Полная версия
Огнем и мечом
– Вот лисица! Как провел меня! – ответил на это пан Скшетуский. – Назвался казацким полковником князя Заславского. Ведь я его встретил сегодня ночью в степи и спас от аркана.
Зацвилиховский схватился за голову.
– Боже, что вы говорите? Не может быть!
– Может, раз было. Он назвался полковником князя Заславского, сказал, что послан в Кудак к пану Гродзицкому от великого гетмана, но я этому не поверил, так как он ехал не водой, а крался через степь.
– Это человек хитрый, как Улисс! Где же вы его встретили?
– Над Омельничком, по правой стороне Днепра.
– Должно быть, ехал в Сечь.
– Он хотел обойти Кудак. Теперь понимаю.
– С ним было много людей?
– Около сорока человек. Но они приехали слишком поздно. Если бы не мои люди, слуги старосты задушили бы его.
– Он так говорил.
– Откуда же староста мог знать, где его искать, если здесь, в городе, все теряют головы, не зная, куда он пропал?
– Этого я тоже не знаю. Может быть, Хмельницкий солгал, выдав обыкновенных разбойников за слуг старосты, чтобы тем сильнее подтвердить свою обиду.
– Не может этого быть. Вот странно! А вы знаете, что есть гетманский приказ поймать Хмельницкого и in fundo[6] задержать.
Наместник не успел ответить, так как в это время в комнату со страшным шумом вошел какой-то шляхтич, хлопнул дверью раз, другой и, гордо взглянув на сидевших, крикнул:
– Бью челом вашим милостям!
Это был человек лет сорока, маленького роста, с вызывающим лицом, выражение которого еще сильнее подчеркивалось живыми глазами навыкате. Очевидно, очень живой, вспыльчивый, раздражительный человек.
– Бью челом вашим милостям! – повторил он громко и резко, когда ему не ответили сразу.
– Челом, челом! – отозвалось несколько голосов.
Это был пан Чаплинский, Чигиринский подстароста, поверенный молодого хорунжего Конецпольского.
В Чигирине его не любили за то, что он был задира, ябедник, однако с ним все же считались.
Он, как и все, уважал только одного Зацвилиховского за его храбрость, заслуги и мужество. Завидев его, он тотчас подошел и, поклонившись довольно гордо Скшетускому, присел к ним со своей кружкой меда.
– Мосци-староста, – спросил Зацвилиховский, – не знаете ли, что с Хмельницким?
– Повешен, мосци-хорунжий, не будь я Чаплинский, повешен, а если еще не висит, то будет висеть теперь, после издания гетманского приказа, пусть он только попадется в мои руки!
Говоря это, он так ударил кулаком по столу, что вино расплескалось.
– Не проливайте, ваць-пане, вина! – сказал пан Скшетуский.
Зацвилиховский прервал:
– А как вы его достанете? Ведь он скрылся неизвестно куда.
– Неизвестно? Я знаю, не будь я Чаплинский!
– Вы, ваша милость пан хорунжий, знаете Хведко. Этот Хведко служит и ему, и мне. Он будет для Хмельницкого Иудой. Долго рассказывать. Хведко сговорился с молодцами Хмельницкого. Он ловкий человек. Знает каждый его шаг. Обещал достать мне его живым или мертвым и выехал впереди Хмельницкого, зная, где его ждать. А, проклятый?!
И он опять ударил по столу.
– Не проливайте, ваць-пане, вина! – повторил с ударением пан Скшетуский, почувствовавший к этому подстаросте странное отвращение с первого взгляда.
Шляхтич покраснел, сверкнул своими выпуклыми глазами, поняв, что его хотят задеть, и посмотрел вызывающе на Скшетуского. Но, увидев на нем мундир одного из полков Вишневецкого, он присмирел, потому что хорунжий Конецпольский был в это время в ссоре с князем, но Лубны были слишком близки от Чигирина и отнестись неуважительно к офицеру князя было бы рискованно. Князь и людей себе выбирал таких, что каждый невольно должен был призадуматься, прежде чем затеять с одним из них ссору.
– Так это Хведко обязался доставить вам Хмельницкого? – спросил пан Зацвилиховский.
– Хведко и доставит, не будь я Чаплинский!
– А я вам говорю, что не доставит: Хмельницкий избежал засады и пошел на Сечь, о чем сегодня же нужно уведомить пана Краковского. С Хмельницким шутки плохи. Короче говоря, у него и ума больше, и рука тяжелее, и счастья большее, чем у ваць-пана! Вы чересчур горячи! Хмельницкий уехал, повторяю я вам, а если вы мне не верите, так это вам повторит вот этот кавалер, который его видел вчера в степи невредимым.
