bannerbanner
Пан Володыевский
Пан Володыевский

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 10

– Дай бог! – повторил Скшетуский.

– Подождите, пусть только его раны заживут, тогда мы увидим, не захочет ли он снова жениться. Опасность в том, как бы он теперь под бременем несчастья не сделал или не решил чего-нибудь такого, в чем ему потом пришлось бы раскаиваться. Но если что-нибудь должно было случиться, то оно уже случилось, так как в несчастье люди решают быстро… Казачок уже укладывает мои вещи, и я все это говорю не потому, что ехать не надо, а лишь для того, чтобы вас утешить!

– Вы опять будете целебным бальзамом для Михала, отец! – сказал Скшетуский.

– Как это было и с тобой! Помнишь? Только бы поскорей его найти; я боюсь, как бы он не спрятался где-нибудь в пустыне или в далеких степях, к которым он привык смолоду. Вы, пане Кмициц, попрекали меня старостью, а я скажу вам, что ни один гонец с письмом не скакал так, как поскачу я, а если это будет не так, то, когда я вернусь, прикажите мне выдергивать нитки из старых тряпок или лущить горох! Никакие неудобства меня не задержат, не искусит ничье гостеприимство, ни яства, ни напитки. Вы еще не видали такого похода. Я уже теперь сижу словно на горячих угольях; я уже велел приготовить дорожное платье и смазать его козьим салом, чтобы насекомые не заводились.

III

Но пан Заглоба ехал совсем не так скоро, как обещал товарищам. Чем ближе подвигался он к Варшаве, тем ехал медленнее. Это было время, когда Ян Казимир, политик и великий вождь, закончив внешние войны и спасши Речь Посполитую из бездны несчастий, отказался от престола. Он все вытерпел, все перенес, подставляя свою грудь под все удары врагов; но, когда он потом задумал внутренние реформы и вместо поддержки народа встретил только противодействие и неблагодарность, тогда он добровольно снял со своей головы корону, которая стала для него невыносимой тяжестью.

Поветовые и окружные сеймики уже закончились, и ксендз-примас Пражмовский назначил конвокацию на 5 ноября[1]. Кандидаты соперничали друг с Другом, боролись друг с другом различные партии, и хотя все должен был решить только элекционный сейм, но все сознавали важность и этого сейма. Ехали в Варшаву депутаты и верхом, и в экипажах, с дворней и челядью; ехали сенаторы, окруженные блестящей свитой. На дорогах было тесно, постоялые дворы все были переполнены, и найти приют для ночлега было трудно. Но пану Заглобе все уступали место из уважения к его преклонным годам. Зато его слава и замедляла путь.

Бывало, заедет он в корчму, где яблоку упасть негде: вся она занята свитой какого-нибудь вельможи; но вот вельможа из любопытства выйдет посмотреть, кто приехал, и, увидев почтенного старца с белыми, как лунь, усами и бородой, скажет:

– Прошу вас, ваша милость, пожаловать ко мне закусить, чем бог послал!

Пан Заглоба никогда не был неучтивым и никогда не отказывался, зная что знакомство с ним каждому будет приятно. Когда же хозяин, пропустив его в комнату, спрашивал: «С кем имею честь?» – он только подбоченивался и отвечал двумя словами, зная, что они произведут впечатление:

– Заглоба sum!

И никогда еще не случалось, чтобы после этих двух слов не раскрылись горячие объятия и не послышался восторженный крик: «Этот день я буду считал счастливейшим днем моей жизни!» И все кричали товарищам и приближенным: «Смотрите, вот пример мужества, вот слава и честь рыцарства Речи Посполитой!» И все сбегались взглянуть на пана Заглобу, а молодые люди подходили целовать полы его дорожного жупана. Затем из повозок вытаскивали бочонки с вином и начинался пир, продолжавшийся иной раз по нескольку дней Все думали, что Заглоба едет на сейм в качестве депутата, а когда он отрицал это, то вызывал всеобщее удивление. Но он объяснял, что уступил полномочю пану Домашевскому, пусть, мол, и молодые привыкают к общественным делам. Некоторым он объяснял причину своего путешествия, а от других, когда они слишком настойчиво допытывались, он отделывался словами:

– Да вот, с малых лет я привык к войне, и захотелось на старости лет с Дорошенкой повоевать!

