
Полная версия
Полное собрание сочинений. Том 11. Война и мир. Том третий
– Ты, Дронушка, слушай! – сказал он. – Ты мне пустого не говори. Его сиятельство князь Андрей Николаич сами мне приказали, чтобы весь народ отправить и с неприятелем не оставаться, и царский на то приказ есть. А кто остается, тот царю изменник. Слышишь?
– Слушаю, – отвечал Дрон, не поднимая глаз.
Алпатыч не удовлетворился этим ответом.
– Эй, Дрон, худо будет! – сказал Алпатыч, покачав головой.
– Власть ваша! – сказал Дрон печально.
– Эй, Дрон, оставь! – повторил Алпатыч, вынимая руку из-за пазухи и торжественным жестом указывая ею на пол под ноги Дрона. – Я не то, что тебя насквозь, я под тобой на три аршина всё насквозь вижу, – сказал он, вглядываясь в пол под ноги Дрона.
Дрон смутился, бегло взглянул на Алпатыча и опять опустил глаза.
– Ты вздор-то оставь, и народу скажи, чтобы собирались из домов идти в Москву и готовили подводы завтра к утру под княжнин обоз, да сам на сходку не ходи. Слышишь?
Дрон вдруг упал в ноги.
– Яков Алпатыч, уволь! Возьми от меня ключи, уволь ради Христа.
– Оставь! – сказал Алпатыч строго. – Под тобой насквозь на три аршина вижу, – повторил он, зная, что его мастерство ходить за пчелами, знание того, когда сеять овес, и то, что он двадцать лет умел угодить старому князю, давно приобрели ему славу колдуна, и что способность видеть на три аршина под человеком приписывается колдунам.
Дрон встал и хотел что-то сказать, но Алпатыч перебил его.
– Что вы это вздумали? А?..Что́ ж вы думаете? А?
– Что мне с народом делать? – сказал Дрон. – Взбуровило совсем. Я и то им говорю…
– То-то говорю, – сказал Алпатыч. – Пьют? – коротко спросил он.
– Весь взбуровился, Яков Алпатыч: другую бочку привезли.
– Так ты слушай. Я к исправнику поеду, а ты народу повести, и чтоб они это бросили, и чтобы подводы были.
– Слушаю, – отвечал Дрон.
Больше Яков Алпатыч не настаивал. Он долго управлял народом, и знал, что главное средство для того, чтобы люди повиновались, состоит в том, чтобы не показывать им сомнения в том, что они могут не повиноваться. Добившись от Дрона покорного «слушаю-с», Яков Алпатыч удовлетворился этим, хотя он не только сомневался, но почти был уверен в том, что подводы без помощи воинской команды не будут доставлены.
И действительно, к вечеру подводы не были собраны. На деревне у кабака была опять сходка, и на сходке положено было угнать лошадей в лес и не выдавать подвод. Ничего не говоря об этом княжне, Алпатыч велел сложить с пришедших из Лысых Гор свою собственную кладь и приготовить этих лошадей под кареты княжны, а сам поехал к начальству.
X.
После похорон отца, княжна Марья заперлась в своей комнате и никого не впускала к себе. К двери подошла девушка сказать, что Алпатыч пришел опросить приказания об отъезде. (Это было ещё до разговора Алпатыча с Дроном.) Княжна Марья приподнялась с дивана, на котором она лежала, и сквозь затворенную дверь проговорила, что она никуда и никогда не поедет и просит, чтоб ее оставили в покое.
Окна комнаты, в которой лежала княжна Марья, были на запад. Она лежала на диване лицом к стене и, перебирая пальцами пуговицы на кожаной подушке, видела только эту подушку, и неясные мысли ее были сосредоточены на одном: она думала о невозвратимости смерти и о той своей душевной мерзости, которой она не знала до сих пор, и которая выказалась во время болезни ее отца. Она хотела, но не смела молиться, не смела в том душевном состоянии, в котором она находилась, обращаться к Богу. Она долго лежала в этом положении.