– Не может быть, не может быть! – кричал Чаплинский, дергая себя за волосы.
– Скажу вам больше, – прибавил Зацвилиховский, – этот рыцарь сам спас его от смерти и перебил ваших слуг, что, впрочем, не будет поставлено ему в вину, несмотря на гетманские письма, так как он возвращается из Крыма, ничего не знал о приказе гетмана и, видя человека, на которого напали в степи разбойники, пришел к нему на помощь. О спасении Хмельницкого я, ваць-пане, и предуведомляю, ибо он со своими запорожцами может навестить вас в вашем имении, чему вы, конечно, не очень обрадуетесь. Довольно вы с ним грызлись!
Зацвилиховский также не любил Чаплинского.
Чаплинский вскочил с места, потеряв от злобы способность говорить. Его лицо совсем побагровело, глаза вылезли на лоб. Остановившись перед Скшетуским, он закричал прерывающимся голосом:
– Как?! Ваць-пан, противу гетманских приказов… Да я вас… я вас!.. Пан Скшетуский даже не встал со скамьи, опершись на локоть, он только смотрел на дрожавшего Чаплинского, как ястреб на связанного воробья.
– Что вы, ваць, пристали ко мне, как репей к песьему хвосту? – спросил он.
– Я вас с собой в город… Вы противу приказов… Я вас с казаками…
Он кричал так, что в комнате стало тише. Все повернули головы в сторону Чаплинского. Он всегда искал случая поссориться (такова уж была его натура, что он задирал всех), но всех удивило то, что он затеял ссору при Зацвилиховском, которого он боялся, да еще с офицером Вишневецкого.
– Замолчите-ка, ваша милость! – сказал старый хорунжий. – Этот кавалер – мой гость.
– Я вас… Я вас… в город… на дыбу! – продолжал кричать Чаплинский, не обращая уже ни на что внимания.
Теперь пан Скшетуский тоже встал во весь рост, но, не вынимая из ножен своей низко опущенной сабли, схватил ее посредине и поднял кверху так, что рукоятка с крестом пришлась как раз у носа Чаплинского.
– Не угодно ли понюхать? – холодно спросил он.
– Бей, кто в Бога верует!.. Эй, люди! – крикнул Чаплинский, хватаясь за рукоятку сабли.
Но он не успел ее обнажить. Молодой наместник повернул его, схватил одной рукой за шиворот, другой за шаровары пониже поясницы, поднял его кверху и понес между скамьями к дверям.
– Панове-братья, место для рогоносца, не то забодает!
С этими словами он подошел к двери, ударил в нее Чаплинским, открыл и выбросил подстаросту на улицу.
Потом спокойно уселся на старом месте, около Зацвилиховского.
В избе на минуту воцарилась тишина. Сила, проявленная Скшетуским, внушила к нему уважение шляхты. Потом раздался взрыв всеобщего хохота.
– Виват вишневецкие офицеры! – кричали одни.
– Он в обмороке… весь в крови! – кричали другие, заглядывая за дверь, чтобы узнать, что теперь сделает Чаплинский.
– Слуги его поднимают.
Лишь небольшая горсть сторонников подстаросты молчала и, не решаясь вступиться за него, поглядывала хмуро на наместника.
– Правду говоря, пристает он, как муха! – сказал Зацвилиховский.
– Какая муха – комар, – сказал, подходя, толстый шляхтич с бельмом на одном глазу и со шрамом величиной в талер на лбу. – Комар, а не муха! Позвольте вам, ваць-пане, засвидетельствовать готовность к услугам! – сказал он, обращаясь к Скшетускому. – Ян Заглоба, герба Вчеле, что может узнать каждый хотя бы по той дыре, которую мне пробила во лбу[7] разбойничья пуля, когда я по обету шел в Святую Землю отмаливать грехи своей юности.
– Будет вам! – сказал Зацвилиховский. – Вы когда-то сами говорили, что вам прошибли лоб в Радоме пивной кружкой.
– Разбойничьей пулей, умереть на этом месте! В Радоме было другое!
– Может быть, вы и дали обет идти в Святую Землю, но что не были в ней, это верно.
– Не был, ибо еше в Галате сподобился принять мученический венец! Если лгу, то я собака, а не шляхтич!
– Врете и врете!
– Будь я шельмой, если вру!.. Ваше здоровье, пан наместник!