После таких слов на него смотрели еще с большим удивлением. Оттого, что Заглоба ехал не в качестве депутата, его ценили не меньше: всем было известно, что и между арбитрами есть такие, которые имеют большее значение, чем сами депутаты. Впрочем, даже самый знаменитый сенатор не мог не понимать, что, когда через несколько месяцев наступят выборы, каждое слово столь славного между рыцарями мужа будет иметь огромный вес. И обнимали пана Заглобу, низко кланялись ему даже самые знатные паны. Пан Подляский угощал его три дня; братья Пацы, с которыми он встретился в Калушине, носили его на руках.

Многие клали ему тайком в повозку богатые дары: водку, вина, ларцы в дорогой оправе, сабли, пистолеты.

Немало перепадало и слугам пана Заглобы. И он, несмотря на свое обещание и решение спешить, ехал так медленно, что только на третий день доехал до Минска.

Зато в Минске он не останавливался. Когда он въехал на рынок, то увидел, что здесь остановился какой-то вельможа с таким пышным двором, какого он до сих пор не встречал по дороге. Все придворные были в роскошных нарядах, и хотя на конвокационный сейм не принято было ездить с войском, все же Заглоба увидел небольшой отряд пехоты, которая видом своим напоминала лучшую гвардию шведского короля. Весь рынок был запружен множеством возов с дорогими коврами, которыми обивались стены в заезжих домах во время остановок в пути, массой повозок с посудой и съестными припасами; слуги, по-видимому, все были иностранцы, и мало кто из них говорил понятным для всех языком.

Пан Заглоба увидел, наконец, одного из придворных, одетого по-польски, приказал остановиться и, высунув одну ногу из повозки, спросил:

– Чей это двор? Сам король не мог бы иметь лучшего!

– Чей же, как не нашего пана князя-конюшего литовского!

– Чей? – переспросил Заглоба.

– Глухи вы, что ли? Князя Богуслава Радзивилла, который едет на конвокацию и, даст Бог, после выборов будет избран в электоры.

Заглоба поставил ногу на прежнее место и крикнул кучеру:

– Пошел! Тут нам делать нечего! И поехал, трясясь от негодования.

– Великий Боже, – говорил он, – неисповедимы пути твои, и если ты молнией не поразишь этого изменника, то у тебя есть на то свои причины, которые разуму человеческому не постигнуть, но по нашему, человеческому, разумению эта каналья заслуживает хорошей трепки! Но, знать, неладно в великолепной Речи Посполитой, если такие продажные души, без чести и совести, не только не наказаны, но еще разъезжают во всем великолепии и несут общественные обязанности. Уж, верно, придется нам погибать… Ведь в каком другом государстве могло бы случиться что-нибудь подобное? Добр был король Joannes Casimirus, но слишком всем и все прощал и приучил самых последних людей верить в безнаказанность. Но это не только его вина; видно, и в народе гражданская совесть и любовь к добродетели окончательно погибли… Тьфу, тьфу! Он – депутат! В его бессовестные руки передали охрану и безопасность отчизны, в те самые руки, которыми он ее же терзал и заковывал в шведские цепи! Мы погибнем, иначе и быть не может! Его еще и в короли прочат… Ну, что же… Все возможно для такого народа. Он – депутат! Господи боже! Ведь законы говорят ясно, что депутатом не может быть тот, кто занимает какие-либо должности в иноземном государстве, а ведь он – генерал-губернатор у своего паршивого дядюшки в Пруссии. Ну, постой, уж ты у меня попадешься! А проверка полномочий – на что?! Пусть я буду бараном, а мой кучер мясником, если я не явлюсь в зал и хоть в качестве арбитра не подниму этого вопроса. И между депутатами найдутся такие, которые меня поддержат. Не знаю, смогу ли добиться того, чтобы тебя, изменник, исключили из числа депутатов, но что это на элекционном сейме твою репутацию подмочит, это уж верно. А бедняге, Михалу, придется меня подождать, ибо тут задето общее благо!

