bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 23

– Давайте и нам пистолеты, – закричали остальные.

И, вскочив со своих мест, они начали бить кулаками в спину дворовых, чтобы те поскорее исполнили их приказание. Не прошло и четверти часа, как весь дом гремел от выстрелов. Дым заслонял свет свечей и лица стреляющих. К звуку выстрелов присоединялся голос Зенда, который то каркал вороной, то кричал соколом, то выл волком или рычал туром. Время от времени слышался свист пуль, со стен падали осколки рогов, куски рам от портретов, ибо пьяные, увлекшись спортом, стреляли уже в Биллевичей, а Раницкий начал с ожесточением рубить их саблей.

Удивленная и перепуганная дворня стояла, как полоумная, и смотрела, вытаращив глаза, на эту забаву, похожую на татарский погром. Весь дом был на ногах. Собаки подняли страшный вой, девушки бежали к окнам и, прижимая свои лица к стеклам, смотрели на то, что творилось в доме.

Увидев их, Зенд свистнул так пронзительно, что в ушах зазвенело, и крикнул:

– Панове, сикорки под окнами, сикорки!

– Сикорки, сикорки!

– Давайте плясать! – кричали пьяные голоса.

И вся пьяная компания выбежала на крыльцо. Мороз не отрезвил их. Девушки с отчаянным визгом разбежались во все стороны, они их догнали и потащили в комнаты. Через несколько минут началась пляска среди дыма, обломков, щепок вокруг стола, на котором пролитое вино образовало целые озера.

Так забавлялся в Любиче Кмициц и его дикая компания.

III

В течение нескольких следующих дней Кмициц ежедневно навещал свою невесту и каждый раз возвращался все более влюбленным. Он до небес превозносил свою милую перед товарищами, а в один прекрасный день сказал им:

– Мои милые овечки, сегодня я вас представлю своей возлюбленной, а оттуда мы с нею уговорились ехать вместе с вами в Митруны, чтобы осмотреть и это имение. Она примет нас очень любезно, но смотрите, ведите себя прилично, а если кто-нибудь подведет меня, я из него котлету сделаю.

Все стали торопливо собираться, и вскоре четверо саней везли веселую молодежь в Водокты. Кмициц ехал в первых, очень красивых санях, сделанных наподобие серебристого медведя. Запряжены они были тройкой калмыцких лошадей, украшенных пестрою упряжью, лентами и павлиньими перьями, по смоленскому обычаю, который смоляне переняли от своих далеких соседей. Кучер помещался в медвежьей шее. Кмициц был одет в зеленый бархатный на соболях кафтан, с золотыми застежками, и в соболью шапку. Он был очень весел и обратился к сидевшему с ним Кокосинскому со следующими словами:

– Слушай, Кокошка! Мы чересчур уж шалили в эти два вечера, особенно в день моего приезда, когда и портретам досталось. Но хуже всего история с девушками. Всегда этот дьявол Зенд подобьет, а потом кто отвечает? Я боюсь, как бы люди не разболтали, ведь тут замешана моя репутация.

– Повесься же на своей репутации, она ни на что более не пригодна, так же как и наша.

– А кто в этом виноват, как не вы? Тебе ведь известно, что и в Оршанском меня считали благодаря вам каким-то мятежным духом и точили об меня языки, как бритвы об оселке.

– А кто пана Тумграта гнал привязанным к лошади по морозу? Кто зарубил того поляка, что спрашивал, ходят ли в Оршанском на двух ногах или на четырех? Кто истязал Вызинских – отца и сына? Кто разогнал последний сеймик?

– Сеймик я разогнал в Оршанах, а не где-нибудь в другом месте, – значит, это дело семейное. Тумграт простил меня, умирая; а что касается остального, то не упрекай меня в этом, так как и самый скромный человек может убить на поединке.

– Я всего и не пересчитал, я, например, умолчал о военных инквизициях, которые тебя ожидают в лагере.

