bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 15

Только слова княгини заставили его очнуться от восхищения.

– Довольно! Теперь он не скоро проснется. А пока просим, ваши милости, пожаловать к вечере.

– Просим хлеба-соли отведать!

Пан Розван, как великосветский кавалер, подал руку княгине; видя это, пан Скшетуский сейчас же подошел к княжне Елене. Сердце его растаяло как воск, когда он почувствовал ее руку в своей, глаза метнули искры… и он сказал:

– Уж видно, и ангелы в небе поют не лучше, чем ваць-панна.

– Не грешите, рыцарь, равняя мое пение с ангельским, – ответила Елена.

– Не знаю, грешу ли, но то верно, что я охотно позволил бы себе выжечь глаза, только бы до самой смерти слушать ваше пение. Впрочем, что я говорю? Слепой, я не мог бы видеть вас, что было бы невыносимой мукой…

– Не говорите так, ваша милость. Завтра вы уедете отсюда, завтра все и забудете!

– О, не быть тому! Я так полюбил ваць-панну, что, пока жив, не хочу знать другой любви, а этой не забуду.

При этих словах яркий румянец залил лицо княжны, грудь начала волноваться сильнее. Она хотела ответить, но только зубы дрожали. А пан Скшетуский продолжал:

– Скорей ваць-панна забудет обо мне с тем лихим атаманом, что будет подыгрывать на балалайке ее пению.

– Никогда, никогда! – прошептала девушка. – Но пусть ваць-пан бережется его, он страшный человек.

– Что для меня какой-то казак! Да хоть бы за ним вся Сечь стояла, я для вас на все готов. Вы для меня как сокровище, которому цены нет, мой свет… Но лишь не знаю, есть ли ответ на мою любовь?

Тихое «да» райской музыкой прозвучало в ушах пана Скшетуского; ему сейчас же показалось, что в нем бьется по крайней мере десять сердец; все просветлело в глазах, точно солнечные лучи залили мир; он почувствовал в себе присутствие какой-то неведомой силы, точно крылья за плечами. За ужином несколько раз мелькнуло перед ним лицо Богуна, страшно изменившееся и бледное, но наместник, зная о взаимности Елены, не думал об этом сопернике. «Черт с ним совсем, – думал он. – Пусть только не становится мне поперек дороги – с лица земли сотру!» Мысли его были направлены в иную сторону. Он чувствовал, что Елена сидит так близко к нему, что почти касается плечом его плеча, видел не сходивший с ее лица знойный румянец, видел ее волнующуюся грудь и глаза, то скромно опущенные вниз и накрытые ресницами, то блестящие, как две звезды. Елена, несмотря на гнет Курцевичей, несмотря на то, что жила сиротой, в страхе и печали, все же была украинкой с огненной кровью. Как только пали на нее теплые лучи любви, она сейчас же зацвела, как роза, и проснулась к новой, неведомой жизни. Ее лицо сияло счастьем и отвагой, и их порывы, боровшиеся с девической стыдливостью, отражались на ее щеках прелестным румянцем. Пан Скшетуский просто из кожи вон лез. Пил он напропалую, но мед не действовал на него; он и так был пьян от любви. Он никого уже не видел за столом, кроме своей девушки. Не видел, что Богун все чаще и судорожнее сжимал рукоятку своего кинжала; не слышал, как пан Лонгин рассказал уже в третий раз о предке Стовейке, а Курцевич о своих походах за «турецким добром». Пили все, кроме Богуна, а лучший пример подавала старая княгиня, провозглашая тосты то за здоровье гостей, то за всемилостивейшего пана-князя, то, наконец, за господаря Лупула. Была речь и о слепом Василии, о его давнишних рыцарских доблестях, о несчастном походе и теперешнем сумасшествии, которое старший, Симеон, объяснял так:

– Рассудите, ваши милости, как беспокоит малейшая пылинка, если она попадет в глаз; как же куски смолы, дойдя до самого мозга, могли не вызвать его помешательства?