Так размышляя, пан Заглоба дал себе слово следить за проверкой полномочий и привлекать на свою сторону депутатов. И из Минска он торопился в Варшаву, чтобы не опоздать на открытие сейма.

И приехал он вовремя.

Съезд депутатов и посторонних был так велик, что нельзя было найти свободного угла ни в самой Варшаве, ни в Праге, ни даже за городом. Трудно было даже напроситься к кому-нибудь, и так в каждой комнате помещались уже по три, по четыре человека.

Первую ночь пан Заглоба провел довольно сносно в винном погребе у Фукера; но на следующий день, протрезвившись, он решительно не знал, что ему делать.

– Боже мой! Боже мой! – говорил он, впадая в дурное настроение духа и Разглядывая Краковское предместье, по которому проезжал. – Вот бернардины, вот развалины дворца Казановских. Неблагодарный город! Трудом и собственной кровью вырвал я его из рук неприятеля, а он для меня теперь даже угла жалеет, где бы я мог преклонить свою седую голову.

Но город нисколько не жалел угла для его седой головы, а попросту ни одного свободного угла в нем не было.

Но видно пан Заглоба родился под счастливой звездой: только лишь он поравнялся с дворцом Конецпольских, как чей-то голос крикнул его кучеру:

– Стой!

Слуга придержал лошадей, и к повозке подошел незнакомый шляхтич, с сияющим лицом:

– Пане Заглоба, не узнаете меня?

Заглоба увидел перед собой мужчину лет за тридцать; он был одет в рысий колпак с пером, какой носили военные, в черный жупан, темно-красный кунтуш, подпоясанный золотистым поясом. Лицо незнакомца было необыкновенно красиво. Кожа бледная, несколько загорелая, голубые глаза, полные какой-то грусти и задумчивости, черты лица необыкновенно правильные и для мужчины даже слишком красивые; несмотря на польский наряд, он носил длинные волосы и бороду, подстриженную на иностранный лад. Остановившись около повозки, он широко открыл объятия, и пан Заглоба, хотя и не мог сразу припомнить, кто это такой, наклонился и обнял его за шею.

Они горячо расцеловались, время от времени отстраняя друг друга, чтобы лучше всмотреться. Наконец, Заглоба сказал:

– Простите, ваць-пане, я все еще не могу вспомнить, кто вы…

– Гасслинг-Кетлинг!

– Боже мой! Лицо мне показалось знакомым, но одежда совсем вас изменила. Прежде я вас видал в рейтарском колете. А теперь вы по-польски одеваетесь.

– Потому что я признал Речь Посполитую, которая меня еще ребенком приютила и своим хлебом выкормила, своей матерью, и другой знать не хочу. Знаете ли вы, что я после войны получил права гражданства?

– О, какую приятную новость вы мне говорите! Как это вам так посчастливилось?

– Да, посчастливилось и в этом, и в другом: в Курляндии, на самой жмудской границе, я сблизился с человеком одной фамилии со мной; он меня усыновил, дал свой герб и оделил состоянием. Сам он живет в Курляндии, но и в этих краях у него есть имение Шкуды, и он отдал его мне.

– Помоги вам боже! Так вы совсем бросили войну?

– Пусть только что-нибудь случится, я опять не заставлю себя ждать. Я и деревеньку свою отдал в аренду и только жду случая.