Тем временем подходили и другие знакомиться с паном Скшетуским и свидетельствовать ему свое почтение, – все не любили Чаплинского и радовались его посрамлению. Странная и до сих пор непонятная вещь, что вся шляхта в окрестностях Чигирина, все мелкие землевладельцы, арендаторы, даже люди, служившие у Конецпольских, все, зная по соседству о распрях Чаплинского с Хмельницким, были на стороне последнего. У Хмельницкого была слава знаменитого воина, оказавшего немалые услуги в разных войнах. Знали также, что сам король сносился с ним и высоко ценил его мнения, на все происшествие смотрели только как на обычную ссору шляхтича с шляхтичем, каких были тысячи, особенно на окраине. И все становились на сторону того, кто сумел приобрести больше расположения, и никто не предвидел, какие страшные последствия это будет иметь. Только позднее вспыхнула ненависть к Хмельницкому в сердцах шляхты и духовенства обоих исповеданий.
К пану Скшетускому подходили с квартами, говорили:
– Пейте, пане брат! Выпейте и со мной.
– Да здравствуют солдаты Вишневецкого!
– Такой молодой, а уж поручик у князя!
– Виват князь Еремия, гетман над гетманами!
– С князем Еремией пойдем на край света!
– На турок и татар!
– В Стамбул!
– Да здравствует всемилостивейший король наш Владислав IV!
Громче всех кричал пан Заглоба, который мог перепить и перекричать целый полк.
– Мосци-панове! – орал он так, что стекла в окнах дрожали, – я уже вызвал султана в суд за насилие, которому я подвергся в Галате.
– Не мелите вы вздор! Язык распухнет!
– Как это, мосци-панове? «Quatuor articuli judicii castrensis: stuprum, incendium, latrocinium et vis armata, alienis aedibus illata»[8]. A разве это не было vis armata[9]?
– Крикливый же тетерев – ваша милость!
– Пойду хоть в трибунал!
– Да перестаньте же, ваша милость!
– И приговора добьюсь, и бесчестным его объявлю, а потом война, но уже с обесчещенным… Ваше здоровье!
Некоторые смеялись, смеялся и пан Скшетуский, у него уже слегка шумело в голове, а шляхтич продолжал токовать, словно тетерев, который упивается собственным голосом. К счастью, красноречие его было прервано другим шляхтичем, который, подойдя к нему, дернул его за рукав и проговорил с певучим литовским акцентом:
– Познакомьте же и меня, ваць-пан мосци-Заглоба, с паном наместником Скшетуским.
– С удовольствием, с удовольствием. Мосци-наместник, это – пан По-всинога.
– Подбипента! – поправил шляхтич.
– Все равно! Герба «Сорвиголову»!
– «Сорвикапюшон», – поправил шляхтич.
– Все равно. Из Песьих Кишок.
– Из Мышиных Кишок, – поправил шляхтич.
– Все равно. Я не знаю, что бы предпочел: мышиные или песьи кишки. Верно одно, что ни в тех, ни в других жить бы я не хотел… Ведь там и поместиться трудно, и выйти неприлично! Мосци-пане, – продолжал он, обращаясь к Скшетускому и указывая на литвина, – вот уже целую неделю я пью на счет этого шляхтича, у которого меч за поясом так же тяжел, как кошелек, а кошелек так же тяжел, как его остроты. Но если я когда-нибудь пил за деньги большего чудака, то я позволяю назвать себя таким же дурнем, как тот, что меня угощает!
– Вот отделал! – смеялась шляхта.
Но литвин не рассердился, махнул рукой, ласково улыбнулся и сказал:
– Ну, будет, – слушать гадко!
Пан Скшетуский с любопытством разглядывал эту новую фигуру, которая вполне заслуживала названия чудака. Прежде всего – это был человек столь высокого роста, что он почти касался головой потолка, а необычайная худоба делала его еще выше. Его широкие плечи и жилистая шея говорили о необыкновенной силе, но весь он был – кожа да кости. Живот у него ввалился, как у голодающего. Впрочем, одет он был как человек зажиточный: в серую куртку из свебодинского сукна с узкими рукавами и в высокие шведские сапоги, которые начали на Литве входить в употребление. Широкий, туго набитый лосиный пояс, которому не на чем было держаться, спадал на бедра, а к поясу был подвязан меч крестоносца, такой длинный, что приходился почти под мышки даже этому великану.
