
Полная версия
В плену страсти
Мой друг хотел задержать меня до зимы у простых обитателей фермы.
– Поверьте, – убеждал я его, – силы мои прекрасно восстановились, я совершенно излечился как от зловещей любви, так и от влияния Од на меня.
Мой друг кивал незаметно головой и говорил мне о человеческих слабостях. Я не возражал ему больше и однажды, чуть забрезжило утро, взял страннический посох и простился с моими хозяевами.
Я шел лесом. Вдыхал его оздоровляющие ароматы. Запоздалая роса искрилась лучами перламутра на мшистой дороге, еще мокрой в ранний, влажный утренний час! Нежная лазурь небес была как бы прелюдией грядущего.
Я не ускорял своих шагов. Моя походка была спокойна, как и душа.
«Я совсем выздоровел, – убеждал я себя, – ведь я по собственной воле сокращаю шаги, которые приближают меня к Од».
Я наслаждался еще своим спокойным настроением, когда городские башни стали вырисовываться на туманном небосклоне.
Движение моей крови ускорилось. И сердце сильно забилось. Мне следовало бы внимательнее отнестись к этому необычайному возбуждению и вернуться обратно, возвратиться к благодатной природе, к ее безграничному покою. Но соки мои уже забродили. Нервы напряглись. Я чувствовал на своих губах ощущенье ее поцелуя.
Я зашагал вдвое скорей. Вся моя воля исчезла, исключая той частицы ее, которая отдавала меня отныне всецело в ее власть.
Я должен был держаться за перила лестницы, чтобы подняться к себе. Я не чувствовал большей слабости в тот день, когда уходил из этого дома. Наконец, я отворил дверь.
В моей комнате сидела Од.
Глава 31
Как будто ничего не переменилось. Как будто я только пошел, как делал раньше, купить легкую закуску, которую она любила: закуска эта восстанавливала наши силы после испытанных наслаждений. Од подошла ко мне и просто протянула руку:
– Я знала, что вы скоро придете, – промолвила она, – и вот, я вас поджидала. Никто здесь не подозревает, что последние дни я сидела у вас в этом кресле за опущенными занавесками. Уехав так поспешно, вы забыли вынуть ключ из двери, и у меня был всегда свободный доступ к вам. Я подумала, что вы не будете сердиться за то, что мне приятно находиться среди вещей, которые жили вместе с нами.
Я трепетал от надежды найти на ее лице следы страданья. Но она не казалась грустной и только относилась ко мне необычайно серьезно.
– Од, Од! – воскликнул я. – Ты никогда не простишь меня за то, что я хотел тебя покинуть? Теперь ты не можешь уже не знать, что я на самом деле надеялся обрести в себе силу никогда больше не видеть тебя. Но она не может сравниться с той, которая сегодня привела меня к тебе!
Я усадил ее в кресло, обвил руками. Она была спокойна и как-то уверена в себе. Я не мог бы сказать – была ли она счастлива этим мгновеньем, когда после разлуки, чуть было не порвавшей совсем наших отношений, мы снова вернулись друг к другу. Все мое тело вздрагивало. Ее платье доставляло мне сладкое мученье, как власяница, надетая на мою любовь. Я распустил ее волосы, столь черные, что казались в темноте кроваво-красными, и завернулся в них, как в саван.
Бешенство обдавало меня. Нервный ток пронизывал мои пальцы, в которых нарастала какая-то сила. А она оставалась холодной и какой-то чуждой и себе, и мне.
– Я ни в чем не упрекаю вас, – сказала она, отводя мои губы своими руками. – Мне не в чем вас упрекать. Может быть, оба мы обманывались. Останемся просто друзьями, так как мы не могли больше быть…
Она не договорила, удерживаясь от более определенного выражения и, казалось, боялась намекнуть на любовь, чтобы не оскорбить ее.
Но я воскликнул.
– Од, Од! Я вернулся, я твой. Забудем все, кроме радости находиться вместе друг с другом. На этот раз я приношу тебе мою искреннюю любовь.
Она пристально и странно поглядела на меня и проговорила:
– Помни же, что не я тебя звала. Ты возвратился по собственной воле.
Она говорила мне тихонько с оттенком ласки, называя меня на «ты».
