхал близкие выстрелы за городом, но не обратил на них внимания.

В присутственных местах хотя и поговаривали о войне, но были все при деле. Здесь у Алпатыча было самое пустое дело – подача ревизских сказок, но он с протоколистом долго тонко обсуждал предмет, и решили сделать так, чтобы вышло как можно сложнее и хитрее, хотя в хитрости надобности не было. Потом Алпатыч с протоколистом пошел в трактир, пообедал и выпил дрей-мадеры. На толки протоколиста о войне и о том, что из присутственных мест вчера вывозили бумаги, Алпатыч достал из кармана копию, данную ему губернатором, и, надев очки, прочел следующее:

«Уверяю вас, что городу Смоленску не предстоит еще ни малейшей опасности и невероятно, чтобы оный ею угрожаем был. Я с одной, а князь Багратион с другой стороны – идем на соединение перед Смоленском, которое совершится 22 числа, и обе армии совокупными силами станут оборонять соотечественников своих вверенной вам губернии, пока усилия их удалят от них врагов отечества или пока не истребится в храбрых их рядах до последнего воина. Вы видите из сего, что вы имеете совершенное право успокоить жителей Смоленска, ибо кто защищаем двумя, столь храбрыми войсками, тот может быть уверен в победе их».

(Предписание Барклая де Толли Смоленскому гражданскому губернатору барону Ашу <от 2-го августа> 1812-го года.)

К вечеру выстрелы затихли, и Яков Алпатыч, вернувшись домой и прочтя начавшему тревожиться Ферапонтову бумагу губернатора, рано по своему обыкновению лег спать на дворе, на сене.

Новая глава[1913]

На другой день, 5-го августа, рано Алпатыч разбудил кучера и, собравшись ехать, вышел на крыльцо. По улицам шли войска. Только что выехала Алпатычева тройка саврасых, как один офицер, ехавший верхом, указал на кибитку и что-то сказал. Двое солдат вскочили в кибитку и велели ей ехать в Петербургский форштат за раненым полковником. Алпатыч, махнув рукой кучеру, чтобы он не ехал, подошел к офицеру, желая объяснить ему его ошибку.

– Ваше благородие, господин интендант, – сказал он, учтиво сняв шляпу, – как кибитка, так и лошади, и кучер, и я сам, – сказал он с гордой улыбкой, – принадлежат его сиятельству генерал-аншефу князю Болконскому.

– Пошел, пошел, – крикнул офицер солдатам, – ступай с ними, им по дороге! – и офицер поскакал, стуча по каменной мостовой.

Алпатыч вернулся на квартиру и тотчас же стал сочинять прошение против офицера, неизвестного по имени и чина, но, вероятно, вином до беспамятства доведенного, не мою, но принадлежащую его сиятельству генерал-аншефу князю Болконскому повозку взявшего. Написав и перебелив прошение, Яков Алпатыч сел у окна. Канонада явственно слышна была в городе. Алпатыч сидел у окна в кухне. Хозяин входил и уходил с мужиками, которых он нанимал для увоза товара. Кухарка стряпала обед, но беспрестанно выбегала на улицу смотреть то на проходившие войска, то для того, чтобы поговорить с соседями.

Алпатыч молча смотрел на улицу, не отвечая на вопросы, с которыми обращались к нему то кухарка, то приказчики, входившие на кухню.

В два часа Ферапонтов вошел в кухню и стал обедать, пригласив с собою и Алпатыча. Ни Ферапонтов не говорил о том, что он нанимал подводы для того, чтобы вывозиться, ни Алпатыч не говорил о том, что у него была взята повозка. Они перекрестились, молча сели за обед. Одна кухарка, громко вздыхая и приговаривая, ставила на стол перемены.

За обедом, хотя канонада была более, чем за версту, изредка слабо подрагивали стекла в окнах. Но эти звуки и подрагиванье продолжались с самого утра и уже сделались привычными.

– Потому что, ежели бы он не пьяный был, – начал вдруг Алпатыч, – он не может партикулярную собственность взять…

Ферапонтов утвердительно кивнул головой.

– На перевозку военных принадлежностей существуют штаты, – продолжал Алпатыч. – Мы сами знаем, и когда князь командовал, то у нас для перевозки одной, я думаю, тысячи подвод было. Бывало, прикажет князь… – и Алпатыч рассказал о том, как под Очаковым князь действовал и три тысячи турок забрал.