Но кто испугался бы меча, тот тотчас бы успокоился, взглянув на лицо его обладателя. Это было худое лицо, с опушенными книзу бровями и нависшими светло-льняными усами, – доброе, простодушное, как у ребенка. Эта обвислость усов и бровей придавала лицу озабоченное, печальное и вместе с тем смешное выражение. Он похож был на человека, над которым люди издеваются, но пану Скшетускому он понравился с первого взгляда за это простодушное выражение лица и прекрасную солдатскую выправку.
– Пан наместник, – сказал шляхтич, – ваша милость, значит, от пана князя Вишневецкого?
– Так!
Литвин молитвенно сложил руки и поднял глаза к небу.
– Ах, какой это великий воин, какой рыцарь, какой вождь!
– Дай бог Речи Посполитой таких как можно больше!
– И верно, верно! Нельзя ли мне поступить под его знамя?
– Он будет рад вашей милости!
Тут в разговор вмешался пан Заглоба:
– У князя будет тогда два вертела для кухни, один – вы, другой – ваш меч… Или нет, он наймет вас палачом и велит вешать на вас разбойников или будет вами сукно мерить. Тьфу, как вам не стыдно, вы, человек и католик, а длинны, как змей, или как басурманский лук.
– Слушать гадко! – сказал литвин терпеливо.
– Как величать вас прикажете? – спросил пан Скшетуский. – Пан Заглоба так перебивал вас, когда вы говорили, что я, извините, ничего не понял.
– Подбипента!
– Повсинога!
– Герба «Сорвикапюшон» из Мышиных Кишек.
– Вот потеха! Я пью его вино, но назовите меня дураком, если это не басурманские имена.
– Давно вы из Литвы? – спрашивал наместник.
– Вот уже две недели в Чигирине. Узнав от пана Зацвилиховского, что ваша милость будет здесь проезжать, я ждал, чтобы под вашим покровительством предложить князю свои услуги.
– Скажите мне, ваша милость, зачем это вы носите под мышкой такой меч палача?
– Не палача, пан наместник, такие мечи крестоносцы носили! Ношу его, потому что он добыт в бою и давно уж в нашем роду. Еще под Хойницами он был в литовских руках, вот я его и ношу.
– Но ведь эта махина, должно быть, страшно тяжела! Разве для обеих рук?
– Можно обеими, можно и одной.
– Покажите-ка!
Литвин обнажил меч и подал его, но рука Скшетуского сразу опустилась. Ни замахнуться, ни ударить свободно! Попробовал было обеими руками, но и это было тяжело. Пан Скшетуский немного смутился и обратился к присутствующим:
– Ну, мосци-панове, кто сделает крест?
– Мы уж пробовали, – ответило несколько голосов. – Один пан комиссар Зацвилиховский поднимает, но креста и он не сделает.
– Ну а ваць-пан? – спросил пан Скшетуский у литвина.
Шляхтич поднял меч, как тросточку, и взмахнул им несколько раз в воздухе с необычайной легкостью: в комнате засвистело и по лицам прошел ветер.
– А, пусть вам Бог помогает! – воскликнул пан Скшетуский. – Вы наверное попадете на службу к князю!
– Видит бог, что жажду этой службы; там мой меч не заржавеет.
– Зато остроумие – окончательно, – прибавил пан Заглоба, – с ним вы не умеете так обращаться.
Зацвилиховский встал и собирался уже уходить вместе с наместником, как вдруг на пороге комнаты показался седой как лунь старик и, увидя Зацвилиховского, сказал:
– Мосци хорунжий-комиссар, а я к вам нарочно. Это был Барабаш, черкасский полковник.
– Ну так пойдемте ко мне на квартиру! Тут столько народу, что света не видно.
Оба вышли; с ними и Скшетуский. Сейчас же за порогом Барабаш спросил:
– Нет ли вестей о Хмельницком?
– Есть. Бежал в Сечь. Вот этот офицер встретил его вчера в степи.
– Значит, он поехал не водой? Я отправил гонца в Кудак, чтоб его поймали, но, если это верно, – значит, напрасно.
Барабаш закрыл глаза руками, повторяя:
– О, спаси Христос, спаси Христос!
– Чего вы беспокоитесь, ваць-пане?
– А вы знаете, ваша милость, что он у меня похитил обманом? Знаете, что будет, если обнародовать в Сечи эти документы? Спаси Христос! Если король не объявит войны с басурманами, – это искра в порох…
– Вы предсказываете мятеж?
– Не предсказываю, а вижу. Хмельницкий почище Наливайки и Лободы.