Я не думаю, чтобы она притворялась, и, однако, она мне сказала то, что сделало меня на будущее время, в силу какого-то молчаливого соглашения, ее покорным рабом. Я покрыл ее поцелуями и воскликнул:
– Од! Ведь я не мог бы жить без тебя. Убегая от тебя, я убегал от самого себя. Ты там, в природе, была гораздо ближе ко мне.
Теперь в первый раз она рассмеялась своим немым смехом и, увлекая меня в соседнюю комнату, проговорила:
– Видишь, я уже приготовила постель.
Ничто не могло бы лучше, чем эта фраза, передать, насколько она была уверена во мне и сколько в ней было насмешки над моим неудачливым отъездом. В своем смущении я видел только одну покорность с ее стороны, радушие и приветливость верной рабыни любви.
– Пусть сожаление о проведенных вдали друг от друга часах разлуки потонет в нашем наслаждении и будет навсегда погребено.
Ее волосы раскинулись, как ветви пальм. Она взяла мой рот своими губами и, как прежде, влила в него струю жизни.
И никогда я не находил ее более прекрасной и желанной…
Мы любили друг друга до изнеможения.
Глава 32
Свинцово-золотые цепи снова опутали меня. На истощенной почве не может взойти обильная жатва, тщетной осталась попытка суровых и добрых крестьян приобщить меня к радостям жизни.
Я был странником и слепцом. Я ударял посохом по земле – и полились воркующие источники из недр ее, а теперь я снова был прежним, точно никогда не слыхал наставления простого землепашца.
Земля, этот символ великой плодовитой любви, была позабыта. Во мне снова поднимались жадные вожделенья, как алчные акулы, привлеченные запахом свежей добычи за грядою волн корабля. Я безвозвратно утопал в пучине нераскаянного греха и отрекался от завоеванной на мгновение красоты. Оцепенелость и усталость, смертельная, летаргическая тоска снова служили мне ложем моих падений. В своем безумии я изнемогал под гнетом беспутных ухищрений и убийственных козней, коварных, утонченных, разнообразных хитросплетений. Лишь позже понял я, какие права давало ей наше примирение.
– Помни же…
Это благоразумное и холодное сердце обезопасило себя от всякой возможности возмущения с моей стороны.
Однако теперь Од сдерживала мою бешеную ярость, как свору псов перед травлей. Наше наслаждение сбросило всякие цепи после перерыва, только обострившего нашу жажду обладания. Быть может, эта тактика, подготовившая восстановление моих сил, имела в виду смягчить мое душевное отвращение.
Однажды Од промолвила мне со странным спокойствием:
– Не попробовать ли нам жить вместе просто, как друзья?.. Ведь ты сам, милый мой, вернувшись, предлагал мне дружбу.
Ее глаза были непроницаемы для меня: казалось, она высказывала свою задушевную мысль. Но я не ошибся: все это было лишь желаньем высмеять добродетель. Я показался самому себе сквозь эту скрытую иронию уничтоженным и убогим, как бедняк, обманывающий себя надеждой на несбыточное счастье.
Притворная нежность и лицемерное благодушие скрашивали на некоторое время нашу жизнь.
Бывали дни, когда я, легковерный, предполагал возможным надолго продлить эти неискренние отношения.
Никогда мы не казались такими искренними, но искренней была только наша обоюдная ненависть. Мы смотрели друг на друга со злобными и снисходительными лицами, безобразие которых должно было бы ужаснуть нас, если бы мы не были незатуманены притворством, ставшим основой нашей жизни.
Я избегал допытываться ее замыслов и сам не смел разбираться в своих отношениях к ней. Но я не страдал.
Моя двуличность давала мне спокойную уверенность, которая в пору искренних заблуждений не существовала.
Я был счастлив, если можно назвать таким словом растительное и лишенное всяких укоров совести состояние духа и тела. По крайней мере, утомительность пререканий и мучительные внутренние переживания были мне незнакомы. Я неохотно реагировал на всякое внешнее влияние.
Без всяких усилий я избавился от мук о принесенном мною в жертву человеческом достоинстве. Я игнорировал все то, что могло бы служить оплотом для моей личности. И сквозь это тупое равнодушие я даже едва сознавал: ненавидел ли ее?
Мирное житие сменило бесполезные возбуждения.
Глава 33
Эта книга – одна ужасная спазма и боль. Она печальна и оголена, как голод, как палата в лазарете, как труп с ободранной кожей. Я писал ее с воплем горечи, чтобы читалась она с горечью и мукой.
