
Полная версия
Спящая красавица
На Марильке теперь было длинное белое платье. В лице у неё не было, по-прежнему, ни кровинки. Она стояла неподвижно, и казалась не «особой, полной сил и здоровья», а призраком.
Публика видела, как магик, дав ей понюхать чего-то из пузырька (пузырёк был пустой), схватил её за талию, приподнял, и она судорожно выпрямилась. Он отошёл, а она осталась висеть на воздухе, в горизонтальном положении. Он махнул палочкой, за кулисой что-то зашипело, и дрожащий голубой свет облил спящую красавицу. Публика молчала. Дамам стало страшно, хотя все знали, что это фокус. Слишком мертвенно было лицо спящей красавицы – оно было мертвеннее гипса. Глаза не моргали и, широко раскрытые, глядели тупым холодным взглядом. С окоченевших ног ниспадало платье до самого пола неподвижными складками савана. Магик стоял поодаль, любуясь эффектом, и ждал взрыва рукоплесканий.
Бенгальский огонь догорал.
Тяжёлое молчание зала встревожило магика. Он перестал улыбаться. Занавес упал. Магик бросился к жене.
– Марилька!
Она не отозвалась.
Он снял её со станка. Марилька была неподвижна. Магик слышал шум, производимый публикой, которая выходила.
В отчаянии глядел он на жену и тормошил её.
– Что с тобой, Марилька? – кричал он, склоняясь над ней. – Марилька!!! Эй, кто там! Розалия Валентиновна! Доктора!
Розалия Валентиновна считала деньги и была слишком погружена в это занятие. Когда ей сказали, что её зовут, она оторопела, махнула рукой и опять принялась считать, громко произнося:
– Шестьдесят и шесть… восемьдесят один, а три – восемьдесят четыре… девяносто…
– Доктора! – кричал магик.
Явился доктор. Он стремительно нагнулся к Марильке и стал слушать у неё сердце.
– Обморок… – проговорил доктор, – не тревожьтесь…
Когда брызнули водой на её лицо, она глубоко вздохнула. Первая фраза, которую произнесла Марилька, увидев доктора, была:
– Сеня умер!..
Магик вздрогнул.
– Вы ушли – и он умер, – продолжала Марилька.
Магик стал плакать. Марилька сидела на табуретке, в своём длинном платье, с волосами, распущенными по плечам, и молчала. Она чувствовала слабость в руках и ногах, свинцовую тяжесть в голове. Глаза у неё были сухи.
В зале уже никого не было, и сквозь дыры ситцевого занавеса бросали на эстраду тусклый свет догорающие свечи бронзовой люстры.
XIДва дня пил доктор Тириони. Он дул вино стаканами, и таким образом грусть его постепенно уменьшалась. Сеню похоронили без него. Магик сказал, что вид гроба, опускаемого в землю, убьёт его. Марилька села на извозчика вместе с Розалией Валентиновной, взяла на колени гробик и поехала на кладбище. Розалия Валентиновна прикладывала платок к глазам и, посматривая из-под него на Марильку, внутренне укоряла её в бесчувственности: Марилька не говорила ничего о мальчике, не плакала, не вздыхала и тупо глядела на розовый гробик, откуда по временам подымался тяжёлый запах. Розалия Валентиновна затыкала нос, и слёзы текли обильнее по её землистым, дряблым щекам. На кладбище Розалию Валентиновну удивило, что Марилька ни разу «не перекрестила лба». Равнодушие Марильки даже оскорбило её. Сама она была религиозна и строго наблюдала за аккуратным посещением церкви по праздничным дням барышнями, которые жили в содержимом ею доме.
В этот день погода была хорошая, и почти летнее солнце освещало позументный крест на крышке гробика. Когда всё было кончено, Марилька постояла над ямой, быстро закидываемой могильщиком комьями сырой глины, и вернулась домой.
Павел Климентьич укладывал аппараты, но увидев жену, приказал, чтоб она укладывала. Она машинально повиновалась. Сам он тоскливо глядел в окно, ругал за глаза Розалию Валентиновну, укравшую добрую половину сбора, и скучал тою ленивою скукой, какою скучают нищие и актёры, когда им приходится сидеть дома. Воспоминание о ребёнке мучило его, хотя плакать он уже перестал. Теперь потеря не казалась ему такой огромной как два дня тому назад.
Они выехали из города после обеда. Было так тепло, что во многих домах открыли окна. В одном из окон сидел доктор. Магик поклонился ему. Доктор, узнав Марильку, отскочил от окна.