Ферапонтов внимательно слушал его, но, как только он кончил, как будто бы то, что он говорил, было ответом на его слова, Михаил Кузмич cтал говорить, что действительно некоторые купцы уезжать стали, потому всё опасно, да разбойники мужики дерут теперь по три рубля за подводу,[1914] точно креста на них нет.

– Селиванов купец угодил в четверг, продал муку в армию по девяти рублей за куль.

– На что уж Марья тряпичница, – сказала кухарка, – и та села на мосту с квасом и с солдат, сказывали, выручила шесть рублей в день за квас. И квас-то дрянной, потому – жара.

На это Ферапонтов рассказал, что его молодец один в собор ходил и что там с колокольни всё, как на ладони, видно. Говорит, полезут, полезут[1915] французы, как тараканы[1916] черные, наши[1917] подпустят, да как вдарят и назад побегут. Говорят, по большой московской что́ раненых провезли.

Вдруг в середине разговора раздался странный, близкий свист и удар, другой, третий, и как будто пушечный выстрел на дворе соседнего дома, и дальняя канонада, заставляя дрожать все стекла, слились в один общий, усилившийся и непрерывающийся гул, как раскаты близкого грома. Алпатыч и Ферапонтов, молча, смотрели друг на друга, не понимая того, что это значило. Кухарка сунулась в окно, и пронзительный, отчаянный женский крик ее осветил вдруг весь ужас того, что происходило. Ферапонтов и Алпатыч[1918] столкнувшись в дверях, выбежали на улицу. По улице[1919] бежал[1920] народ.

Взрывы гранат и свист их слышался с разных сторон и, вторя им, на дворах и в домах слышался неумолкаемый визг, беготня и плач женщин.[1921] В особенности одна жалобно кричала на соседнем дворе.

– Убило, убило! Помогите! —кричала женщина с соседнего двора. Опять засвистело что-то, как сверху вниз летящие птички, блеснул огонь[1922] по краю улицы, выстрелило что-то, застлало дымом улицу, и стоявший у лавки мужик упал и пополз по улице, жалобно крича и волоча за собой что-то кровяное, красное.

– Злодей, что ж ты это делаешь? – прокричал Алпатыч,[1923] схватившись за волосы, и бросился к мужику.

Мужика подхватили и понесли во двор. Алпатыч остановился под углом дома.[1924]

На дворах стало затихать.[1925] Жители попрятались в подвалы. Только соседка, убитая осколком[1926] гранаты, не переводя дух, жалобно визжала. Гранаты и бомбы продолжали бить но крышам, мостовой, стенам и по людям.[1927] Раненые солдаты шли по улицам. На дровяной площади за углом поднялся дым пожара, с другой стороны, с третьей также поднимались клубы дыма.[1928]

К вечеру канонада стала стихать,[1929] но заревы с разных сторон стали виднее. Опять завыли с разных сторон повышедшие из подвалов бабы. Ферапонтов[1930] на дворе сам запрягал[1931] телегу, кричал на работников. Бабы с криком и плачем бегали из дома к подводам.

Солдаты, не рядами, а как муравьи из разоренной кочки в разных мундирах и в разных направлениях, но с одинаковым то робким, то наглым видом, бегали по улицам и дворам.

Кучер Алпатыча, бледный и с испуганным лицом, на измученных лошадях приехал к дому и рассказывал свои похождения. Алпатыч не слушал его и не ответил на его вопрос: «сейчас ли ехать?» Алпатыч с остановившимися глазами сидел у ворот и смотрел на то, что делалось перед ним. По улице шел и ехал народ.[1932] Какой-то полк, теснясь и спеша, запрудил улицу, идя назад. Молодой месяц весело и ясно светил над городом.[1933]

– Братцы, отцы родные, защитите Россию православную! – говорил Алпатыч, обращаясь к солдатам и низко кланяясь и крестясь.

* 225 (T. III, ч. 2, гл. V).

10-го августа колонна, в которой был его полк, поровнялась с Лысыми Горами. Князь Андрей два дня тому назад получил известие, что его отец, сын и сестра уехали в Москву.[1934] Известие было ложно. Сын его действительно выехал в Москву с Десалем, но старый князь был так болен, что его могли довезти только до Богучарова. Княжна Марья только для успокоения[1935] брата писала ему, что они уезжают.