Солнце зашло на другую сторону дома и косыми, вечерними лучами, в открытые окна, осветило комнату и часть сафьянной, подушки, на которую смотрела княжна Марья. Ход мыслей ее вдруг приостановился. Она бессознательно приподнялась, оправила волоса, встала и подошла к окну, невольно вдыхая в себя прохладу ясного, но ветреного вечера.
«Да, теперь тебе удобно любоваться вечером! Его уж нет, и никто тебе не помешает», сказала она себе, и опустившись на стул, она упала головой на подоконник.
Кто-то нежным и тихим голосом назвал ее со стороны сада и поцеловал в голову. Она оглянулась. Это была m-lle Bourienne, в черном платье и плёрезах. Она тихо подошла к княжне Марье, со вздохом поцеловала ее и тотчас же заплакала. Княжна Марья оглянулась на неё. Все прежние столкновения с нею, ревность к ней вспомнились княжне Марье; вспомнилось и то, как он последнее время изменился к m-lle Bourienne, не мог ее видеть, и, стало быть, как несправедливы были те упреки, которые княжна Марья в душе своей делала ей. «Да и мне ли, мне ли, желавшей его смерти, осуждать кого-нибудь!» подумала она.
Княжне Марье живо представилось положение m-lle Bourienne, в последнее время отдаленной от ее общества, но вместе с тем зависящей от нее и живущей в чужом доме. И ей стало жалко ее. Она кротко-вопросительно посмотрела на нее и протянула ей руку. M-lle Bourienne тотчас заплакала, стала целовать ее руку и говорить о горе, постигшем княжну, делая себя участницей этого горя. Она говорила о том, что единственное утешение в ее горе есть то, что княжна позволила ей разделить его с нею. Она говорила, что все бывшие недоразумения должны уничтожиться перед великим горем, что она чувствует себя чистою перед всеми, и что он оттуда видит ее любовь и благодарность. Княжна слушала ее, не понимая ее слов, но изредка взглядывая на нее и вслушиваясь в звуки ее голоса.
– Ваше положение вдвойне ужасно, милая княжна, – помолчав немного, сказала m-lle Bourienne. – Я понимаю, что вы не могли и не можете думать о себе; но я моею любовью к вам обязана это сделать… Алпатыч был у вас? Говорил он с вами об отъезде? – спросила она
Княжна Марья не отвечала. Она не понимала, куда и кто должен был ехать. «Разве можно было что-нибудь предпринимать теперь, думать о чем-нибудь? Разве не всё равно?» Она не отвечала.
– Вы знаете ли, chère Marie,[84] – сказала m-lle Bourienne. – знаете ли, что мы в опасности, что мы окружены французами; ехать теперь опасно. Ежели мы поедем, мы почти наверное попадемся в плен, и Бог знает…
Княжна Марья смотрела на свою подругу, не понимая того, что́ она говорила.
– Ах, ежели бы кто знал, как мне всё, всё равно теперь.– сказала она. – Разумеется, я ни за что́ не желала бы уехать от него… Алпатыч мне говорил что-то об отъезде… Поговорите с ним, я ничего, ничего не могу и не хочу…
– Я говорила с ним. Он надеется, что мы успеем уехать завтра; но я думаю, что теперь лучше бы было остаться здесь, – сказала m-lle Bourienne. – Потому что, согласитесь, chère Marie попасть в руки солдат или бунтующих мужиков на дороге – было бы ужасно. M-lle Bourienne достала из ридикюля объявление (не на русской обыкновенной бумаге) французского генерала Рамо о том, чтобы жители не покидали своих домов, что им оказано будет должное покровительство французскими властями, и подала его княжне.
– Я думаю, что лучше обратиться к этому генералу, – сказала m-lle Bourienne, – и я уверена, что вам будет оказано должное уважение.