– Не меня, а вас. Я виноват только в том, что разрешил вам грабить обывателей. Но не в этом дело. Держи язык за зубами, Кокошка, и не рассказывай панне Александре ни о чем, особенно о стрельбе в портреты и о девушках. Если же это откроется, то всю вину я свалю на вас. Дворню и девушек я уже предупредил, что если они обмолвятся хоть одним словом, то им несдобровать.

– Прикажи себя подковать, Ендрек, если ты так боишься девушки. Не таким ты был в Оршанском. Заранее тебе предсказываю, что ты будешь под башмаком, а это уж ни на что не похоже. Какой-то древний философ сказал: «Если не ты Касю, то Кася тебя». Поймала она тебя в ловушку.

– Дурак ты, Кокошка. А что до панны Александры, то будешь и ты прыгать перед ней, когда ее увидишь: другую такую обходительную и умную девушку трудно встретить. Заметит что-нибудь хорошее – похвалит, а дурное – тоже не промолчит и оценит по достоинству. Обо всем она рассуждает правильно и благородно, – так уж ее воспитал покойный подкоморий. Захочешь перед ней похвастать своей удалью и скажешь, что нарушил закон, она и ответит, что это стыдно, что порядочный человек не должен так поступать, ибо этим он бесчестит свое отечество. Она только скажет, а тебе кажется, будто кто-нибудь тебе пощечину дал, и сам удивляешься, что до сих пор этого не понимал. Стыд, срам! Там мы безобразничали, а теперь стыдно ей в глаза смотреть. Хуже всего – девушки…

– Они вовсе не дурны. Я слышал, что здешние шляхтянки – просто кровь с молоком и не очень недоступны…

– Кто тебе говорил? – спросил с живостью Кмициц.

– Кто говорил? Все тот же Зенд. Объезжая вчера жеребца, он доехал до Волмонтовичей и по дороге встретил девушек, возвращавшихся с вечерни. Я думал, говорит, что упаду с лошади, так все они хороши. Стоило ему на которую-нибудь посмотреть, как та уж скалила зубы. И не странно: вся ихняя молодежь ушла в Россиены, а им одним скучно.

Кмициц толкнул локтем в бок своего товарища:

– Поедем, Кокошка, когда-нибудь вечером, будто случайно… А?

– А твоя репутация?

– К черту ее! Замолчи. Поезжайте одни в таком случае или лучше оставьте их в покое. Без ксендза не обойдешься, а со здешней шляхтой я должен жить в мире, так как покойный подкоморий назначил ее опекунами Оленьки.

– Ты уже говорил мне об этом, но мне не хотелось верить. Откуда такая дружба с этими сермяжниками?

– Он с ними на войну ходил. Да и сам я в Орше от него слыхал, что это все очень честные и благородные люди, ляуданцы. Правду говоря, и мне сначала казалось странным то, что он сделал их как будто моими сторожами.

– Ты должен им представиться и низко поклониться.

– Этого-то они не дождутся. Но лучше замолчи, я и без того зол. Они мне будут кланяться и служить. Коли нужно, это всегда готовый к услугам отряд.

– У них есть другой ротмистр. Зенд мне говорил, что у них гостит какой-то полковник, – забыл его фамилию, кажется, Володыевский. Он командовал ими под Шкловом. Говорят, что храбро сражались, но многие погибли.

– Слышал я о каком-то славном воине Володыевском. Но вот уж видны Водокты.

– Хорошо в этой Жмуди людям живется. Везде образцовый порядок. Старик, должно быть, был прекрасным хозяином. И дом, кажется, не дурен. Здесь их редко жжет неприятель, потому они могут и строиться как следует.

– Думаю, что о наших проделках в Любиче она ничего еще не знает! – пробормотал как бы про себя Кмициц.

Потом обратился к товарищу:

– Милый Кокошка, я прошу тебя еще раз, скажи им, чтобы они держали себя прилично; если кто-нибудь из вас провинится, то, клянусь, изрублю его на куски.