– Да, это весьма деликатный инструмент, – заметил пан Лонгин. Старая княгиня только теперь заметила изменившееся лицо Богуна.

– Что с тобой, сокол?

– Душа болит, мать, – мрачно проговорил он, – но казацкое слово не дым – сдержу…

– Терпи, сынок, магарыч будет.

Ужин кончился, но в ковши то и дело подливали меду. Пришли казачки, которых позвали плясать. Зазвучала балалайка и бубны, и заспанные мальчуганы должны были под них плясать. Немного погодя и молодые Булыги пустились вприсядку. Старая княгиня, взявшись за бока, притопывала на месте и подпевала; видя это, пан Скшетуский тоже пригласил Елену танцевать. Когда он обнял ее руками, ему показалось, что он небо прижал к своей груди. Во время танца ее длинные косы обматывались вокруг его шеи, словно княжна хотела привязать его к себе навсегда. И не выдержал шляхтич: увидев, что никто на них не смотрел, наклонился и изо всей силы поцеловал ее в сладкие уста.

Поздно ночью, оставшись наедине с паном Лонгином в комнате, в которой им были постланы постели, поручик, вместо того чтобы спать, сел на софу и сказал:

– С другим человеком, ваць-пане, поедете вы завтра в Лубны.

Подбипента, который только что кончил молитву, широко, вытаращил глаза и спросил:

– Как же так? Разве ваша милость здесь останется?

– Не я, сердце мое остается, и одно dulcis recordatio[18] поедет со мной. Вы видите меня в большом волнении, ибо от томных страстей едва ловлю я воздух губами.

– Так вы влюбились в княжну, ваць-пане?

– Не иначе! И это верно, как то, что я сижу перед вами! Сон бежит от моих глаз, и только воздыхать могу я, от чего весь могу обратиться в пар. Ваць-пану я говорю это потому, что, имея сердце чувствительное и жаждущее любви, ваць-пан легче поймет мои муки.

Пан Лонгин сам начал тяжело вздыхать в знак того, что любовные муки и ему понятны, и спросил через минуту с грустью:

– А может быть, ваць-пан тоже дал обет целомудрия?

– Вопрос ваць-пана не к делу. Если бы все давали подобные обеты, тогда род человеческий должен был бы прекратиться.

Приход слуги прервал дальнейшую беседу. Это был старый татарин с быстрыми черными глазами, с лицом сморщенным, как сушеное яблоко. Он бросил на Скшетуского многозначительный взгляд и спросил:

– Не надо ли чего вашим милостям? Может быть, меду ковшик на ночь.

– Не надо.

Татарин приблизился к Скшетускому и пробормотал:

– У меня для вельможного пана несколько слов от панны!

– Так говори же! – радостно воскликнул наместник. – Можешь говорить при этом рыцаре: я ему доверил свою тайну.

Татарин вытащил из-за рукава кусок ленты.

– Панна посылает вельможному пану эту перевязь и велела сказать, что любит его всей душой.

Поручик схватил шарф, стал в восторге целовать и, только немного опомнившись, спросил:

– Что она поручила тебе сказать?

– Что любит пана всей душой.

– Вот тебе талер за это! Сказала, значит, что любит меня? – Да.

– Вот тебе еще талер! Да благословит ее Бог! И мне она милее всех на свете. Скажи же ей… Впрочем, подожди; я сам ей напишу. Принеси мне только перо, бумаги и чернил.

– Чего? – спросил татарин.

– Чернил, перо и бумаги.

– Этого у нас в доме нет. При князе Василии было, было и потом, когда молодые князья учились писать у чернеца; но это уж давно было.

Пан Скшетуский щелкнул пальцами.

– Мосци-пане Подбипента, нет ли у вас пера и чернил?

Литвин развел руками и устремил глаза к небу.