Потянулись дни за днями. Прошло два года. Случалось доктору Тириони голодать, случалось и пировать. Двадцать раз закладывал магик свой чемодан, и редко выкупал его. Обыкновенно, при деньгах, всё делалось новое. Этот нищий не знал деньгам счёта. Он колесил по югу России, давал представления в театрах, в частных залах, даже на железнодорожных станциях, на пароходах. Когда ему надоедали степи, он появлялся во Владикавказе; переваливался через горы, покрытые льдом и снегом, выпускал в Тифлисе саженные афиши, пил вино из козьих мехов, объедался виноградом, ходил в шёлковых рубахах.
Потом его тянуло дальше, и он «работал» в Батуме, в Сухум-Кале. Сердце его замирало при виде чёрных нефтяных болот или грозно нависших над дорогою скал, которые вот-вот сорвутся и раздавят поезд. Скорпионы и сороконожки приводили его в ужас. Пальмы, олеандры и тёмно-синее небо заставляли улыбаться.
Вдруг, он покидал Малую Азию, давал представления в Керчи, в Евпатории, или останавливался в Тамани, купался в море. Он сладко спал под журчанье бахчисарайских фонтанов, угощал в Одессе водкой и пивом газетных рецензентов, пробирался в чистенькие города Царства Польского, посматривал на белолицых полек и вёл себя словно поляк – вежливо, но с «гонором»: даже полицмейстерам подавал руку. В местечках же северо-западного края, где можно было утонуть в грязи, он чувствовал себя приниженным и трепетал перед каждым урядником. Он нигде не мог жить долго. Он привык странствовать, и ему нравилась эта цыганская доля, полная приключений и тревог. Оседлая жизнь убила бы его, как убивает стоячая вода речную рыбу. Сегодня он в вагоне, завтра на пароходе, затем на перекладных, а через неделю или через две – на верблюдах, с провожатым в мохнатой папахе, у которого кинжал в зубах и яркие как у волка глаза.
И всюду ездила с ним Марилька. Она была ему нужна, и он любил её. Правда, он был легкомысленный человек и мечтал иногда о других красивых женщинах, даже о Пашке; но, с одной стороны, красный нос – недостаток этот делался особенно заметен, благодаря величине органа – мешал ему покорять сердца; а с другой – доктор Тириони уже старел, и предприимчивость его по части покорения женских сердец начинала ограничиваться одними мечтами. Жена была необходима.
У них не было детей. О Сене они вслух никогда не вспоминали. Доктор Тириони, вздыхая, рассказывал о нём чужим людям, но при жене молчал. Иногда, «сорвав» сбор в двести или триста рублей, он подумывал о том, чтоб спрятать что-нибудь на чёрный день. День-два он был благоразумен. «Нельзя жить на авось; придёт старость, захочется отдохнуть, и тогда свой угол пригодится», – рассуждал он. Но приходили гости, начиналась игра на бильярде, в карты, стоял пир горой, и деньги спускались все до копейки.
Со времени смерти Сени, Марилька страшно изменилась. Она никогда не улыбалась и никогда не плакала. Однажды магик замахнулся, чтоб ударить её. Марилька повернула к нему лицо, и глаза её смотрели без страха и без гнева. Он опустил руку, ему стало стыдно. Он понял, какая бездна горя таится в этой несчастной душе. Марилька забывала есть, и хотя по-прежнему была деятельна, но передвигалась и работала как автомат. Часто ночью магик, проснувшись, видел, как неподвижно сидит она на постели, уронив руки, облитая лунным светом, белая как статуя.
Одним из самых пламенных желаний её было увидеть Сеню во сне. Она говорила себе, что живёт только в ожидании этого счастья. Но ни разу не снился ей Сеня. Сны у неё были чёрные. Тянулись какие-то бесконечные запутанные коридоры, и тени без очерка носились по ним. А она бежала среди этой бесформенной толпы, по этому лабиринту, гонимая неопределённым страхом, или в тоске ломая руки.
С ней часто случались обмороки. Ей стоило пристально посмотреть на одну точку, и она впадала в полузабытьё. Каждый раз, как она изображала «Спящую красавицу», у неё бывали припадки, которые доктора называли каталепсией.