– А кто пойдет за ним?
– Кто? Запорожцы, реестровые, горожане, чернь, хуторяне и вот эти!
Тут пан Барабаш указал на рынок и толпившихся на нем людей. Весь рынок был переполнен большими серыми быками, которых гнали в Корсунь для войска; быков сопровождали целые полчища пастухов, так называемых чабанов, которые всю свою жизнь провели в степях, в пустыне, – людей совершенно диких, не признающих никакой религии, religionis nullius[10], как говорил воевода Кисель. Между ними можно было заметить людей, скорее походивших на разбойников, чем на мирных пастухов, – диких, страшных, покрытых лохмотьями разной одежды. Большая часть была одета в бараньи тулупы или в невыделанные овчины шерстью наружу, открывавшие даже зимою голую грудь, закаленную степными ветрами. Каждый был вооружен, но самым разнообразным оружием: у одних за плечами висели луки, у других самопалы, или так называемые казацкие «пищали», у третьих татарские сабли, косы, а то и просто дубины с привязанной на конце конской челюстью. Среди них сновали не менее дикие, хотя и лучше вооруженные низовцы, везущие на продажу вяленую рыбу, дичь и баранье сало; потом чумаки с солью, степные и лесные пасечники с медом и воском, смолокуры с дегтем; затем крестьяне с подводами, реестровые казаки, татары из Белгорода и бог еще знает кто – бродяги, «сиромахи» с края света. Весь город был полон пьяных, в Чигирине приходилось ночевать, значит, и погулять на ночь. На рынке разложили костры; местами пылали бочки со смолой. Везде стоял шум и говор. Пронзительный звук татарских пищалок и барабанов смешивался с мычаньем скота и мягкими звуками лир, под аккомпанемент которых слепые распевали любимую тогда песню:
Соколе ясний,Брате мий ридний,Ты высоко литаешь,Ты далеко видаешь.А рядом раздавались дикие возгласы: «Гу-га! Гу-га!» казаков, совершенно пьяных, вымазанных дегтем и отплясывающих на рынке трепака. Все это было чем-то диким и безумным.
Зацвилиховскому достаточно было одного взгляда, чтоб убедиться в справедливости слов Барабаша. Малейшая искра могла воспламенить эту дикую стихию, склонную к грабежу, привычную к битвам, каких немало было по всей Украине. А за этими толпами стояла еще Сечь, стояло Запорожье, только недавно, после Маслового Става, обузданное и подчиненное, но нетерпеливо грызущее свои удила, не забывшее прежних привилегий, ненавидящее комиссаров и представлявшее организованную силу. Эта сила имела за собой, кроме того, симпатию несметных масс крестьянства, менее терпеливого, чем крестьянство других провинций Речи Посполитой, ибо у него под рукой был Чертомелик, а на нем безначалие, разбой и воля. И пан хорунжий, сам русский и верный сын восточной церкви, грустно задумался. Человек старый, он хорошо помнил времена Наливайки, Лободы, Кремского, знал украинское разбойничество, может быть, лучше, чем кто-нибудь на Руси, а зная в то же время Хмельницкого, он понимал, что тот стоит двадцати Лобод и Наливаек. Он понял всю опасность его бегства в Сечь, особенно с королевскими грамотами, о которых пан Барабаш говорил, что они были полны обещаний для казаков, поощрявших их к противодействию шляхте.
– Мосци-полковник черкасский, – сказал он Барабашу, – вы должны бы ехать в Сечь, чтобы противодействовать влиянию Хмельницкого и умиротворять, умиротворять!
– Мосци-хорунжий, – ответил Барабаш, – скажу вам только одно, что при известии о бегстве Хмельницкого с бумагами половина моих черкасских людей сегодня ночью бежала вслед за ним в Сечь. Мое время прошло – мне могила, не булава.
Действительно, Барабаш был хороший солдат, но человек старый и без всякого влияния.