– Тьфу черт, – выругался поручик, – какая незадача!

Татарин между тем уселся на полу у огня.

– Зачем писать? – сказал он, мешая угли. – Панна пошла спать. А что хотели написать ваша милость, можно завтра сказать.

– Коли так, другое дело. Верный же ты слуга княжны, вижу. На тебе третий талер! Давно служишь?

– Хо, хо! Четырнадцать лет будет, как меня князь Василий в полон взял, и с той самой поры я верно ему служил, а когда он уезжал неведомо куда, то ребенка Константину оставил, а мне сказал: «Чехлы! И ты не оставишь девочку и будешь беречь ее, как зеницу ока». Лаха иль Алла!

– Так ты и делаешь?

– Так я делаю и смотрю.

– Что же ты видишь? Как живется здесь княжне?

– Недоброе дело задумали с нею! Хотят ее отдать Богуну, псу проклятому.

– О, тому не бывать! Есть кому заступиться за нее!

– Да! – сказал старик, переворачивая пылающие головни. – Они хотят отдать ее Богуну, чтоб он взял и понес ее, как волк ягненка, а их в Розлогах оставил; Розлоги ведь ее после князя Василия, не их. А он, Богун, готов это сделать: у него в камышах больше золота и серебра, чем песку в Розлогах; но она ненавидит его с той поры, когда он при ней человека убил. Между ними пала кровь и ненависть выросла. Един Бог!

Наместник в ту ночь не мог уснуть. Он ходил по комнате, смотрел на луну и обдумывал разные планы. Он теперь понял игру Булыг. Если бы на княжне женился какой-нибудь шляхтич, он бы тотчас напомнил насчет Розлог – и был бы прав, так как они принадлежали ей.

Кто знает, может быть, он потребовал бы еще и отчета в опеке? По этой-то причине и без того оказаченные Булыги решили выдать девушку за казака. При одной мысли об этом пан Скшетуский сжимал кулаки и хватался за рукоять сабли. Он решил разрушить всю эту махинацию и чувствовал себя в силах это сделать. Ведь опекуном Елены должен быть князь Еремия, во-первых, потому, что Розлоги были подарены старому Василию Вишневепкими, во-вторых, сам Василий из Бара писал князю и просил его быть опекуном дочери. Только обилие общественных дел, войны и крупные предприятия помешали воеводе озаботиться насчет опеки; но достаточно будет только напомнить ему, и он тотчас же примется за дело.

Серело уже, когда пан Скшетуский бросился на постель. Спал он крепко и проснулся наутро с готовым решением. Они с паном Лонгином торопливо оделись, так как возы уже были готовы, а солдаты пана Скшетуского сидели на лошадях. В гостиной посол подкреплялся медом в обществе старой княгини и Курцевичей. Богуна не было; неизвестно, спал ли он еще, или уехал.

Скшетуский поклонился княгине и сказал:

– Мосци-пани, tempus fugit[19], скоро нам садиться на коней, но прежде чем мы от души поблагодарим вас за радушный прием, имею я важное дело, о котором хотел бы переговорить с вами, мосци-пани, и вашими сыновьями наедине.

На лице княгини выразилось удивление; она посмотрела на сыновей, на посла и на пана Лонгина, точно надеясь от них узнать, в чем дело, и с некоторым беспокойством в голосе сказала:

– Рада служить вашей милости!

Посол хотел было встать, но она ему не дозволила, и они перешли в сени, украшенные оружием и сбруей. Молодые князья встали в ряд позади матери, которая, стоя против Скшетуского, спросила:

– О каком деле говорить хотите, вапь-пане? Наместник уставился на нее суровым взглядом и сказал:

– Простите, пани, и вы, молодые князья, что поступаю вопреки обычаям, и вместо того, чтобы говорить через почетных послов, говорю сам за себя. Но иначе быть не может, ибо так сложились дела. А потому без дальних проволочек я приношу вам, ваць-пани, и их милостям князьям, как опекунам княжны Елены, покорную просьбу отдать мне княжну Елену в жены.