XIIСтояло жаркое лето. Доктор Тириони давал представления в садах – в Екатеринославе, в Черкассах, в Кременчуге. Сборы были плохие. Приходилось закладывать вещи, чтоб расплатиться в гостинице, и ехать дальше. По дороге из Козельца в Чернигов пассажиры должны были выйти из дилижанса: сломалось колесо. В числе пассажиров был и Павел Климентьич с Марилькой. Он подал ей руку, и они до станции шли пешком.
Но молодая женщина была слаба. Красная крыша станции виднелась впереди из-за бледно-зелёных ив. Марильке захотелось отдохнуть под грушиной, которая бросала прохладную тень на траву. Павел Климентьич сам устал. Они разостлали платок и прилегли.
Серебристые облака плыли в синем небе. Шоссе уходило в даль, прямое как луч. Ветра почти не было, но пыль неслась по дороге ленивыми вихрями.
В траве, возле кучки щебня, что-то зашевелилось. В то время, как Павел Климентьич ловил у себя на лице докучного овода, Марилька с возраставшим любопытством смотрела на небольшую птичку. Птичка, в свою очередь, глядела на Марильку одним глазом, что придавало ей хитрый вид. Птичка нисколько не испугалась, когда Марилька протянула к ней руку; она стала смешно прыгать на тоненькой как проволока ножке; другая ножка у неё была исковерканная. Эта ласковая хроменькая птичка в первый раз заставила Марильку улыбнуться. Нахохлившись, птичка вдруг закричала:
– Шпачка крмить! Крмить шпачка! Крмить! Крмить!
У молодой женщины сердце забилось от испуга и от какого-то неопределённого суеверного чувства. Она взяла скворца на руку, а он стал ударять по её ладони короткими подрезанными крылышками и всё кричал:
– Шпачка крмить! Крмить шпачка! Крмить!
Марилька с восторгом посмотрела на мужа. Тот уже давно обратил внимание на птичку. Он широко улыбнулся, нежно погладил скворца и спросил:
– Дать шпачку мушку?
– Шпачка крмить! – повторял скворец.
– Может быть, это Сенина душа, – сказал серьёзно магик. – Ишь как ласкается!
Поймав на носу овода, он протянул его птичке, и она расклевала и съела насекомое.
Марилька дрожала точно в лихорадке. Глаза её сверкали, полные радостных слёз. Она целовала птичку, не сводила с неё взгляда, и в круглых, чёрных глазках шпачка, блиставших как две гранатинки, она видела искру человеческой мысли.
– О, шпачо́к! Малюточка!
Она тысячу раз заставляла его говорить. Розовые пятна выступили на её бледном лице, в ослабленных членах она почувствовала бодрость, грудь дышала легко.
На станции был запасной дилижанс, обломавшийся в прошлый раз, но теперь исправленный. Он стоял перед крыльцом; закладывали лошадей. Пассажиры скептически посматривали на пузатый жёлтый кузов, пробовали руками, и дилижанс тяжело качался на рессорах.
– Ну, да как-нибудь доедем!
– Бог даст, доедем! – говорил кондуктор. – Садитесь, господа!
Марилька забилась в угол со своим шпачком. Павел Климентьич сел на козлах: он любил смотреть, как бегут лошади. Остальная публика закусывала и не торопилась. Жара была удушающая.
Детский плач доносился до Марильки. Мальчик утирал кулаками слёзы и сидел на крылечке.
– Что, брат, потерял птичку? – сказал чей-то голос.
– По-те-ряял!..
– Чего же плакать? Надо быть мужчиной… Ступай на кухню, возьми соли и посыпь шпачку на хвост… Наверно, поймаешь!
Мальчик замолк. Он куда-то ушёл, должно быть, за солью. Но скоро он опять появился.
– А где же шпачо́к? – крикнул мальчик в отчаянии и залился новыми слезами.
Марилька трепетала. Ей было жаль мальчика, но у неё самой подступали слёзы к горлу при мысли, что она может расстаться с птичкой, и мало-помалу жалость уступила место раздражению против мальчика. Он казался ей глупым плаксой, уродливым, злым. Когда пассажиры уселись, и дилижанс, наконец, тронулся, она вздохнула с облегчением и тихонько поцеловала скворца, глянув на всех радостными глазами.
Перед вечером они приехали в Чернигов.
Магик остановился в гостинице средней руки.
– Тут, братец, спокойно? – с важностью спросил он у полового.
– Спокойно, – отвечал половой. – Но только рядом барышня.
Он двусмысленно улыбнулся.
– А!
Магик приказал подать обед с вином и кофе. Всё было подано, и Павел Климентьич сытно поел и выпил. Марилька ела мало и усердно кормила шпачка.