– В дрожечках поедете в Лысые Горы? – спросил его[1936] на последнем переходе камердинер, и не допускавший возможности не поехать.

«Да, я должен ехать», подумал князь Андрей, хотя ему и очень не хотелось этого, «это – мой долг – распорядиться в имении отца, посмотреть по крайней мере».

Он велел оседлать двух лошадей и поехал с Петром верхом. В деревне, через которую они проехали, было всё то же: дома были старики, всё остальное было на работах; мужики пахали, бабы мыли на пруде белье и кланялись испуганно и низко.

Князь Андрей подъехал к сторожке. У каменных ворот въезда никого не было, и дверь была отперта. Дорожки сада уже заросли, и телята и лошади ходили по английскому парку. Какая-то женщина и мальчик увидали его и побежали через луг. Петр поехал на дворню.

[Далее от слов: Князь Андрей подъехал к оранжерее кончая: Толпа мужиков и дворовых шла по лугу с открытыми головами, приближаясь к князю Андрею близко к печатному тексту. T. III, ч. 2, гл. V.]

– Прощай, старый друг! – сказал князь Андрей, обнимая Алпатыча. Алпатыч прижался к его плечу и зарыдал.[1937] Князь Андрей оттолкнул его и твердыми, решительными шагами подошел к мужикам.

– Здравствуйте, ребята! Вот я Якову Алпатычу всё приказал, его слушайтесь. А мне некогда.[1938] Давай лошадь, Петр. Прощайте…

– Батюшка, отец, – слышались голоса.[1939] Князь Андрей сел верхом и галопом поехал вниз по аллее.

* № 226 (T. III, ч. 2, гл. IX—XIV).

Алпатыч[1940] внимательно посмотрел на Дрона и нахмурился. Он стоял перед Дроном совершенно в той позе, в которой стаивал перед ним старый князь.

– Ты, Дронушка, слушай, – сказал он. – Ты мне пустого не говори. В 150-ти дворах 30-ть лошадей есть…

– Ей же ей, нет, Яков Алпатыч, мы бы рады, – отвечал Дрон, улыбаясь.

Алпатыч еще более нахмурился.

– Эй, Дрон, худо будет, – сказал Алпатыч, покачав головой.

– Власть ваша! На чем было....

Алпатыч перебил его.

– Эй, Дрон, оставь, – повторил он, вынимая руку из-за пазухи и торжественным жестом указывая ею на пол под ноги Дрона. – Я не то тебя насквозь, я под тобой на три аршина всё наскрозь вижу.

Дрон смутился и, опустив глаза, молча переминался с ноги на ногу.

– Ты вздор-то оставь, а то… – сказал Алпатыч, грозно подвигаясь к нему и, взяв Дрона за аккуратно запахнутый армяк, стал потрясать его из стороны в сторону. Дрон, большой, сильный мужик, равномерно и покорно раскачиваясь туловищем вперед и назад, стараясь угадывать движения руки маленького Алпатыча, ни в чем не изменял ни выражения своего опущенного твердого взгляда, ни покорного положения рук.

[Далее от слов: Eгo сиятельство, князь Андрей Николаич, сами мне приказали кончая: отвечал: «слушаю-с» на все вопросы княжны Марьи и едва удерживался от рыданий, глядя на нее близко к печатному тексту. T. III, ч. 2, гл. IX—X.]

– Так ты ничего не слыхал? – сказала ему княжна. «Ежели бы он знал это!» сама себе проговорила княжна. Тихон не выдержал этого обращения и заплакал, целуя руки княжны.

«А я жалела тогда Тихона!» подумала княжна Марья и сама заплакала, отрывая от Тихона свою руку, которую он мочил слезами. «Да, мы с ним его больше всех любили!» подумала она. Но в то время, как она думала это, в комнату вошел потребованный староста Дрон, которого она называла Дронушкой, и с выражением хитрого и тупого недоверия стал у притолки.

Княжна Марья прошлась по комнате и с высохшими, блестящими глазами остановилась против него.

– Дронушка, – сказала княжна Марья, видевшая в нем несомненного друга, того самого Дронушку, который из Вязьмы привозил ей и с улыбкой подавал всегда свои особенные пряники.