Если бы в эту минуту, среди зимы, гром грянул над Розлогами, он не так бы ошеломил княгиню и ее сыновей, как слова наместника. Долгое время они с изумлением смотрели на пана Скшетуского, который стоял перед ними, спокойный и гордый, точно не просил, а приказывал, и они не могли найти слов для ответа. Княгиня переспросила:

– Как?.. Ваць-пан – руку Елены?

– Я, ваць-пани, и это мое твердое намерение. Опять минута молчания.

– Я жду ответа, пани.

– Извините, пане, – ответила наконец княгиня, придя в себя, и голос ее стал сухим и резким, – предложение такого кавалера честь немалая для нас, но не может того быть, ибо Елену мы обещали уже другому.

– Рассудите, ваць-пани, как заботливая опекунша, не было ли то против воли княжны и не лучше ли я того, кому вы ее обещали?

– Мосци-пане, кто лучше, мне судить. Вы, может, и лучше, нам все равно, мы вас не знаем.

Наместник выпрямился еще надменнее, и взгляд его стал острым и холодным, как кинжал.

– Зато я вас знаю, изменники! – гаркнул он. – Вы хотите отдать родственницу холопу, лишь бы он оставил вас в незаконно захваченном владении.

– Сам ты изменник! – крикнула княгиня. – Так ты платишь за гостеприимство, так-то отблагодарил? О змея! Кто ты таков? Откуда взялся?

Молодые Курцевичи стали сжимать кулаки и поглядывать на оружие, висевшее на стене. Наместник воскликнул:

– Нехристи, вы отняли вотчину у сироты! Ну да ничего. Через день князь будет знать обо всем.

Услыхав это, княгиня бросилась к стене, схватила рогатину и пошла с нею на пана наместника. Князья, схватив кто что успел – нож, кистень или саблю, окружили его полукругом, словно стадо разъяренных волков.

– К князю поедешь? – кричала княгиня. – А уверен ли ты в том, что выйдешь отсюда живым? Что это не последний твой час?

Скшетуский скрестил руки на груди и глазом не моргнул.

– Я княжеский посол, возвращаюсь из Крыма, – сказал он, – и если тут прольется хоть одна капля моей крови, через три дня здесь и пепла не останется, а вы все сгниете в лубенских тюрьмах. Есть ли на свете сила, которая могла бы вас охранить? Не грозите, я вас не боюсь!

– Пусть сгнием, но сперва ты погибнешь!

– Если так – бей! Вот моя грудь!

Князья с матерью во главе держали оружие острием к груди наместника, но точно какие-то тайные цепи сковали их руки. Сопя и скрежеща зубами, они метались в бессильной ярости, но ударить не решался ни один. Их обезоруживало страшное имя Вишневецкого.

Наместник был господином положения.

Бессильный гнев княгини вылился потоком оскорблений:

– Пройдоха! Голыш! Княжеской крови захотелось? Ну, этого подождешь! Любому отдам, только не тебе! Этого и сам князь велеть не может.

Пан Скшетуский ответил:

– Недосуг мне свою родословную рассказывать, но думаю, что ваше княжество могло бы нести за моим шляхетством меч и щит. Все же, если холоп был для вас хорош, я буду еще лучше. А что до вотчины моей, так и она может с вашей потягаться, а если вы говорите, что не отдадите мне Елену, так слушайте, что я вам скажу: я оставлю вам Розлоги и не буду требовать отчета по опеке.

– Не дари того, что не твое!

– Я не дарю, только обещаю на будущее и скрепляю рыцарским словом. Теперь выбирайте: или отчет по опеке князю и вон из Розлог, или отдать мне Елену и удержать все…

Рогатина мало-помалу выскальзывала из рук княгини. Наконец она со звоном упала на пол.