– Ну и оседлали же тебя.

– Оседлали или не оседлали – не твое дело.

– В самом деле, что об этом говорить, – ответил флегматично Кокосинский.

– Щелкни-ка кнутом, – крикнул кучеру Кмициц.

Кучер, стоящий в шее медведя, щелкнул, другие последовали его примеру, и все шумно подъехали к крыльцу.

Выйдя из саней, они прежде всего вошли в огромные, как амбар, небеленые сени, а оттуда Кмициц ввел их в столовую, украшенную, как и в Любиче, головами убитых на охоте зверей. Здесь они остановились и с любопытством поглядывали на дверь, ведущую в соседнюю комнату, откуда должна была выйти панна Александра. Помня предостережение Кмицица, они разговаривали между собой так тихо, как в церкви.

– Ты мастер говорить, – шептал Углик Кокосинскому, – и должен от нашего имени сказать ей приветственное слово.

– Я всю дорогу придумывал, – ответил Кокосинский, – но не знаю, как это выйдет, так как Ендрек не давал мне возможности сосредоточиться.

– Только не робей, и все пойдет хорошо. Она уже идет.

И действительно, вошла панна Александра и остановилась на пороге, точно удивляясь такому многочисленному обществу; Кмициц же, положительно, остолбенел. Он видел ее только по вечерам, днем она показалась ему еще лучше. Глаза василькового цвета, над ними на белом, точно мраморном лбу резко выделялись черные брови, а золотистые волосы сверкали так, как корона на голове королевы. Она смотрела смело, не опуская глаз, как госпожа, принимающая у себя гостей, с ясным, приветливым лицом. На ней было черное, опушенное горностаем платье, и это усиливало белизну ее лица. Такой светской и представительной девушки эта молодежь, проведшая почти всю жизнь на поле брани, еще не встречала; они привыкли к другого рода женщинам, и потому все вытянулись в струнку, как на смотру, а потом стали шаркать ногами, отвешивая низкие поклоны. Кмициц выступил вперед и, поцеловав несколько раз ее руку, сказал;

– Я привез к тебе, мое сокровище, своих товарищей, с которыми ходил на последнюю войну.

– Я считаю высокой для себя честью принимать в своем доме столь достойных кавалеров, о доблестях и обходительности которых я уже много слышала от пана хорунжего.

Сказав это, она чуть-чуть приподняла свое платье и отвесила глубокий поклон. Кмициц закусил губы, но вместе с тем и покраснел, услышав смелую речь своей невесты.

Доблестные кавалеры, не переставая шаркать ногами, подталкивали Кокосинского:

– Ну, начинай.

Кокосинский выступил вперед, откашлялся и начал так:

– Ясновельможная панна подкоможанка.

– Ловчанка, – поправил Кмициц.

– Ясновельможная панна ловчанка и наша милостивая благодетельница, – повторил сконфуженный Яромир, – простите, что я ошибся в вашем титуле.

– Это пустячная ошибка, – ответила панна Александра, – и она нисколько не умаляет вашего красноречия.

– Ясновельможная панна ловчанка и наша милостивая благодетельница. Не знаю, что мне от имени всех оршанцев прославлять более – вашу ли несравненную красоту или счастье нашего ротмистра и товарища, пана Кмицица. Если бы я поднялся к самым облакам, если бы я достиг облаков… самых облаков, говорю…

– Да спустись ты наконец с этих облаков, – крикнул нетерпеливо Кмициц. Услышав это, все разразились громким смехом, но, вспомнив предостережение Кмицица, вдруг замолкли и стали покручивать усы.

Кокосинский окончательно растерялся и, покраснев, сказал:

– Говорите сами, черти, если меня конфузите. Панна опять взялась кончиками пальцев за платье.