Княжна Марья читала бумагу, и сухие рыдания задергали ее лицо.
– Через кого вы получили это? – сказала она.
– Вероятно, узнали, что я француженка по имени, – краснея сказала m-lle Bourienne.
Княжна Марья с бумагой в руке встала от окна, и с бледным лицом, вышла из комнаты и пошла в бывший кабинет князя Андрея.
– Дуняша, позовите ко мне Алпатыча, Дронушку, кого-нибудь! – сказала княжна Марья, – и скажите Амалье Карловне, чтоб она не входила ко мне, – прибавила она, услыхав голос m-lle Bourienne. – Поскорее ехать! Ехать скорее! – говорила княжна Марья, ужасаясь мысли о том, что она могла остаться во власти французов.
«Чтобы князь Андрей знал, что она во власти французов! Чтоб она, дочь князя Николая Андреича Болконского, просила господина генерала Рамо оказать ей покровительство и пользовалась его благодеяниями!» Эта мысль приводила ее в ужас, заставляла ее содрогаться, краснеть и чувствовать еще неиспытанные ею припадки злобы и гордости. Всё, что только было тяжелого и, главное, оскорбительного в ее положении, живо представлялось ей. «Они, французы, поселятся в этом доме; господин генерал Рамо займет кабинет князя Андрея; будут для забавы перебирать и читать его письма и бумаги. M-lle Bourienne lui fera les honneurs de Богучарово.[85] Мне дадут комнатку из милости; солдаты разорят свежую могилу отца, чтобы снять с него кресты и звезды; они мне будут рассказывать о победах над русскими, будут притворно выражать сочувствие моему горю…», думала княжна Марья не своими мыслями, но чувствуя себя обязанною думать за себя мыслями своего отца и брата. Для нее лично было всё равно, где бы ни оставаться и что́ бы с ней ни было; но она чувствовала себя вместе с тем представительницей своего покойного отца и князя Андрея. Она невольно думала их мыслями и чувствовала их чувствами. Что̀ бы они сказали, что̀ бы они сделали теперь, то самое она чувствовала необходимым сделать. Она пошла в кабинет князя Андрея и, стараясь проникнуться его мыслями, обдумывала свое положение.
Требования жизни, которые она считала уничтоженными со смертью отца, вдруг с новою, еще неизвестною силой возникли перед княжной Марьей и охватили ее.
Взволнованная, красная, она ходила по комнате, требуя к себе то Алпатыча, то Михаила Ивановича, то Тихона, то Дрона. Дуняша, няня и все девушки ничего не могли сказать о том, в какой мере справедливо было то, что̀ объявила m-lle Bourienne. Алпатыча не было дома: он уехал к начальству. Призванный Михаил Иваныч-архитектор, явившийся к княжне Марье с заспанными глазами, ничего не мог сказать ей. Он точно с тою же улыбкой согласия, с которою он привык в продолжение пятнадцати лет отвечать, не выражая своего мнения, на обращения старого князя, отвечал на вопросы княжны Марьи, так что ничего определенного нельзя было вывести из его ответов. Призванный старый камердинер Тихон, с опавшим и осунувшимся лицом, носившим на себе отпечаток неизлечимого горя, отвечал: «слушаю-с» на все вопросы княжны Марьи и едва удерживался от рыданий, глядя на нее.
Наконец вошел в комнату староста Дрон, и низко поклонившись княжне, остановился у притолки.
Княжна Марья прошлась по комнате и остановилась против него.
– Дронушка, – сказала княжна Марья, видевшая в нем несомненного друга, того самого Дронушку, который из своей ежегодной поездки на ярмарку в Вязьму привозил ей всякий раз и с улыбкой подавал свои особенные пряники. – Дронушка, теперь после нашего несчастия, – начала она и замолчала, не в силах говорить дальше.
– Все под Богом ходим, – со вздохом сказал он. Они помолчали.