Если вы стремитесь найти в ней одно удовольствие – не читайте дальше! Закройте ее – она не удовлетворит вас. И, может быть, все, что мною написано до сих пор – ничто в сравнении с тем, что надо еще сказать.
Однажды мы решили с Од уехать из города. Она первая подала эту мысль. Общественное мнение было для нее очень важным, поэтому она боялась, как бы наши отношения не были разглашены. А меня ничто не удерживало в городе.
С некоторого времени я перестал посещать университет и решил отказаться от карьеры юриста, на которую возлагал такие надежды мой отец.
Временами наведывался ко мне мой друг – молодой врач. Он чувствовал ко мне искреннюю привязанность.
Я плохо выдерживал его грустный взгляд, с которым он выслушивал мои уклончивые ответы, когда расспрашивал о пагубной для меня женщине. У меня не хватало смелости поверить ему правду. Я видел, что он это понимал и прощал мне мою ложь. Однако его присутствие уничтожало меня как живое осуждение, как живой упрек за мое падение. Это было еще одной причиной желать отъезда из города, в другое место, где я мог бы избежать подобных тягостных свиданий. Я не замечал, что старался оградить себя от надоедливых и утомительных угрызений совести.
В таких обстоятельствах Од обнаруживала свою удивительную выдержку. Она никогда не поддавалась ни откровенности, ни неосторожности. Все ее решения были следствием точного и холодного расчета.
Я умолял ее согласиться на совместную жизнь: жить как муж и жена. Но она решила иначе и выбрала себе помещение недалеко от того, которое я нанимал.
Я никогда не знал, какие у нее были средства. Напрасно настаивал я на том, чтобы она согласилась разделить со мною доходы с моего наследства. Не думаю, чтобы нашлась какая-нибудь менее требовательная любовница в этом отношении. Она хотела сохранить за собою свободу и устраивалась так, как будто я не существовал для нее.
Мы условились, что она будет приходить ко мне, как и прежде. У нее имелся ключ, дававший ей возможность входить ко мне, когда бы она ни захотела.
В итоге – это было возобновлением прежнего образа жизни, но более безопасного, благодаря населенности квартала большого города.
Казалось, наши отношения совсем не изменились. Од не переставала представляться для меня загадкой. Как будто она всегда старалась скрыть что-то из своей жизни и, как мне думается, сама себя не знала. Она была притворна и скрытна, как хитрая, крадущаяся кошка, как дикий зверь, заметающий свои следы в лесу под пологом ночи. Одна ее фраза, сказанная ею как-то невзначай, обнаружила всю ее двуличную натуру:
– Когда не знаешь, что грешишь, разве это значит грешить?
Она не переставала исповедоваться и причащаться в установленные дни и в это время напускала на себя вид набожной говельщицы и избегала приходить ко мне. Я думаю, что она сразу освобождалась от своих бессознательных грехов, хотя мы оба сознательно подвергали себя вечному осуждению. Ее религиозность казалась искренней, как и ее притворство.
Она не была сложной натурой и, быть может, только подчинялась своему инстинкту извращенности. Возможно, впрочем, что говение и причащение бессознательно для нее самой являлись пряной приправой к ее разнузданному разврату.
Од скрывала от меня свою душу и выставляла только свое обнаженное бесстыдное тело. Она наполняла меня любовью и не требовала, казалось, от меня никакой любви взамен. Наверно и всякий религиозный обряд она совершала также и продолжала оставаться замкнутой и пассивной рабыней, послушной моим самым требовательным желаньям. Ее коварная нежность могла провести самых прозорливых ангелов. Даря свою страсть, она, несомненно, хотела лишь лучше ввести в заблуждение всех, которых, как меня, терзала обманчивой надеждой на взаимную любовь.
В этом большом городе с его распущенными нравами ничто не заставляло нас быть осторожными.
Ночью мы выходили из дома, шли в ту часть города, где тишина наступала раньше, чем в других, и садились на скамью под чинарами среди благодатной прохлады лета.
И там Од навевала на меня настроение, ярко воскресавшее старое и дорогое воспоминание. Не произнося ни одного слова, она сбрасывала с себя платье и накидывала плащ, спускавшийся ей до самых ног.
Последние колокола замирали в сумраке. Кругом стояла тишина.