– Дронушка, – сказала она, едва удерживая слезы, которые при воспоминании о тех временах, когда он приезжал в Лысые Горы, опять выступали на глаза. – Дронушка, я тебя не видела после нашего несчастия, – сказала она (она была убеждена, что Дрон почти так же, как и она, чувствовал ее горе). Он вздохнул.

– Воля божья! – сказал он. Они помолчали.

– Дронушка, Алпатыч куда-то уехал. Мне не к кому обратиться, правду ли мне говорят, что мне и уехать нельзя?

– Отчего же не ехать, ваше сиятельство, – грустно сказал Дронушка.

– Мне сказали, что опасно от французов. Голубчик, я ничего не могу, ничего не понимаю, со мной никого нет, Алпатыч уехал, я тебе поручаюсь, ты помоги мне. Я непременно хочу ехать ночью или завтра рано утром. Можно ехать?

– Отчего же не ехать, пустое, ваше сиятельство, ехать можно.

– Ну, я и знала, – сказала княжна Марья. – Так, пожалуйста, Дронушка, завтра.

Дрон исподлобья взглянул на нее и опять опустил глаза.

– Так, пожалуйста, завтра распорядись лошадьми и всем.

– Слушаю-c, только подводы приказывали Яков Алпатыч к завтрашнему дню, то никак невозможно, ваше сиятельство, – с доброй улыбкой сказал Дронушка. Эта добрая улыбка невольно выходила ему на уста в то время, как он смотрел и говорил с княжной, которую он знал девочкой.

– Отчего невозможно, Дронушка, голубчик? – сказала княжна.

– Невозможно от божьего наказания, – сказал Дрон. – Всех[1941] лошадей под войска разобрали. Я докладывал Яков Алпатычу, а остальные лошади подохли, нынче год такой.

[Далее от слов: Не только лошадей кормить, а как бы самим с голоду не помереть кончая: – Мы ничего не пожалеем для них. Так им и скажи близко к печатному тексту. Т. III, ч. 2, гл. IX.]

– Слушаю-с, – сказал, улыбаясь, Дронушка,[1942] я скажу.

Княжне Марье совестно было говорить еще о раздаче хлеба именно потому, что это радовало ее; и потому она нашла нужным прежде, чем отпустить Дрона, сказать еще несколько слов о приготовлении к завтрашнему отъезду, который теперь уж менее занимал ее. Она сказала, что просит приготовить лошадей под экипажи к 8 часам, а ежели нет подвод, то нечего делать.

– Я знаю, – сказала она, – как ты нам предан и что ты сделаешь всё, что можно.

Дрон ушел. Княжна Марья осталась опять одна со своими мыслями. Известие о несчастии и бедствии мужиков и возможность помочь на несколько времени заставило ее забыть и свое горе[1943] и свое положение, несколько минут тому назад так ужасавшее ее. Она сидела у окна своей комнаты[1944] и прислушивалась к слышному в чистом вечернем воздухе говору на деревне, которая была недалеко. С деревни слышался гул голосов и изредка сердитые, спорящие крики.[1945] Княжна Марья догадывалась, что предмет этого говора было то предложение выдачи хлеба, которое она послала им через Дрона, но она не могла понять, каким образом это могло заставить их кричать и спорить. Гул голосов то замолкал, то опять усиливался. Потом голоса замолкли и послышались ближе и[1946] ближе по дороге[1947] к дому тяжелые шаги приближающейся толпы[1948] и негромкий редкий шопот и говор.

[Далее от слов: Дуняша пришла к княжне с известием, что пришел Дрон кончая: сама уеду, бросив их на произвол французов близко к печатному тексту. Т. III, ч. 2, гл. XI.]