– Вот это поистине рыцарский дух! Совсем как я, когда был молод, хотя, правду сказать, у меня и теперь кости еще крепки. Что же вы делаете в Варшаве?

– Я депутат на конвокационном сейме.

– Боже ты мой! Так вы уж поляк с головы до ног!

Молодой рыцарь улыбнулся:

– Душою поляк, а это важнее.

– Женаты?

Кетлинг вздохнул.

– Нет.

– Только этого вам недостает. Но погодите немножко. Неужели вы все еще питаете нежные чувства к панне Биллевич?

– Я думал, что это для всех тайна, но раз вы знаете, то скажу вам, что нового чувства у меня ни к кому нет…

– Оставь это! Она скоро произведет на свет маленького Кмицица. Оставь ее в покое! Что за охота вздыхать по ней, когда она счастлива с другим? Скажу тебе откровенно, что это даже смешно…

Кетлинг поднял свои грустные глаза к небу.

– Я ведь только сказал, что нового чувства ни к кому у меня нет.

– Будет, не бойтесь, мы вас женим. Я по собственному опыту знаю, что слишком большое постоянство в любви приносит много страданий. Я тоже в свое время был постоянен как Троил[2]: немало прекрасных случаев из-за этого упустил, а сколько настрадался…

– Дай бог каждому сохранить такую веселость, как у вас!

– Ибо я всегда вел скромную жизнь, потому у меня в костях и не стреляет. Где вы живете? Нашли место?

– Около Мокотова у меня есть собственный домик, я его после войны выстроил.

– Счастливец! А я со вчерашнего дня тщетно по всему городу пристанища ищу.

– Ради бога, благодетель! Не откажите мне в моей просьбе, остановитесь у меня! Места много: кроме домика есть и флигель, и конюшня. Найдется помещение и для прислуги, и для лошадей.

– Вы для меня точно с неба свалились, ей-богу!

Кетлинг сел в возок рядом с Заглобой, и лошади тронулись.

По дороге Заглоба рассказал ему о несчастье с Володыевским. Кетлинг заламывал руки, ибо ничего еще не знал.

– Это тем больнее для меня, – сказал он, наконец, – что за последнее время мы с ним очень сошлись и подружились. Мы участвовали вместе во всех последних войнах в Пруссии, в осаде крепостей, в которых еще оставались шведские гарнизоны. Вместе ходили и на Украину, и на пана Любомирского, а потом, после смерти воеводы русского, снова на Украину под предводительством пана маршала коронного Собеского. Одно седло служило нам подушкой, ели мы из одной миски; нас прозвали Кастором и Поллуксом. И расстались мы только тогда, когда он поехал за панной Божобогатой на Жмудь. Кто бы мог ожидать, что его надежды так скоро рассеются, как дым!

– Нет ничего постоянного в этой юдоли слез! – заметил Заглоба.

– Кроме истинной дружбы! Надо будет постараться узнать, где он теперь. Быть может, узнаем что-нибудь у коронного маршала, который любит Володыевского, как родного сына. Если же не от него, так от какого-нибудь Депутата. Невозможно, чтобы никто из них не слыхал о столь славном рыцаре. Я помогу вам всем чем могу, и буду стараться больше, чем если бы дело касалось меня самого.

Беседуя так, они, наконец, подъехали к владению Кетлинга, которое оказалось огромной усадьбой. Внутри дома был большой порядок, много ценных вещей, отчасти купленных, отчасти взятых в добычу. Особенно великолепен был выбор оружия. Увидав это, пан Заглоба обрадовался и сказал:

– О, да вы тут можете у себя и двадцать человек поместить! Счастье для меня, что я встретился с вами. Я бы мог остановиться у пана Антония Храповицкого: он мой знакомый и приятель. Звали меня и Пацы, которые ищут сторонников против Радзивиллов, но я предпочитаю остановиться у вас.