– Я не могу соперничать с вами в красноречии, но знаю, что недостойна тех похвал, коими вы польстили мне от имени всех оршанцев.

И снова сделала глубокий реверанс. Оршанские забияки чувствовали себя неловко в присутствии этой светской девушки. Они старались показать себя людьми воспитанными, но им это как-то не удавалось, и они стали покручивать усы, бормотать что-то невнятное, хвататься за сабли, пока Кмициц не сказал:

– Мы приехали, чтобы, по вчерашнему уговору, взять вас и прокатиться вместе в Митруны. Дорога прекрасная, да и морозец изрядный.

– Я уже отправила тетю в Митруны, чтобы она позаботилась о закуске. А теперь попрошу вас обождать несколько минут, пока я оденусь.

С этими словами она повернулась и вышла, а Кмициц подбежал к товарищам.

– Ну что, мои овечки, не княжна?.. А, что, Кокошка? Ты все смеялся, что она меня оседлала, а почему сам стоял перед ней, как школьник? Скажи мне по правде, видел ли ты такую?

– А зачем вы меня сконфузили? Хоть должен сознаться, что не рассчитывал говорить с такой особой.

– Покойный Биллевич всегда бывал с нею при дворе князя-воеводы или у Глебовичей, где она и переняла эти панские манеры. А красота какая? Вы и до сих пор не в состоянии промолвить слова.

– Нечего говорить, недурное мнение она себе о нас составила, – сказал со злостью Раницкий. – Но самым большим дураком должен был показаться ей Кокосинский.

– Ах ты, Иуда! Зачем же ты меня все подталкивал? Нужно было самому выступить с речью, послушали бы мы, что бы ты сказал своим суконным языком.

– Помиритесь, панове, – сказал Кмициц. – Я разрешаю вам восхищаться ее красотой и умом, но не ссориться.

– Я за нее готов в огонь, – воскликнул Рекуц. – Хоть убей меня, а я не откажусь от своих слов.

Но Кмициц не думал на это сердиться, напротив, он самодовольно покручивал усы и победоносно смотрел на своих товарищей. Между тем вошла панна Александра, одетая в шубку и кунью шапочку. Все вышли на крыльцо.

– Мы в этих санях поедем? – спросила молодая девушка, указывая на серебристого медведя. – Я еще в жизни своей не видела таких красивых и диковинных саней.

– Кто прежде в них ездил, я не знаю, но теперь будем ездить мы. Они подходят мне тем более, что в моем гербе тоже есть девушка, сидящая на медведе. Есть еще другие Кмицицы, у тех в гербе знамя, но они происходят от Филона Кмиты Чернобыльского, и мы не принадлежим к их дому.

– А где же вы приобрели этого медвежонка?

– Недавно, во время последней войны. Мы, изгнанники, потерявшие все состояние, имеем только то, что нам дает война, а так как я этой пани служил верой и правдой, то она меня и наградила.

– Послал бы Господь более счастливую войну, ибо эта одного наградила, а всю нашу дорогую отчизну сделала несчастной.

– С Божьей и гетманской помощью все изменится к лучшему.

Говоря это, Кмициц закутывал молодую девушку белой суконной, подбитой белыми волками полостью, потом сел сам, крикнул кучеру: «Трогай» – и лошади понеслись.

Холодный воздух пахнул им в лицо, они замолчали, и слышен был только скрип мерзлого снега под полозьями, фырканье лошадей, звук колокольчиков и крики кучера.

Наконец Кмициц нагнулся к Оленьке и спросил ее:

– Хорошо тебе?

– Хорошо, – ответила она, закрывая лицо муфтой.