– Выбирайте, – повторил пан Скшетуский. – Aut pacem, aut bellum[20]!

– Счастье твое, – уже мягче сказала княгиня, – что Богун поехал на охоту с соколами: не хотел он глядеть на ваць-пана – еще вчера вас подозревал! Иначе не обошлось бы без кровопролития.

– Мосци-пани, и я саблю ношу не для того, чтоб она у пояса висела.

– Но рассудите, ваша милость, прилично ли такому кавалеру, войдя в дом гостем, так приставать к людям и девчонку брать силой, словно из турецкой неволи?

– Прилично, если против воли хотели ее отдать холопу!

– Не говорите так о Богуне! Хотя он не знает, кто его родители, – он воин в душе, славный рыцарь, нам с детства знаком и точно родной в нашем доме. И ему одинаково больно: отнять ли у него девушку, или ножом его пырнуть.

– Мосци-пани, мне пора в путь! А потому не осудите, если я еще раз повторю: выбирайте!

– А что вы, сынки, ответите на покорную просьбу этого кавалера? Булыги смотрели друг на друга, подталкивали один другого локтем и

молчали. Наконец Симеон пробормотал:

– Прикажешь бить, мать, – будем бить, прикажешь отдать девушку – отдадим.

– Бить плохо и отдать плохо… Потом она обратилась к Скшетускому:

– Ваць-пан нас совсем к стене прижал! Богун человек шальной, способен на все. Кто нас охранит от его мести? Сам погибнет от руки князя, но нас сначала погубит. Что нам делать?

– Ваша забота.

Княгиня еще помолчала.

– Слушайте, мосци-кавалер! Все это должно остаться в тайне. Богуна мы спровадим в Переяслав, сами с Еленой приедем в Лубны, а вы упросите князя прислать нам охрану в Розлоги. У Богуна поблизости полтораста человек, часть их даже здесь – отобьют. Иначе быть не может. Поезжайте, никому не доверяйте тайны и ждите нас.

– Чтобы вы изменили мне?

– Если бы мы могли! Но мы не можем – сами видите. Дайте слово до времени сохранить тайну.

– Даю. А вы отдадите мне Елену?

– Не можем не дать, хотя нам и жаль Богуна…

– Тьфу ты, мосци-Панове! – Наместник вдруг обернулся к князьям. – Четверо вас, таких дубов, а вы одного казака боитесь, хотите взять его изменой. Хоть я должен благодарить вас, а все же скажу: не пристало это благородной шляхте!

– Вы не мешайтесь в это дело, ваць-пане! – закричала княгиня. – Не ваше дело, что нам делать. Сколько людей у вас против его полутораста казаков? Защитите вы нас? Защитите Елену, которую он готов похитить силой? Не ваше это дело. Поезжайте себе в Лубны, а мы уж потом привезем вам туда Елену.

– Делайте, что хотите, только одно я вам скажу: если княжна будет хоть чем-нибудь обижена, – горе вам!

– Не говори нам таких слов, чтобы нас до крайности не довести.

– Потому что вы хотите насильно выдать ее, да и теперь, продавая ее за Розлоги, подумали ли вы: по мысли ли ей моя особа?

– Что ж, спросим ее в вашем присутствии, – сказала княгиня, сдерживая гнев, который снова закипел в ней, – она прекрасно чувствовала презрение в словах наместника.

Симеон пошел за Еленой и вскоре показался в дверях вместе с нею.

Среди злобы и проклятий, которые, казалось, еще висели в воздухе, как отголоски стихающей бури, среди нахмуренных бровей, разъяренных взглядов и суровых лиц ее прекрасное лицо блеснуло, как солнце после грозы.

– Мосци-панна, – мрачно промолвила княгиня, указывая на Скшетуского, – если на то твоя воля – вот твой будущий муж.