Тем временем они подошли к дому Зацвилиховского; к старому хорунжему вернулось спокойствие и ясность духа, и за кружкой меда он сказал:
– Все это пустяки, – если, как говорят, готовится война с басурманами, а оно, кажется, так и будет. Хотя Речь Посполитая и не хочет войны, а сеймы уж и так немало испортили крови королю, король все-таки может поставить на своем. Весь этот огонь можно будет обратить на турок, и во всяком случае у нас есть время. Я сам поеду к пану Краковскому, изложу ему все дело и буду просить его придвинуть войска как можно ближе. Добьюсь ли я чего-нибудь – не знаю, потому что он, несмотря на свою военную опытность и ум, страшно упрям и полагается на свое войско. Вы, мосци-полковник черкасский, держите казаков в узде, а вы, мосци-наместник, по приезде в Лубны предостерегите князя, чтобы он обратил внимание на Сечь. Даже если они и предпримут что-нибудь – повторяю: у нас есть время. В Сечи народу теперь немного; разошлись за рыбой, за зверем, по всем украинским деревням. Прежде чем соберутся, много воды утечет в Днепре. Кроме того, князя боятся и, если узнают, что он обратил свой взор на Чертомелик, может быть, будут сидеть тихо.
– Я хоть через два дня готов выехать из Чигирина, – сказал наместник.
– И отлично! Два, три дня ничего не значат. Вы, пане полковник, пошлите гонцов с известием к пану коронному хорунжему и князю Доминику. Да вы уж спите, вижу?
Действительно, Барабаш сложил руки на животе и задремал; вскоре он стал даже похрапывать. Старый полковник, когда не пил и не ел – до чего был большой охотник, – обыкновенно спал.
– Посмотрите, ваць-пане, – тихо сказал Зацвилиховский наместнику, – вот при помощи такого старика варшавские умники хотят держать казаков в страхе. Бог с ними! Верили также и самому Хмельницкому, с которым канцлер входил в какие-то переговоры и который ни в коем случае не оправдает этого доверия…
Наместник вздохнул в знак сочувствия. Барабаш всхрапнул сильнее и пробормотал сквозь сон:
– Спаси Христос! Спаси Христос!
– Когда вы думаете тронуться из Чигирина? – спросил хорунжий.
– Придется дня два подождать Чаплинского. Он, верно, захочет удовлетворения за посрамление.
– Не сделает этого. Он скорее послал бы на вас своих слуг, если бы вы не носили мундира княжеского офицера; задеть князя – страшное дело, даже для слуги Конецпольских.
– Я уведомлю его, что жду, а дня через два или через три поеду. Засады я не боюсь, у меня сабля на боку и со мной люди.
Сказав это, наместник распрощался со старым хорунжим и вышел.
Над городом стояло такое зарево от костров на рынке, что, казалось, весь Чигирин горит, а говор и крики еще усилились с наступлением ночи. Евреи совсем не показывались из своих домов. В одном углу толпа чабанов выла унылые степные песни. Дикие запорожцы плясали у костров, бросая кверху шапки, стреляя из пищалей, и пили горилку квартами. Там и сям затевались драки, которые усмиряли люди старосты. Наместник должен был расчищать себе дорогу рукоятью сабли и, прислушиваясь к казацкому гомону и шуму, думал минутами, что это отголоски мятежа. Ему казалось также, что он видит вокруг злобные взоры и слышит тихие проклятия. В его ушах еще звучали слова Барабаша: «Спаси Христос! Спаси Христос!», и сердце его забилось сильнее.
А в городе тем временем чабаны все громче заводили песни, а запорожцы палили из самопалов и наливались горилкой.
Выстрелы и дикие крики: «У-ха! У-ха!» – доходили до ушей наместника даже тогда, когда он лег спать в своей квартире.
III
Через несколько дней отряд нашего наместника быстро подвигался к Лубнам. Переправившись через Днепр, он пошел по широкой степной дороге, которая соединяла Чигирин с Лубнами, шла на Жуки, Семь Могил и Хо-рол. Другая такая дорога вела из княжеской столицы в Киев. В давние времена, перед битвою гетмана Жолкевского под Солоницей, этих дорог совсем не было. В Киев из Лубен ездили степью и лесами, в Чигирин – водой, обратным путем на Хорол. Вообще это надднепровское государство – древняя половецкая земля – было просто пустыней, заселенной немного больше Диких Полей, – пустыней, часто навещаемой татарами и открытой для запорожских шаек.
Над берегами Суды шумели огромные, почти непроходимые леса; на низких берегах Сулы, Слепорода, Рудой, Коровая, Оржавца, Псела и других больших и малых рек образовались болота, поросшие или густым кустарником, лесом, или травой в виде луговин. В этих лесах и болотах находил себе убежище всякий зверь, в темных лесных чащах жило несметное множество бородатых туров, медведей и кабанов, а рядом с ними стаи серых волков, рысей, куниц, целые стада серн и красных лисиц; в болотах и речных заводях бобры возводили свои постройки. В Запорожье ходили слухи, что между бобрами есть столетние старцы, белые как снег.