– Я слышал от литовских депутатов, – сказал Кетлинг, – что так как теперь очередь Литвы, то маршалом сейма хотят выбрать пана Храповицкого.

– И правильно! Он человек отличный, хотя немного своевольный. Для него нет ничего дороже мира; он только и смотрит, как бы кого-нибудь с кем-нибудь примирить, а все ни к чему. Но скажите мне откровенно, какое отношение имеете вы к князю Богуславу Радзивиллу?

– С тех пор, как под Варшавой меня взяли в плен татары пана Кмицица, никакого. Я покинул службу у него и больше о ней не заботился. Радзивилл, хотя и знатный пан, но человек вероломный. В Таурогах я достаточно насмотрелся на него, когда он хотел посягнуть на честь этого неземного создания…

– Какого неземного? Что вы болтаете! Она тоже из глины и, как всякая фарфоровая кукла, может разбиться. Впрочем, бог с ней.

Тут пан Заглоба покраснел от гнева, и даже глаза у него вышли из орбит.

– Представьте себе, эта шельма здесь депутатом!

– Кто такой? – спросил с удивлением Кетлинг, мысли которого были около Оленьки.

– Богуслав Радзивилл! Но проверка полномочий зачем? Слушайте! Вы – депутат и можете затронуть этот вопрос, а я с галереи вас поддержу. Не бойтесь! Закон на нашей стороне, а если они захотят обойти его, можно будет между арбитрами поднять такое волнение, что дело не обойдется и без крови.

– Не делайте этого, ради бога! Я этот вопрос подниму во имя справедливости, но упаси боже расстроить сейм.

– Я пойду и к Храповицкому, хоть он, к сожалению, слишком мягок, а от него, как от будущего маршала, будет многое зависеть. Я подстрекну и Пацов. По крайней мере, мы ему публично напомним все его интриги. Я слышал по пути, что эта шельма метит в короли…

– Неужели народ дошел до последнего падения, если он хочет избирать в короли таких людей? – сказал Кетлинг. – Ну, отдохните пока, а потом мы как-нибудь пойдем к маршалу коронному и разузнаем про нашего приятеля.

IV

Спустя несколько дней последовало открытие конвокационного сейма. И, как предвидел Кетлинг, маршалом был выбран пан Храповицкий, тогда еще подкоморий смоленский, а потом воевода витебский. Так как дело касалось назначения срока выборов и установления временного правительства и интриги различных партий не могли еще найти себе подходящей почвы, то можно было предполагать, что сейм пройдет спокойно. Только в самом начале спокойствие это было нарушено вопросом о проверке депутатских полномочий. Когда депутат Кетлинг возбудил вопрос о сомнительности прав пана писаря бельского и его товарища князя Богуслава Радзивилла, то в группе арбитров чей-то громкий голос крикнул: «Он изменник! Он на иностранной службе!» За этим голосом раздались и другие; к ним присоединились и некоторые депутаты, и совершенно неожиданно сейм распался на две партии: одна требовала проверки прав бельских депутатов, другая же настаивала на признании их выбора. Решено было передать дело следственной комиссии, и права депутатов были утверждены. Тем не менее это было тяжким ударом для князя-конюшего: одно то, что поднят был вопрос, достоин ли князь заседать на сейме, перечисление всех его измен во время шведской войны – напомнили Речи Посполитой о его недавнем позоре и в корне подорвали все его честолюбивые замыслы.

Он рассчитывал, что если иностранные претенденты взаимно будут мешать друг другу, то выбор может пасть на коренного жителя страны.

Гордость его и льстецы говорили ему, что этим коренным жителем может быть не кто иной, как вельможа, одаренный великим гением, человек могущественный и знатного рода, иначе – он сам.