– Дронушка, Алпатыч куда-то уехал, мне не к кому обратиться. Правду ли мне говорят, что мне и уехать нельзя?
– Отчего же тебе не ехать, ваше сиятельство, ехать можно, – сказал Дрон.
– Мне сказали, что опасно от неприятеля. Голубчик, я ничего не могу, ничего не понимаю, со мной никого нет. Я непременно хочу ехать ночью или завтра рано утром. – Дрон молчал. Он исподлобья взглянул на княжну Марью.
– Лошадей нет, – сказал он, – я и Яков Алпатычу говорил.
– Отчего же нет? – сказала княжна.
– Всё от Божьего наказания, – сказал Дрон. – Какие лошади были, под войска разобрали, а какие подохли, нынче год такой. Не то лошадей кормить, а как бы самим с голоду не помереть! И так по три дня не емши сидят. Нет ничего, разорили в конец.
Княжна Марья внимательно слушала то, что̀ он говорил ей.
– Мужики разорены? У них хлеба нет? – спросила она.
– Голодною смертью помирают, – сказал Дрон, – не то что подводы.
– Да отчего же ты не сказал, Дронушка? Разве нельзя помочь? Я всё сделаю, что̀ могу… – Княжне Марье странно было думать, что теперь, в такую минуту, когда такое горе наполняло ее душу, могли быть люди богатые и бедные и что могли богатые не помочь бедным. Она смутно знала и слышала, что бывает господский хлеб и что его дают мужикам. Она знала тоже, что ни брат, ни отец ее не отказали бы в нужде мужикам; она только боялась ошибиться как-нибудь в словах насчет этой раздачи мужикам хлеба, которым она хотела распорядиться. Она была рада тому, что ей представился предлог заботы, такой, для которой ей не совестно было забыть свое горе. Она стала расспрашивать Дронушку подробности о нуждах мужиков, и о том, чтó есть господского в Богучарове.
– Ведь у вас есть хлеб господский, братнин? – спросила она.
– Господский хлеб весь цел,– с гордостью сказал Дрон, – наш князь не приказывал продавать.
– Выдай его мужикам, выдай всё, что̀ им нужно: я тебе именем брата разрешаю, – сказала княжна Марья.
Дрон ничего не ответил и глубоко вздохнул.
– Ты раздай им этот хлеб, ежели его довольно будет для них. Всё раздай. Я тебе приказываю именем брата, и скажи им: что наше, то и ихнее. Мы ничего не пожалеем для них. Так им скажи.
Дрон пристально смотрел на княжну, в то время как она говорила.
– Уволь ты меня, матушка, ради Бога, вели от меня ключи, принять, – сказал он. – Служил 23 года, худого не делал, уволь, ради Бога.
Княжна Марья не понимала, чего он хотел от нее и от чего от просил уволить себя. Она отвечала ему, что она никогда не сомневалась в его преданности, ж что она всё готова сделать для него и для мужиков.
XI.
Через час после этого Дуняша пришла к княжне с известием, что пришел Дрон и все мужики по приказанию княжны собрались у амбара, желая переговорить с госпожею.
– Да я никогда не звала их, – сказала княжна Марья; – я только сказала Дронушке, чтобы раздать им хлеба.
– Только рада Бога, княжна матушка, прикажите их прогнать и не ходите к ним. Всё обман один, – говорила Дуняша, – а Яков Алпатыч приедут ж поедем… а вы не извольте…
– Какой же обман? – удивленно спросила княжна.
– Да уж я знаю, только послушайте меня, ради Бога. Вот и няню хоть спросите. Говорят, несогласны уезжать по вашему приказанию.
– Ты что-нибудь не то говоришь. Да я никогда не приказывала уезжать… – сказала княжна Марья. – Позови Дронушку.
Пришедший Дрон подтвердил слова Дуняши: мужики пришли по приказанию княжны.