Сани мчались, как вихрь. День был ясный, морозный. Снег сверкал и искрился, с белых крыш подымался вверх розоватый дым. Стаи ворон летели впереди саней, среди голых деревьев, с громким карканьем. Отъехав версты две от Водокт, они выехали на широкую дорогу, в темный, безмолвный лес, что спал еще под толстым покровом снега. Деревья мелькали перед глазами и точно убегали куда-то за сани, а они неслись все быстрее и быстрее, точно на крыльях. От такой езды кружилась голова, и было в ней какое-то упоение… Откинувшись назад, панна Александра закрыла глаза и вдруг почувствовала приятную томность: ей казалось, что оршанский боярин схватил ее и мчится, как вихрь, а она не в силах ни сопротивляться, ни кричать. Они летят все быстрее и быстрее… Она чувствует, что ее обнимают чьи-то руки… чувствует на щеках что-то жгучее… но не может открыть глаз, точно во сне. Они мчатся и мчатся… Вдруг ее разбудил чей-то голос, который спрашивал:

– Любишь ли ты меня?

– Как собственную душу.

– А я – на жизнь и на смерть.

И снова соболья шапка Кмицица наклонилась к куньей шапке Оленьки. Она сама теперь не знала, что доставляет ей больше наслаждения: поцелуи или эта бешеная езда?

Они мчались все дальше, все через лес. Деревья перед ними убегали, снег скрипел, лошади фыркали, и они были счастливы.

– Я хотел бы так ехать до скончания веков, – воскликнул Кмициц.

– Да ведь то, что мы делаем, грешно, – прошептала Оленька.

– Какой грех. Позволь еще грешить.

– Нельзя, Митруны близко.

– Близко, далеко, не все ли равно.

И Кмициц встал, вытянул вверх руки и стал кричать, точно выплескивая из груди избыток счастья:

– Гей, га, гей!

– Гей, гоп, гоп! – отозвались товарищи.

– Чего вы так кричите? – спросила девушка.

– Так, от радости! Крикните и вы.

– Гей! – раздался тонкий мелодичный голосок.

– Королева ты моя! Я готов сейчас упасть к твоим ногам.

И ими овладело какое-то безумное веселье. Кмициц стал петь, а молодая девушка долго слушала его со вниманием и наконец спросила:

– Кто вас выучил таким прекрасным песням?

– Война, Оленька. Мы так пели от скуки.

Дальнейший разговор прервали товарищи, кричавшие изо всех сил: «Стой, стой».

Кмициц повернулся к ним, разозлившись и удивившись тому, что они осмелились его останавливать; вдруг на расстоянии нескольких десятков шагов он увидел мчавшегося к нему во весь опор верхового.

– Да ведь это мой вахмистр Сорока, – должно быть, что-нибудь случилось! – воскликнул Кмициц.

В это время вахмистр подъехал и с такой силой осадил коня, что тот присел на задние ноги; затем он проговорил, задыхаясь:

– Пане ротмистр!

– Что случилось, Сорока?

– Упита горит; дерутся!

– Иезус, Мария! – воскликнула Оленька.

– Не бойся, дорогая. Кто дерется?

– Солдаты с мещанами. На рынке пожар. Мещане послали за помощью в Поневеж, а я примчался к вашей милости. Все еще отдышаться не могу.

Во время этого разговора подъехали задние сани, и Кокосинский, Раницкий, Кульвец, Углик, Рекуц и Зенд, выскочив на снег, окружили разговаривающих.

– Из-за чего это произошло? – спросил Кмициц.

– Мещане не хотели давать без денег припасов ни людям, ни лошадям. Мы окружили бургомистра и всех, кто заперся в рынке; потом подожгли два дома; поднялась страшная суматоха, стали бить в колокол.

Глаза Кмицица метали искры гнева.

– Значит, и нам нужно идти на помощь! – крикнул Кокосинский.

– Лапотники войску сопротивляются! – кричал Раницкий, и все его лицо покрылось белыми и багровыми пятнами. – Шах, шах, Панове!

Зенд засмеялся так громко, что лошади испугались, а Рекуц закатил глаза и пищал:

– Бей, кто в Бога верует! Поджечь этих лапотников!