Храня все это до поры до времени в тайне, он уже заранее раскинул свои сети на Литве, а потом в Варшаве, и вдруг увидел, что в самом начале ему порвали эти сети и сделали в них такую большую дыру, что все рыбы могут через нее уйти. Во все время расследования его дела он скрежетал зубами, и так как Кетлингу, как депутату, он отомстить не мог, то объявил своим придворным, что наградит того, кто ему укажет арбитра, который первый за Кетлингом крикнул: «Изменник и предатель».

Пан Заглоба был слишком известен, чтобы имя его могло остаться в тайне. Да он и не думал скрываться. Услыхав, что у него поперек дороги стал такой популярный человек, посягать на жизнь которого было не безопасно, князь пришел в бешенство.

Пан Заглоба сознавал свою силу и потому, услыхав об угрозах князя, он сказал на одном большом шляхетском собрании:

– Не думаю, чтобы было безопасно снять хоть один волос с моей головы. Выборы не далеко, а когда соберется до ста тысяч дружеских сабель, может дойти и до резни.

Слова эти дошли до князя, он закусил губы и презрительно улыбнулся, но в душе подумал, что Заглоба прав.

На другой же день князь явно переменил свои намерения относительно старого рыцаря, и когда на пиру у князя-кравчего кто-то упомянул о Заглобе, Богуслав сказал:

– Шляхтич этот очень не любит меня, я слышал, но я в людях больше всего люблю рыцарский дух, и если даже он будет продолжать вредить мне, я все же буду любить его.

Неделю спустя он повторил то же самое в глаза пану Заглобе, когда они встретились у великого гетмана Собеского.

При виде князя сердце пана Заглобы забилось сильнее, хотя лицо оставалось совершенно спокойным: ведь это был пан, руки которого далеко хватали, к тому же людоед, которого все боялись.

Богуслав обратился к нему через весь стол:

– Мосци-пане Заглоба, до меня дошли слухи, что хотя вы и не депутат, но хотели исключить меня из сейма; я вам это по-христиански прощаю и в случае нужды всегда готов вам покровительствовать.

– Я только придерживался конституции и делал то, что обязан сделать каждый шляхтич; что же касается покровительства, то мне в мои годы нужнее всего покровительство Господа Бога – мне уже под девяносто.

– Прекрасные годы, если они были столь же добродетельны, сколь долги, в чем я не сомневаюсь!

– Я служил отчизне и государю и других богов не искал. Князь слегка поморщился.

– Вы служили и против меня, – я знаю. Но да водворится между нами мир! Все уже забыто, даже то, что вы поддерживали чужую личную ненависть ко мне. С тем преследователем у меня еще есть счеты, но вам я протягиваю руку и предлагаю дружбу.

– Я человек маленький, и дружба вашего сиятельства для меня честь слишком высокая – пришлось бы по лестнице взбираться или подпрыгивать, а на старости лет это трудно. Если же вы, ваше сиятельство, говорите о счетах с Кмицицем, моим приятелем, то от всего сердца советую вам за эту арифметику не приниматься…

– Почему же? – спросил князь.

– Потому что в арифметике четыре правила. И вот, хотя у Кмицица большое состояние, но в сравнении с вашим это капля в море, и на деление он не согласится; умножением он сам занимается; отнять у себя он тоже ничего не позволит, вот разве прибавить что-нибудь он может, но не знаю, так ли это нужно вашему сиятельству…

Хотя Богуслав никогда за словом в карман не лазил, но в эту минуту доводы пана Заглобы, или же его дерзость так смутили князя, что он не нашелся что ответить. У присутствующих животы запрыгали от смеха, а пан Собеский расхохотался во все горло и сказал:

– Это збаражский герой! Он умеет рубить саблей, но и языком работать мастер. Лучше оставить его в покое!

Богуслав, видя, что в лице Заглобы он наткнулся на непримиримого врага, не пытался более привлечь его на свою сторону; он заговорил с кем-то другим и только бросал злобные взоры через стол на старого рыцаря.