– Да я никогда не звала их, – сказала княжна. – Ты верно не так передал им. Я только сказала, чтобы ты им отдал хлеб.
Дрон не отвечая, вздохнул.
– Если прикажете – они уйдут, – сказал он.
– Нет, нет, я пойду к ним, – сказала княжна Марья.
Несмотря на отговариванье Дуняши и няни, княжна Марья вышла на крыльцо. Дронушка, Дуняша, няня и Михаил Иваныч шли за нею.
«Они вероятно думают, что я предлагаю им хлеб с тем, чтоб они остались на своих местах и сама уеду, бросив их на произвол французов», думала княжна Марья. «Я им буду обещать месячину в подмосковной, квартиры; я уверена, что André еще больше бы сделал на моем месте», думала она, подходя в сумерках к толпе, стоявшей на выгоне у амбара.
Толпа скучиваясь зашевелилась, и быстро снялись шляпы. Княжна Марья, опустив глаза и путаясь ногами, в платье, близко подошла к ним. Столько разнообразных старых и молодых глаз было устремлено на нее и столько было разных лиц, что княжна Марья не видала ни одного лица и, чувствуя необходимость говорить вдруг со всеми, не знала как быть. Но опять сознание того, что она – представительница отца и брата, придало ей силы и она смело начала свою речь.
– Я очень рада, что вы пришли, – начала княжна Марья, не поднимая глаз и чувствуя, как быстро и сильно билось ее сердце. – Мне Дронушка сказал, что вас разорила война. Это наше общее горе, и я ничего не пожалею, чтобы помочь вам. Я сама еду, потому что опасно здесь… и неприятель близко… потому что… Я вам отдаю всё, мои друзья, и прошу вас взять всё, весь хлеб наш, чтобы у вас не было нужды. А ежели вам сказали, что я отдаю вам хлеб с тем, чтобы вы остались здесь, то это неправда. Я напротив прошу вас уезжать со всем вашим имуществом в нашу подмосковную, и там я беру на себя и обещаю вам, что вы не будете нуждаться. Вам дадут и домы и хлеба. – Княжна остановилась. В толпе только слышались вздохи.
– Я не от себя делаю это, – продолжала княжна, – я это делаю именем покойного отца, который был вам хорошим барином, и за брата, и за его сына.
Она опять остановилась. Никто не прерывал ее молчания.
– Горе наше общее и будем делить всё пополам. Всё что мое, то ваше, – сказала она, оглядывая лица, стоявшие перед нею.
Все глаза смотрели на нее, с одинаковым выражением, значения которого она не могла понять. Было ли это любопытство, преданность, благодарность пли испуг и недоверие, но выражение на всех лицах было одинаковое.
– Много довольны вашими милостями, только нам брать господский хлеб не приходится, – сказал голос сзади.
– Да отчего же? – сказала княжна. – Никто не ответил, и княжна Марья, оглядываясь по толпе, замечала, что теперь все глаза, с которыми она встречалась, тотчас же опускались.
– Да отчего же вы не хотите? – спросила она опять. – Никто не отвечал.
Княжне Марье становилось тяжело от этого молчанья; она старалась уловить чей-нибудь взгляд.
– Отчего вы не говорите? – обратилась княжна к старому старику, который, облокотившись на палку, стоял перед ней. – Скажи, ежели ты думаешь, что еще что-нибудь нужно. Я всё сделаю, – сказала она, уловив его взгляд. Но он, как будто рассердившись за это, опустил совсем голову и проговорил:
– Чегó соглашаться-то, не нужно нам хлеба.
– Что ж, нам всё бросить-то? Несогласны. Несогласны… Нет нашего согласия. Мы тебя жалеем, и нашего согласия нет. Поезжай сама, одна… – раздалось в толпе с разных сторон. И опять на всех лицах этой толпы показалось одно и то же выражение, и теперь это было уже наверное не выражение любопытства и благодарности, а выражение озлобленной решительности.