[1949] «И они правы, – думала княжна Марья. – Ежели делать им добро, то надо делать его вполне и необдуманно. Какие тут могут быть расчеты, – думала княжна Марья, – надо всё отдать, только спасти этих несчастных людей, поверенных мне богом. Я им буду обещать месячину в подмосковной, квартиры – что бы это ни стоило нам; я уверена, что André еще больше бы сделал на моем месте», думала она, подходя,[1950] и толпа в сумерках подвигалась ей навстречу. Толпа раскрылась полукругом, все сняли шапки и открыли лысые, черные, рыжие и седые головы. Княжна Марья, опустив глаза,[1951] близко подошла к ним.[1952] Толпа, устанавливаясь, скучилась около нее полукругом. Несколько лиц бросилось в глаза княжне Марье. Прямо против нее стоял старый, согнутый седой мужик, опершись обеими руками на палку,[1953] и, не переставая, поводил беззубым ртом; с боку толпы стоял рыжий мужик, заложив большие пальцы за кушак,[1954] очень высокий молодой парень, стоя во втором ряду, но выше других головой, выказывал свое круглое, добродушно улыбающееся лицо. Баба стояла на другом конце полукруга и, приложив руку к щеке, жалобно вздыхала.

– Здравствуйте.

– Здравствуй, матушка… княжна матушка, – послышались голоса.

– Болезная, – застонала баба.

– Я очень рада, что вы пришли, – начала княжна Марья,[1955] не поднимая глаз и чувствуя, как быстро и сильно билось ее сердце от страха сказать что-нибудь неуместное.

[Далее от слов: Мне Дронушка сказал, что вас разорила война кончая: и за его сына близко к печатному тексту. Т. III, ч. 2, гл. XI.]

Она помолчала,[1956] никто не прерывал ее молчания, кроме стонавшей бабы и старческого кашля некоторых мужиков.

– Горе наше общее, и будем делить всё пополам. Всё, что мое, то ваше.

Опять она замолчала.[1957] Из 20-ти лиц, стоявших в первом ряду, ни одни глаза не смотрели на нее, все избегали ее взгляда.

– Много довольны вашими милостями, только нам брать господский хлеб не приходится, – сказал голос сзади.

– Да отчего же? – сказала княжна.[1958] – Да отчего же вы не хотите,[1959] – спросила она после непонятного ропота, прошедшего по толпе. Как будто некоторые из мужиков прокашливались, чтобы ответить что-то, но потом раздумывали.

Княжне Марье становилось тяжело от этого молчания. Она старалась уловить чей-нибудь взгляд.

Ей нужно было, напротив, одно лицо, с которым бы она могла говорить.[1960]

Тот, к кому она обращалась, тотчас же опускал глаза. Даже баба спряталась за толпу, когда княжна Марья обратилась к ней.

[Далее от слов: – Отчего вы не говорите? кончая: Не берем хлеба, нет согласия нашего близко к печатному тексту. T. III, ч. 2, гл. XI.]

Рыжий мужик Карп,[1961] державший большой палец за кушаком, кричал больше всех,[1962] и баба, стоявшая с боку толпы, кричала что-то. Княжна Марья старалась уловить опять чей-нибудь взгляд из толпы, но ни один взгляд не был устремлен на нее, глаза, очевидно, избегали ее. Ей стало странно и неловко. Она с намерением помочь им, облагодетельствовать тех мужиков, которые так преданы были ее семейству, пришла сюда, и вдруг эти самые мужики враждебно смотрели на нее.

– Вишь, научила ловко: за ней в крепость поди! – послышались голоса в толпе. – Дома разори, да в кабалу и ступай.

– Как же! а хлеб, мол, отдам! – с иронической улыбкой проговорил старик с дубинкой.

– Ну, вы, горланы! – ровным голосом проговорил Дрон, и толпа замолкла.

Княжна Марья, опустив голову, вышла из круга и ушла в свою комнату.

Долго эту ночь княжна Марья сидела у открытого окна в своей комнате, прислушиваясь к звукам говора мужиков, доносившегося с деревни, но она не думала о них. Целый рой неожиданных, непрошенных мыслей носился в ее голове. Ночь была тихая и светлая.

В 12-м часу голоса стали затихать, пропел петух, из-за лип стала выходить полная луна,[1963] поднялся свежий, белый туман-роса, и над деревней и над домом воцарилась тишина. Опять совершенно невольно княжна Марья вступила в эту, сделавшуюся ей привычной со времени болезни отца, колею личных надежд и мечтаний о предстоящей ей теперь свободной жизни, как ни упрекала она себя, как ни раскаивалась в том, что,[1964] после того, что было так недавно, она могла думать о возможности для себя любви и семейного счастия. Как будто так долго задержанные и подавленные в ней надежды на личное счастье неудержимо прорвались теперь и, несмотря на свою неуместность, охватили ее.