В Чернигове доктор Тириони засиделся. Представления были не всегда удачны. Явился соперник, который глотал шпаги. Доктор Тириони смотрел на конкурента с презрением; то было низшее искусство. Но публике нравилось, когда несчастный вытаскивал из горла коротенький клинок, и на тупом железе виднелись следы крови. Сборы особенно стали плохи, когда заболела Марилька.
Марилька стала всё чаще и чаще засыпать. Согнув руку, она уж не могла её разогнуть. Опустив веки, она долго не могла их поднять. Странное оцепенение с каждым днём сильнее охватывало её. Воля её умирала.
Но когда она не спала, в её ясных глазах читалось чувство какого-то удовлетворения. По целым часам просиживала она на постели, лаская скворца, который страшно растолстел и выучился целоваться как голубь.
Ей всё казалось, что кругом сумерки. Свечка, зажжённая вечером, представлялась ей горящей где-то бесконечно-далеко, тусклым пятном. Очертания предметов расплывались. Но она слышала малейший шум – даже сквозь сон. И по шуму она заключала о внешнем мире.
Однажды ей почудилось, что Пашка, о которой иногда шутя вспоминал её муж, тут за стеной, и у неё Павел Климентьич. Они шепчутся, и перед ними вино, которое они дружески распивают. Марилька вздрогнула и проснулась. Но шёпот продолжался… Странный шёпот…
С этих пор Марилька почувствовала отвращение к мужу. Она старалась не глядеть на него, а когда он прикасался к ней, она впадала в глубокий обморок. Она лежала тогда на спине, бледная как воск, почти мёртвая, вытянув ноги и сложив на груди руки; на худеньком плече её, нахохлившись, неподвижный как и она, сидел скворец и странно смотрел на Павла Климентьича, зажмурив один глаз.
Марилька была убеждена, что муж тяготится ею. Она ела всё меньше и меньше. Платья, башмаки – всё было цело. Она ничего почти не носила и радовалась, что Павел Климентьич на неё не тратится.
Черниговские доктора не понимали её болезни. Одному из них показалось, что сон молодой женщины – притворный. Доктор прижёг ей локоть папироской и запустил в руку булавку. Марилька застонала сквозь сон. Доктор хитро улыбнулся в свою великолепную рыжую бороду и ушёл, ничего не прописав.
Марильке не казалось, что она больна. Мир, который она создала в самой себе, был лучше мира, который она знала до сих пор, и ей снились чудные сны!
Она видела себя свободной, красивой, нарядной девушкой, которая гордится своей чистотой. То она идёт по полю, которое волнуется, золотистое, при розовом свете зари, то сидит в саду и поёт песню. Ей снилась мать. Ей снилась вся её жизнь, но не такая, как на самом деле, полная слёз, мерзких оскорблений, горя, а иная… Жизнь, которою она хотела бы жить, которою, может быть, живут другие, взысканные судьбою счастливицы! И всё ей снился тот хуторок, о котором прежде она так мечтала с Павлом Климентьичем, белый, уютный, окружённый вишнёвыми деревцами и подсолнечниками.
Сумерки кругом становились всё гуще. Марилька перестала различать день и ночь. Однажды, освободившись от оцепенения, она почти ощупью нашла на подоконнике чашку с манной кашей и, делая страшные усилия, чтоб не уронить её, покормила скворца. Павла Климентьича в комнате не было. В отворённую форточку вскочил большой серый кот и, прижавшись брюхом к земле, стал нежно смотреть на скворца. Но Марилька не могла ни крикнуть, ни махнуть рукой. Она опять засыпала.
То был последний сон Марильки.
Огромный поезд приснился ей. Не было видно ни конца, ни начала этой цепи вагонов. Они медленно катились, с мерным гармоничным лязгом, и все пассажиры, толстые и с жестокими лицами, молча смотрели на Марильку, одиноко стоявшую на пустынной платформе. Тусклый свет падал сверху. Вдруг она увидела, в вагоне третьего класса, где был простой народ, человека с приветливой улыбкой. Марилька сейчас же узнала, что это – Христос, потому что он был красавец, босой и одет как нищий. На коленях у него сидел Сеня; мальчик был в одной рубашечке; он смеялся и держал в ручках шпачка. Марилька вскрикнула, охваченная неизъяснимой радостью, и побежала по платформе.
Вагоны всё двигались, исчезая в густеющем сумраке вечной ночи.
Октябрь 1883 г.