– Молчать, – крикнул Кмициц так, что лес дрогнул, а стоявший ближе других Зенд покачнулся, как пьяный. – Вы там не нужны. Садитесь все в сани и поезжайте в Любич, а третьи оставьте мне. Там и ждите моих распоряжений.

– Как же так? – возразил Раницкий.

Но Кмициц положил ему руку на плечо, и глаза его еще больше засверкали.

– Ни слова! – сказал он грозно.

Все замолчали; его, видно, боялись, хотя обыкновенно обращались с ним очень фамильярно.

– Возвращайся, Оленька, в Водокты, – сказал Кмициц, – или поезжай за теткой в Митруны. Не удалось нам катание. Я знал, что они там не усидят спокойно. Но сейчас все успокоится, только несколько голов слетит. Будь здорова и покойна, я постараюсь вернуться как можно скорее.

Сказав это, он поцеловал ей руку, окутал полостью, потом сел в другие сани и крикнул кучеру:

– В Упиту!

IV

Прошло несколько дней, а Кмициц не возвращался, но зато в Водокты приехало трое из ляуданской шляхты, чтобы что-нибудь разузнать у своей панны о Кмицице. Приехал Пакош Гаштофт из Пацунелей, тот, у которого гостил пан Володыевский, – славившийся своим богатством и шестью дочерьми, из которых три были замужем за тремя Бутрымами, и каждая получила в приданое по сто чеканных талеров кроме недвижимости. Другой был Касьян Бутрым, самый старший из ляуданцев, прекрасно помнивший Батория, а с ним Юзва Бутрым, зять Пакоша. Он хотя и был полон сил, так как ему было не более пятидесяти лет, но не пошел в Россиены, ибо во время войн с казачеством ему пулей оторвало ступню, почему его и прозвали Юзвой Безногим.

Это был шляхтич необыкновенной силы и ума, но резкий и суровый. Его побаивались даже в столицах, ибо он не спускал ни себе, ни другим. В пьяном виде он был даже страшен, но это случалось с ним очень редко.

Молодая девушка приняла их очень радушно и сразу догадалась о причине их приезда.

– Мы хотели к нему ехать, но говорят, он еще не вернулся из Упиты, – говорил Пакош, – мы и приехали к тебе узнать, когда он будет.

– Думаю, что он вернется очень скоро, – ответила девушка. – Он вам будет очень рад, так как слышал о вас много хорошего как от дедушки, так и от меня.

– Лишь бы только он не принял нас так, как Домашевичей, когда они приехали к нему с известием о смерти полковника, – проворчал Юзва.

– Не упрекайте его в этом. Может быть, он и недостаточно любезно их принял, в чем и сознался предо мной, но нужно помнить, что он возвращался с войны, где ему пришлось испытать немало трудов и огорчений. Не нужно удивляться, если воин и прикрикнет на кого-нибудь: у них обращение такое же острое, как и их сабли.

Пакош Гаштофт, который желал бы с целым миром жить в дружбе, махнул рукой и сказал:

– Мы и не удивились. Зверь на зверя огрызается, если увидит его вдруг, почему бы и человеку этого не сделать. Мы поедем в старый Любич поклониться пану Кмицицу и просить, чтобы он жил с нами и ходил на войну так же, как и покойный подкоморий.

– Скажи только нам, дорогая, понравился ли он тебе? – спросил Касьян Бутрым. – Ведь мы обязаны знать об этом.

– Да наградит вас Бог за ваши заботы обо мне. Он очень достойный кавалер, пан Кмициц, но хотя бы я и заметила в нем какие-нибудь недостатки, то не стала бы о них говорить.

– Но ты их не заметила, сокровище наше?

– Нет. Впрочем, никто здесь не имеет права судить его, а уж тем более выказывать недоверие. Нам следует Бога благодарить.

– Зачем раньше времени благодарить? Когда будет за что, то и поблагодарим, а пока не за что, – ответил угрюмый Юзва, который, как истый жмудин, был очень осторожен и проницателен.