Елена побледнела, как стена, вскрикнула, закрыла глаза руками и потом вдруг протянула их к Скшетускому.

– Правда ли это? – прошептала она в упоении.


Час спустя отряд посла и наместника не спеша подвигался лесной дорогой по направлению к Лубнам. Скшетуский с паном Лонгином Подбипентой ехали во главе, а за ними длинной лентой тянулись посольские возы. Наместник весь был погружен в невеселые думы и тоску, как вдруг его внимание привлекли слова песни:

Тужу, тужу, сердце болыт…

В глубине леса на узкой тропинке показался Богун. Конь его был весь в пене и грязи.

Видно, казак, по своему обыкновению, поскакал в степь, в лес, чтобы упиться воздухом, затеряться вдали, забыться и унять то, что грызло душу.

Теперь он возвращался в Розлоги.

Глядя на его великолепную, поистине рыцарскую фигуру, которая только мелькнула вдали и скрылась, пан Скшетуский подумал невольно и даже пробормотал под нос:

– А ведь это счастье, что он убил при ней человека!

Вдруг какое-то сожаление сдавило его сердце. И Богуна было ему как будто жаль, а в особенности того, что он, связанный словом княгини, не мог теперь же пустить вдогонку ему своего коня и сказать: «Мы любим одну и ту же, одному из нас не жить на свете. Вынь-ка саблю из ножен, казак!»

V

Прибыв в Лубны, пан Скшетуский не застал там князя: он поехал к пану Суффчиньскому, своему бывшему придворному, в Сенчи на крестины, а вместе с ним выехала княгиня, две панны Збараские и много придворных. Князю дали знать в Сенчи о возвращении наместника из Крыма и о прибытии посла, а пока пана Скшетуского радостно встречали после долгой разлуки его товарищи, особенно пан Володыевский, который после последнего поединка был лучшим приятелем нашего наместника. Этот кавалер отличался тем, что постоянно был влюблен. Убедившись в непостоянстве Ануси Божобогатой, он отдал свое чувствительное сердце Анеле Леньской, тоже фрейлине княгини, а когда и та, как раз месяц тому назад, вышла замуж за пана Станишевского, Володыевский, чтобы утешиться, стал вздыхать по старшей княжне Збараской, Анне, племяннице князя Вишневецкого.

Сам он хорошо понимал, что метит очень высоко, и не мог обольщать себя никакой надеждой, тем более что к княжне уже прибыли сваты, пан Бодзиньский и пан Ляссота, от имени пана Пшиемского, воеводича Ленчипского. Несчастный Володыевский рассказывал про свое новое горе нашему наместнику, посвящая его во все придворные тайны, которые пан Скшетуский слушал одним ухом; ум его и сердце были заняты совсем другим. Если бы не та душевная тревога, которою обыкновенно сопровождается всякая любовь, даже удачная, пан Скшетуский считал бы себя счастливым, возвратившись после долгого отсутствия в Лубны, где его вновь окружали знакомые лица и тот шум солдатской жизни, к которому он давно привык. Лубны, пышная панская резиденция, ничем не уступали всем резиденциям «королевичей», но отличались от них тем, что жизнь в них была суровая – настоящая лагерная жизнь. Кто не знал тамошних обычаев и порядков, тот, приехав даже в самое спокойное время, мог думать, что готовится какая-нибудь война. Солдат там брал верх над дворянином, железо – над золотом, звук военных труб над шумом увеселений и пиршеств. Всюду царил образцовый порядок, всюду сновали рыцари разных хоругвей: панцирных, драгунских, казацких, татарских, валашских, под которыми служило не только все Заднепровье, но и шляхта из разных мест Речи Посполитой. Кто хотел воспитаться в настоящей военной школе, тот шел в Лубны; там, рядом с русинами, можно было видеть и Мазуров, и литвинов, и малополян, даже пруссаков. Пешие полки и артиллерия – так называемый «огненный народ» – состояли преимущественно из отборных немцев, нанятых за высокую плату; в драгунах служили главным образом местные жители, литовцы – в татарских хоругвях, а малополяне предпочитали панцирный отряд. Князь не давал изнежиться своему рыцарству, а потому в лагере было вечное движение. Одни полки выходили на смену в станицы и «полянки», другие вступали в столицу; по целым дням происходило ученье и смотры. Порой, хотя татары и сидели смирно, князь предпринимал далекие вылазки в глухие степи и пустыни, чтобы приучить солдат к походам, проникнуть туда, куда еще никто не проникал, и распространить славу своего имени. Так, прошлой осенью он прошел левым берегом Днепра до Кудака, где комендант, пан Гродзицкий, оказал ему царские почести; потом спустился берегом, мимо порогов до Хортицы и на Кучкасовом урочище велел насыпать большой холм в память того, что никто еще не заходил так далеко в эту сторону[21].