Она распахивала плащ и являлась мне в своей наготе. Ее тело казалось для меня более дорогим и редким по своей красоте вследствие представлявшейся для нас опасности быть внезапно застигнутыми, вследствие умышленного и явного оскорбления ею общественной нравственности.
Я не могу выразить, какое неслыханное возбуждение вызывало во мне такое осквернение таинства любви. Это был явный расчет вызвать в нас более острое наслаждение. Меня пронизывало ужасным возбуждением, наполняло диким безумием. Я испытывал во всей своей силе бешенство гибели своего существа.
Од и в это мгновение обнаруживала всю свою безмерную власть, как усердная труженица над растлением человеческих душ. К моему возбуждению присоединялась еще острая ревность, словно я оспаривал ее у скопившихся вокруг прохожих, отстаивал от разъяренной похотью толпы. А ночь и нежный, тихий ветер омывал ее трепетавшее легкою дрожью тело.
Это было оскорбительным посягательством на Красоту. Оно погружало меня в жестокий бред, которого не могло рассеять нежное видение ночного леса. Это видение не убивало любви, не оскорбляло священного чувства. Оно гармонировало с торжественною ночью, с сгустившимся сумраком теней, с вечною жизнью человечества.
Ничто не могло осквернить и нарушить этого одинокого и великого великолепия любви: впервые Ева, казалось, предстала перед юным Адамом. Но в тот же миг возрождался внезапно оргийный обряд, и любовь и красота были одинаково оскорблены.
Теперь, уже много лет спустя, при воспоминании об этом я краснею.
Од умерла. С ее смертью я освободился от ее ужасных чар, но было уже слишком поздно. Если я и выздоровел наполовину, то все же хотел бы этим покаянным признаньем спасти молодых людей, которых нелепое воспитание и преждевременное пробуждение чувственности могут уподобить мне, я хотел бы спасти их от опасной встречи с такою же Од.
Меня вскоре стала одолевать потребность в таких разъедающих возбуждениях. Образы, вызывавшие некогда во мне представление о неестественной половой любви, заранее обрекли меня в рабы бесстрашной самке, которая умела их вызывать во мне. Но если бы даже я не видел этих картин, то аскетизм, в котором я воспитывался, вызывая к телу преувеличенное отвращение и вместе интерес, предрасполагал бы меня подчиниться до полного обезличенья власти женщины, прекрасной в своем грехе.
Знать или не знать? – вот в чем вопрос. И следует ли презирать природу? Я могу служить примером заблуждений, которые проистекают для молодого человека, и пылкого человека, из мучительного состояния неведения.
Эти мои признания преследуют одну только цель – показать, каким я стал несчастным, наказанным за чужую вину. Природа хочет, чтобы все органы, вся система жизни прославляли ее от самых сокровенных источников бытия до блещущего благородства лица, от нежной грации рук до красоты всего, что не скрыто одеянием. И все зло проистекает только из того, что эти источники остаются скрытыми и греховными для юноши и юной девушки, которые, не понимая смысла их, терзаются желанием познать их или, познавая их случайно и неожиданно, оказываются беззащитными против растлевающих заблуждений.
Им проповедовали:
«Забудьте ваше тело, ибо оно безобразно».
А они тем более начинали думать о нем и всегда были готовы ему поддаться.
Позднее пышный расцвет сил, возбужденных мясной пищей и вином, – этой трапезой, более варварской, чем пиршество дикарей, – подчиненное положение и вытекающая отсюда извращенность и пустота женщины, этого маленького идола, этой царицы на ложе и покорной рабыни в остальной жизни, – все эти причины заставляют тем легче поддаваться искушению.
Простой народ, живущий в наготе своего тела, пребывает чистый сердцем, под лучами светлого солнца, и только у культурных людей существует эта извращенность любви, побуждающая их искать друг друга под ворохом одежд.
В деревне мужчина и женщина знают лучше друг друга, чем в городе. Там с детства оба пола связаны нежными нитями игр близ ручьев и озер. И брачное ложе дарит их простым и более близким к природе наслажденьем.