«Как бы я любила его», думала княжна Марья, представляя себе своего будущего мужа. Она представляла себе того человека, которого она будет любить, совсем противуположным тем двум мужчинам, отцу и брату, которых она знала ближе всех и на которых она сама была похожа. Она представляла его себе[1965] веселым, красивым, рыцарски-благородным и великодушным,[1966] без той гордости ума, которые были в ее отце и брате, и непременно военным, преимущественно гусаром.

«[1967]Он[1968] бы полюбил меня бы, хоть за мою любовь к нему»,[1969] думала княжна Марья, ощущая в себе всю силу и преданность этой будущей любви.

По дороге за садом послышался топот нескольких лошадей и бренчанье железа. (Это мужики ехали в ночное.)

«Кто знает, может быть это мое положение теперь, здесь и в опасности сведет меня с ним, – подумала княжна Марья, прислушиваясь к топоту лошадей. – Может, завтра на нас нападут неприятели и он спасет меня. Может быть, это он едет теперь… А может быть, это разбойники»,[1970] вдруг пришло ей в голову, и на нее нашел страх: сначала страх разбойников, потом страх французов и, наконец, беспричинный страх чего-то таинственного и неизвестного.

«О чем я думаю? и когда? теперь, когда вчера только похоронили его, – подумала она. – Опять, опять эти искушения дьявола. Да, это он смущает меня и заставляет мечтать о счастии, тогда как два дня тому назад здесь, за стеной слышалось его кряхтенье и он, мучаясь, метался на постели и с раскрытым ртом, мертвый, лежал между женщинами,[1971] которые что-то хотели с ним делать». И одна за другой ей стали, как бы в наказанье за ее мечтания, представляться картины ужаса прошедшей болезни и смерти, и картины эти представлялись ей с такой ясностью, что они казались ей уже не воспоминаниями, а то действительностью, то близким будущим.

Она смотрела в окно, и ей казалось, что вот-вот она увидит сейчас опять то страшное зрелище, когда его из сада Лысых Гор вели под руки и он, заплетая ногой, сердясь и беснуясь, бормотал бессильным языком и дергал седыми бровями над перекосившимся глазом. Княжна Марья отвернулась от окна и закрыла лицо руками. Ей казалось, что она слышит это бормотанье и вот-вот он покажется из-под лип на освещенную месяцем дорожку.

Она встала и прошлась по комнате, чтобы прогнать это воспоминание, и она прогнала его, но ее движения и ходьба по комнате вызвало другое воспоминание о нем же и такое же страшное. Это было еще в Лысых Горах, накануне сделавшегося с ним удара. Княжна Марья не спала. Она на цыпочках сошла вниз и, подойдя к двери цветочной, в которой[1972] в эту ночь ночевал ее отец, прислушалась к его голосу.

– Тишка, не спится, – говорил[1973] он измученным, усталым и добрым[1974] голосом.[1975]

Тихон молчал.

– Так-то я не спал раз в Крыму… Там теплые ночи… Всё думалось… Императрица присылала за мной…[1976]

Он что-то говорил об императрице. Тихон молчал. Потом он стал говорить о постройках.

– Да, уж так не построят теперь, – говорил он. – Ведь я начал строить, как приехал сюда. Тут ничего не было. Ты не помнишь, как сгорел флигель батюшкин? Нет, где тебе. Так не построят нынче.[1977] Тихон, я отсюда обведу галлерею, и там будут Николаши покои и спальни, где невестка живет. Что, она уехала?[1978] Невестка уехала? А?

– Уехали-с, – отвечал[1979] кроткий голос Тихона.[1980] – Извольте ложиться.

Постель затрещала под ним, он ложился и громко и тяжело кашлянул и замолк.

– Бог мой! Бог мой! – прокричал он вдруг, и[1981] потом опять затрещала кровать и зашлепали туфли и он подвинулся к двери, у которой стояла княжна Марья.

Княжна Марья и теперь, казалось, слышала это шлепанье туфлями, и, кроме того чувства, которое она и тогда испытывала, она теперь ужасалась тому, что он, мертвец, сейчас войдет к ней. Войдет с тем выражением лица, которое у него было в гробу на обвязанном белым платком лице.

На страницу:
25 из 50