Пан Богуслав Машкевич, хороший солдат, хоть и молодой, и ученый, описавший и этот, и другие походы князя, рассказывал о нем Скшетускому чудеса, что подтверждал и пан Володыевский. Видели они пороги и дивились им, в особенности страшному Ненасытцу, который ежегодно, как в древности Сцилла и Харибда, поглощал несколько десятков человек. Потом они направились на восток, в спаленные степи, где масса тлевшей травы не позволяла коннице двигаться – приходилось обматывать лошадям ноги кожей.

Там они встретили множество гадов и громадных змей в десять локтей длины и толщиной в руку. По дороге на одиноких дубах они вырезали pro aeterna rei memoria[22] гербы князя и наконец зашли в такую степную глушь, где и следов человека не было видно.

– Я уже думал, – говорил ученый, пан Машкевич, – что нам по примеру Улисса придется спуститься в Аид.

А пан Володыевский заметил:

– Солдаты из хоругви пана стражника Замойского, которая шла впереди, божились, что видели тот предел, которым кончается orbis terrarum[23].

Наместник в свою очередь рассказывал товарищам о Крыме, где провел почти полгода в ожидании ответа его ханского величества, о тамошних городах, уцелевших с давних времен, о татарах, об их военном могуществе и, наконец, о том страхе, в каком они жили при одном известии о нападении на Крым всех сил Речи Посполитой.

Разговаривая так каждый вечер, они ожидали прибытия князя. Между тем наместник представил своим ближайшим товарищам пана Лонгина Подбипенту, который, будучи человеком нежной души, сразу снискал всеобщее расположение, а выказав при упражнениях с мечом сверхчеловеческую силу, приобрел и всеобщее уважение. Он уже рассказывал то тому, то другому о предке Стовейке и о трех срубленных головах, промолчал только о своем обете, не решаясь стать предметом шуток. Особенно понравились они друг другу с паном Володыевским, так как у обоих были чувствительные сердца; через несколько дней они ходили уже вместе на крепостной вал вздыхать, один – по своей недосягаемой звездочке, то есть княжне Анне, другой – по незнакомке, от которой его отделяли три обещанные головы.

Володыевский тянул пана Лонгина в драгуны, но литвин твердо решил записаться в ряды панцирных, чтобы служить под начальством Скшетуского; с невыразимою радостью услыхал он в Лубнах, что все считают пана Скшетуского рыцарем без страха и упрека и одним из лучших княжеских офицеров. А тут еще в хоругви, где пан Скшетуский был поручиком, открывалась вакансия после пана Закшевского, по прозвищу «Miserere mei»[24], который две недели уже лежал безнадежно больной, так как у него открылись от сырости все раны. К любовным заботам наместника прибавилась еще и печаль: потеря старого товарища и испытанного друга; он целые дни ни на шаг не отходил от его изголовья, утешал его, как умел, и поддерживал в нем надежду на то, что они еще совершат вместе немало походов.

На страницу:
5 из 15