Я верю, что со временем наступит пора, когда маленькие дети увидят себя в нагой чистоте своих тел. Их воспитают под семейным кровом в красоте невинности, а в школе добрый учитель расскажет им, чем являются они друг для друга. Им постепенно объяснят значение пола в их жизни, как и в жизни вида, с точки зрения гармонических законов Вселенной; им покажут, что нет никакой разницы между распустившейся чашечкой цветка и расцветшим телом девушки, что сердцевина плода подобна телу супруги, а прививка – красоте символа оплодотворенья. Ведь цветы и плоды не грешат, и садовник не краснеет при виде привитой ветви.
Познание Вселенной осуществится в познании человеком самого себя.
Мир – лишь аллегория человека. Ибо истина заключается в прекрасном саду жизни. И, поверьте, дети пойдут чистыми путями и не будут трепетать и бояться расти друг возле друга.
Но мне говорили:
«Лучше отсеки то, что соблазняет тебя, как мужчину, чем если бы оно стало источником твоей радости». И в меня вселился Зверь.
Я познал невинность лишь после того, как потерял ее, и рай стал для меня пустыней, населенной рыкающими тварями. Опьяненный тяжелым чадом недобродившего вина, я влачил с собою ужас перед телом женщины.
Од в красоте своего тела еще усилила этот ужас после того, как я испытал с нею головокружительные наслаждения. Я никогда не мог взирать на очертания ее обнаженного тела, не испытывая томительного ужаса, что за ним скрывается противоестественность и коварная тайна.
И мне кажется, что даже приближение невинной девушки возбуждало бы во мне жгучее, острое ощущенье.
Глава 34
И стал я старым, увядшим человеком в те годы, когда должен бы был ходить с гордо поднятым к небу челом, когда сердце полно кипучей жизненной страстью. Но сердце мое замерло и заледенело, как будто смерть его уже коснулась. Оно вырвалось из моей груди, покатилось по наклонной дороге и иссякло кровью. А она со спокойной уверенностью толкала его концом своей ноги все ниже и ниже.
Я спускался по нисходящей спирали гибели и вырождения… Нет, я низвергался со страшной быстротой, как бы влекомый какой-то слепой и головокружительной силой. Я отрекся от своей гордости мужчины, берущей силы у природы. Я не замедлил отрешиться даже от сознания своей личности.
Мы проводили дни, не обмениваясь ни единым словом. Но ее эта ужасная скука не угнетала. Она не чувствовала потребности поведать мне о чем-нибудь. Она была угрюма и безмолвна в сияющем блеске своего существа. Я понял, что чувствовать себя изгнанником всей Вселенной – тоже признак печати Зверя.
Чтобы разнообразить будни нашей жизни, мы отправлялись по временам на лоно природы: природа всегда действовала на меня благотворно и оздоровляюще. Прежняя близость к деревне пробуждала во мне силы моих предков, черпавших свои соки из лесного воздуха. Наверное, меня влекла какая-то бессознательная потребность, ибо я потерял способность управлять собой.
Недалеко от города был лес, граничивший с волнующимся морем равнин. Его рассекали глубокие, как внутренность храма, дорожки. Их устье как бы погружалось в золотое пространство и производило впечатление свободного простора. Но очарование разлитой повсюду жизни и прохладной тени мне не было доступно. Только одни гармонические души осеняет благодать божественной росы. А моя – завязла в густой болотной тине. Я только едва ощущал поток девственных сил, как отдаленное сияние лучей священного и навсегда запретного мне места.
Од прискучили эти прогулки, и от ее скуки веяло холодом на меня. Она смотрела на них как на бессознательный физический отдых.
Отражение лазурного неба и зеркальных вод не доступны человеку, лишенному внутренней красоты. Величавые узоры деревьев, подобные разноцветным окнам храма с изображением ликов святых, никогда не являлись для Од благовестием вечной красоты. Она сама была воплощенным безмолвием и не ценила поэтому возвышенной красоты безмолвия.
Ализа, эта маленькая дикарка, всеми нитями своих нервов, всеми фибрами своего маленького страстного и нервного существа была сплетена с сияньем солнца, с дыханием утреннего и вечернего ветра. Она как будто была воплощением вечных сил природы. В ее чистых глазах отражались пейзажи. В недрах своих она носила девственную, животную любовь. И жизнь ее, как бы символически, завершилась в глубине вод. Она вернулась к природе и уснула в баюкающей колыбели волн. О, как была она близка к непосредственной красоте творенья!
Некоторое время спустя Од стала настаивать возвратиться в город. Наше возвращение было печально, как скучные праздники, как изжитой конец дня.