Но пан Собеский развеселился и продолжал:

– Вы мастер, пане-брат, настоящий мастер! Случалось ли вам встречать равного в Речи Посполитой?

– Саблей, – отвечал Заглоба, довольный похвалой, – не хуже меня работает теперь Володыевский. Да и Кмицица я подучил недурно.

И сказав это, Заглоба покосился на Богуслава, но тот продолжал разговаривать с соседом, сделав вид, что не слышит.

– Володыевского, – сказал гетман, – я не раз видал в деле и мог бы за него поручиться, если бы от этого зависела участь всего христианства. Жаль только, что в столь великого рыцаря словно гром грянул.

– А что с ним случилось? – спросил пан Сарбевский, мечник цехановецкий.

– По пути, в Ченстохове умерла его невеста, – ответил Заглоба, – а что хуже всего, я нигде не могу узнать, где он теперь находится.

– Господи боже! – воскликнул пан Варшицкий, каштелян краковский. – Да ведь я по дороге в Варшаву встретился с ним; он говорил мне, что, питая отвращение к жизни и познав ее суету, он собирается на Mons regius, чтобы в молитве и размышлениях окончить свое печальное житие.

Заглоба схватился за остаток своей чуприны.

– Богом клянусь, он камедулом[3] сделался! – воскликнул он в отчаянии.

Известие это произвело на всех удручающее впечатление. Пан Собеский, который очень любил солдат и знал, как в них нуждается отчизна, сильно огорчился и минуту спустя сказал:

– Трудно противиться свободной воле человека и славе Божьей, но я не могу скрыть от вас, что мне его очень жаль. Он солдат из школы князя Еремии и хорош против всякого неприятеля, особенно против орды. Есть всего несколько таких загонщиков в степях: среди казаков пан Пиво, в регулярном войске пан Рущиц, но и этим далеко до Володыевского.

– Счастье еще, что время теперь спокойное, – ответил мечник цехановецкий, – и что язычники верны мирным трактатам подгаецким[4], вынужденным непобедимым мечом моего благодетеля. – И мечник поклонился пану Собескому, а тот, польщенный публичной похвалой, ответил:

– Прежде всего надлежит благодарить Бога за то, что он дал мне лечь у порога Речи Посполитой и искусать неприятеля, а затем наших славных воинов, всегда на все готовых! Что хан рад сохранять нерушимо мирные трактаты, это я знаю; но в самом Крыму постоянные восстания против хана, а Белгородская орда совсем его не слушается. Я получил известие, что на молдавской границе их собираются целые тучи и готовятся к набегам. Я велел внимательно следить по проселочным дорогам, но у меня солдат мало. Если в одном месте прибавлю, в другом нехватка. Особенно же не хватает у меня опытных солдат, знающих все приемы орды; вот почему я так жалею о Володыевском.

Заглоба отнял руки, которыми держался за голову, и воскликнул:

– Но не бывать ему камедулом, хотя бы мне пришлось осадить Mons regius и отнять его силой! Боже мой! Завтра же к нему поеду. Может быть, мне удастся убедить его, а если нет, то я отправлюсь к ксендзу-примасу, к самому генералу камедулов. Если придется в Рим ехать, я и туда поеду. Я не хочу приуменьшать славы Господней, но какой же он камедул, когда у него и борода не растет? Как у меня на руке! Ей-богу! Он и обедни не сумеет пропеть, а если запоет, то все монастырские крысы убегут: они подумают, что кошка мяукает, справляя свою свадьбу. Простите, ваць-панове, за эти слова, но я говорю то, что подсказывает мне моя печаль. Если бы у меня был сын, я не любил бы его больше, чем этого малого. Бог с ним! Бог с ним! Сделайся он хоть бернардинцем, но только не камедулом! Не бывать этому. Завтра же еду к ксендзу-примасу и попрошу его дать мне письмо к настоятелю.

На страницу:
2 из 10