– А о свадьбе говорили вы? – спросил опять Касьян. Панна опустила глаза.

– Пан Кмициц хочет как можно скорей.

– Вот как, еще бы ему не хотеть, – пробормотал Юзва. – Ведь не дурак он. Какой медведь от меду откажется! Но зачем спешить, лучше сначала узнать, что он за человек. Отец Касьян, скажи, что надо. Что ты дремлешь, как заяц в полдень?

– Я не дремлю. Я думаю, как бы это сказать, – ответил старичок. – Иисус Христос сказал: как Яков Богу, так и Бог Якову. Мы тоже пану Кмицицу дурного не желаем, пусть же и он к нам будет добр.

– Только бы он жил с нами в согласии, – прибавил Юзва.

Молодая девушка насупила свои соболиные брови и сказала с некоторой надменностью:

– Попомните, панове, что мы не слугу принимаем. Он здесь будет хозяин, и мы должны подчиняться его воле, а не он нашей. Ему вы должны уступить и опеку надо мной.

– Это значит, что мы не должны ни во что вмешиваться? – спросил Юзва.

– Это значит, что вы должны быть его друзьями так же, как он хочет быть вам другом. Ведь он здесь оберегает свою собственность, которой каждый волен распоряжаться, как ему угодно. Не так ли, отец? – обратилась она к Пакошу.

– Это – святая истина, – ответил миролюбивый старичок. А Юзва снова обратился к старому Бутрыму:

– Да проснись же ты, Касьян!

– Я не сплю, я думаю.

– Ну так скажи, что ты думаешь.

– Вот что я думаю: пан Кмициц – настоящий пан, а мы – лапотники; притом он знаменитый воин, он один решился идти против неприятеля тогда, когда все уже руки опустили. Дай Бог таких побольше. Но товарищей он выбрал себе плохих. Ведь ты сам слышал, сосед, от Домашевичей, что все они негодяи, каиновы дети, и у каждого на душе немало преступлений. Они жгли, грабили, насильничали. Если бы они только кого-нибудь зарубили или переехали, это бы еще туда-сюда, это со всяким может случиться, но они только и занимаются грабежом, и давно бы им сгнить в тюрьме, если бы не протекция пана Кмицица. Он их взял под свою защиту, а они пристали к нему, как овода к лошади. А теперь приехали сюда, и уже всем ведомо, кто они такие! В первый же день своего приезда в Любич они в портреты покойных Биллевичей из пистолетов стреляли! Пан Кмициц не должен был этого допускать, так как Биллевичи его благодетели.

Оленька закрыла лицо руками.

– Этого быть не может, – сказала Оленька, заткнув уши.

– Может, потому что было. В своих благодетелей и будущих родственников он стрелять позволил. А потом натащили в дом девок и развратничали. Тьфу, такого безобразия еще у нас не бывало! И все это в первый же день приезда.

При этом старый Касьян до того рассердился, что начал стучать палкой об пол; на лице Оленьки выступили красные пятна, а Юзва прибавил:

– А войско пана Кмицица, оставшееся в Упите, разве лучше? Каковы офицеры, таковы и солдаты. У Соллогуба они увели скот; мейзагольских крестьян, везших смолу, избили. Соллогуб поехал к пану Глебовичу искать защиты, а теперь в Упите все вверх дном. У нас до сих пор все было спокойно, а теперь держи ружье наготове. А почему? Потому что пан Кмициц со своей компанией пожаловал.

– Не говорите так, отец Юзва, не говорите!

– Как же не говорить? Если пан Кмициц не виноват, то зачем же он держит таких людей и зачем с ними живет? Вы должны ему сказать, чтобы он их прогнал, иначе нам покоя не будет. Слыханная ли это вещь – позволить стрелять в портреты и на глазах у людей развратничать? Ведь об этом говорят во всем околотке.

На страницу:
3 из 23