Мы проезжали городское предместье, где в ответ на воззвания силачей над каменным помостом балагана, разносились звуки порывистой военной музыки.
Од не любила театра. Она была воплощенной ограниченностью и отличалась полнейшим равнодушием ко всяким духовным интересам. Она презирала самую сущность красоты, и шум военной музыки удовлетворял всецело ее посредственную натуру. Ей нравились пластические жесты, балет, чувственная роскошь поддельных материй и размалеванных тел. Игра мускулов, порывистые движения торсов и ляжек под трико, плавные прыжки наездников – ласкали ее взоры. Она никогда не пропускала случая поглазеть на какую-нибудь драку, запах человеческого пота пьянил ее, как вино.
Мы взяли места за оградой, где болтовня ярмарочной публики сливалась с аплодисментами.
Это зрелище скорее возбуждало во мне отвращение.
Я был небольшого роста и худой, нервный и чувствительный до крайности; атлеты с их шумными парадами неприятно действовали на мой убогий героизм.
Од, напротив, обычно столь сдержанная, теперь с увлечением пожирала это зрелище, как будто сама принимала участие в нем, то порицала, то одобряла борцов, когда удавался ловкий прием или выпад. Быть может, только в эти мгновения ее обычная безучастность уступала место некоторому интересу.
На арене городского цирка подвизались сменявшие друг друга проезжие труппы комедиантов. Я глядел без слишком большой усталости на пируэты и разные акробатические выкрутасы.
Могильная веселость клоунов граничила с чем-то нереальным, с какой-то средневековой, полумрачной, полушутовской пляской смерти и пронизывала острым ужасом мои нервы. Гримасы их набеленных и патетических лиц, на которых притворное страдание сливалось с судорогой смеха, воспроизводили самую трагедию жизни. Загадочность их личностей под хохолками, напоминавшими пламя пунша, и пестрота их лохмотьев в особенности забавляли бесстрастную Од, видевшую в них своих собратьев, действовавших как во сне и не понимавших самих себя.
Приведя мою холодную возлюбленную на эти зрелища, я был счастлив угодить ей и сам невольно поддавался тому единственному очарованию, которому поддавалась она.
Она находила в этом маскараде сходство со своей собственной жизнью. В минуты наслаждения она сама была совершеннейшим типом актрисы.
Ее ритмичная страсть была подобна захватывающей дух гимнастике. И расчетливая красота ее тела раскрывала передо мною всю поэзию, на которую только способен Зверь.
Да, я признаюсь в этом, чтобы оправдать самого себя. Од пленила меня чарами своего искусства и красоты не в меньшей степени, чем и своими коварными ласками. Может, это доставляло мне более безумных радостей, чем обыкновенная половая любовь…
Однажды вечером жажда грубых зрелищ увлекла нас в театр, где мы увидели танцовщицу, которая с преувеличенным кривляньем передразнивала танец живота, с некоторого времени привившийся в Европе, и религиозный смысл которого был немедленно извращен, получив значение какой-то непристойности, значение символа половой разнузданности.
Од оставалась совершенно равнодушной во время этого зрелища. Но, когда мы вернулись домой, она сбросила с себя одежды и, играя прозрачным батистовым платком, как вуалью, прикрывая им слегка лицо, она стала подражать сладострастному танцу, отличаясь в своей наготе раздражающим целомудрием.
Ее груди и бедра трепетали мелкою дрожью, словно их обдавало каким-то невидимым, магнетическим дыханием жизни, мощными волнами любви. В следующее мгновение по ним пробежал поток волн и они поднялись, как под натиском прилива. И этот поток набежавших волн то вздымался, то опускался, начиная медленно приводить в движение изгибы ее тела. Она, казалось, дрожала и вздувалась от боли, желания и муки в священном припадке половых и родовых судорог. Словно стремилась она то к юной и нежной любви, то к бурной страсти, к лобзанию ветра и к ласке воды и листвы. Робкому возлюбленному она обещала укромные тени немых лесов, отважного любовника подстрекала к насильственному умыканью, как к убийству среди знойного полдня. Словно в гареме, полном мягкой неги и дурмана, плясала баядерка символический и огненный танец, чтобы пробудить в своем господине страсть. Словно юная жрица с глазами газели, раскрашенная танцовщица с Цейлона предлагала чашу жизни, совершая вечный обряд мистической радости плодородия.