– Да вы не поняли верно, – с грустною улыбкой сказала княжна Марья. – Отчего вы не хотите ехать? Я обещаю поселить вас, кормить. А здесь неприятель разорит вас… – Но голос ее заглушали голоса толпы.
– Нет нашего согласия, пускай разоряет! Не берем твоего хлеба, нет согласия нашего!
Княжна Марья старалась уловить опять чей-нибудь взгляд из толпы, но ни один взгляд не был устремлен на нее; глаза очевидно избегали ее. Ей стало странно и неловко.
– Вишь, научила ловко, за ней в крепость поди! Дома разори, да в кабалу и ступай. Как же? Я хлеб, мол, отдам! – слышались голоса в толпе.
Княжна Марья, опустив голову, вышла из круга и пошла в дом. Повторив Дрону приказание о том, чтобы завтра были лошади для отъезда, она ушла в свою комнату и осталась одна с своими мыслями.
XII.
Долго эту ночь княжна Марья сидела у открытого окна в своей комнате, прислушиваясь к звукам говора мужиков, доносившегося с деревни, но она не думала о них. Она чувствовала, что, сколько бы она ни думала о них, она не могла бы понять их. Она думала всё об одном – о своем горе, которое теперь, после перерыва, произведенного заботами о настоящем, уже сделалось для нее прошедшим. Она теперь уже могла вспоминать, могла плакать и могла молиться. С заходом солнца ветер затих. Ночь была тихая и свежая. В 12-м часу голоса стали затихать, пропел петух, из-за лип стала выходить полная луна, поднялся свежий, белый туман-роса, и над деревней и над домом воцарилась тишина.
Одна за другою представлялись ей картины близкого прошедшего – болезни и последних минут отца. И с грустною радостью она теперь останавливалась на этих образах, отгоняя от себя с ужасом только одно последнее представление его смерти, которое – она чувствовала – она была не в силах созерцать даже в своем воображении в этот тихий и таинственный час ночи. И картины эти представлялись ей с такою ясностью и с такими подробностями, что они казались ей то действительностью, то прошедшим, то будущим.
То ей живо представлялась та минута, когда с ним сделался удар, и его из сада в Лысых Горах волокли под руки, и он бормотал что-то бессильным языком, дергал седыми бровями, и беспокойно и робко смотрел на нее.
«Он и тогда хотел сказать мне то, чтò он сказал мне в день своей смерти», думала она. – «Он всегда думал то, что̀ он сказал мне». И вот ей со всеми подробностями вспомнилась та ночь в Лысых Горах, накануне сделавшегося с ним удара, когда княжна Марья, предчувствуя беду, против его воли осталась с ним. Она не спала и ночью на цыпочках сошла вниз и, подойдя к двери в цветочную, в которой в эту ночь ночевал ее отец, прислушалась к его голосу. Он измученным, усталым голосом говорил что-то с Тихоном. Ему видно хотелось поговорить. «И отчего он не позвал меня? Отчего он не позволил быть мне тут на месте Тихона?» думала тогда и теперь княжна Марья. «Уж он не выскажет никогда никому теперь всего того, чтò было в его душе. Уж никогда не вернется для него и для меня эта минута, когда бы он говорил всё, чтò ему хотелось высказать, а я, а не Тихон, слушала бы и понимала его. Отчего я не вошла тогда в комнату?» думала она. «Может быть, он тогда же бы сказал мне то, что он сказал в день смерти. Он и тогда в разговоре с Тихоном два раза спросил про меня. Ему хотелось меня видеть, а я стояла тут, за дверью. Ему было грустно, тяжело говорить с Тихоном, который не понимал его. Помню, как он заговорил с ним про Лизу, как живую, – он забыл, что она умерла, и Тихон напомнил ему, что ее уж нет, и он закричал: «дурак». Ему тяжело было. Я слышала из-за двери, как он, кряхтя, лег на кровать и громко прокричал: «Бог мой!» Отчего я не взошла тогда? Чтό ж бы он сделал мне? Чтό бы я потеряла? А может быть, тогда же он утешился бы, он сказал бы мне это слово». И княжна Марья вслух произнесла то ласкательное слово, которое он сказал ей в день смерти. «Ду-ше-нь-ка!» повторила княжна Марья это слово ж зарыдала облегчающими душу слезами. Она видела теперь перед собою его лицо. И не то лицо, которое она знала с тех пор как себя помнила и которое она всегда видела издалека; а то лицо, робкое и слабое, которое ока в последний день, пригибаясь к его рту, чтобы слышать то, чтò он говорил, в первый раз рассмотрела вблизи со всеми его морщинами и подробностями.
«Душенька», повторила она.
«Чтό он думал, когда сказал это слово? Чтό он думает теперь?» вдруг пришел ей вопрос, и в ответ на это, она увидала его перед собой с тем выражением лица, которое у него было в гробу на обвязанном белым платком лице. И тот ужас, который охватил ее тогда, когда она прикоснулась к нему и убедилась, что это не только не был он, но что-то таинственное и отталкивающее, охватил ее и теперь. Она хотела думать о другом, хотела молиться и ничего не могла сделать. Она большими, открытыми глазами смотрела на лунный свет и тени, всякую секунду ждала увидать его мертвое лицо, и чувствовала, что тишина, стоявшая над домом и в доме, заковывала ее.
– Дуняша! – прошептала она. – Дуняша! – вскрикнула она диким голосом, и вырвавшись из тишины, побежала к девичьей навстречу бегущим к ней няне и девушкам.
XIII.
17-го августа Ростов и Ильин, сопутствуемые только что вернувшимся из плена Лаврушкой и вестовым гусаром, из своей стоянки Янково, в 15-ти верстах от Богучарова, поехали кататься верхами – попробовать новую купленную Ильиным лошадь и разузнать, нет ли в деревнях сена.
Богучарово находилось последние три дня между двумя неприятельскими армиями, так что так же легко мог зайти туда русский ариергард, как и французский авангард, и потому Ростов, как заботливый эскадронный командир, желал прежде французов воспользоваться тем провиантом, который оставался в Богучарове.
Ростов и Ильин были в самом веселом расположении духа. Дорогой в Богучарово, в княжеское именье с усадьбой, где они надеялись найти большую дворню и хорошеньких девушек, они то расспрашивали Лаврушку о Наполеоне и смеялись его рассказам, то перегонялись, пробуя лошадь Ильина.
Ростов и не знал и не думал, что эта деревня, в которую он ехал, была именье того самого Болконского, который был женихом его сестры.
Ростов с Ильиным в последний раз выпустили на перегонку лошадей в изволок перед Богучаровым, и Ростов, перегнавший Ильина, первый вскакал в улицу деревни Богучарова.
– Ты вперед взял, – говорил раскрасневшийся Ильин.
– Да, всё вперед, и на лугу вперед, и тут, – отвечал Ростов, поглаживая рукой своего взмылившегося донца.
– А я на французской, ваше сиятельство, – сзади говорил Лаврушка, называя французскою свою упряжную клячу, – перегнал бы, да только срамить не хотел.
Они шагом подъехали к амбару, у которого стояла большая толпа мужиков.
Некоторые мужики сняли шапки, некоторые, не снимая шапок, смотрели на подъехавших. Два старые, длинные мужика, с сморщенными лицами и редкими бородами, вышли из кабака и с улыбками, качаясь и распевая какую-то нескладную песню, подошли к офицерам.
– Молодцы! – сказал, смеясь, Ростов. – Что сено есть?
– И одинакие какие…, – сказал Ильин.
– Развесс…о…оо…олая бе…се…бе…е…се…, – распевал мужик с счастливою улыбкой.