
Полная версия
Последние времена
– Аль праздник? – насмешливо спросил его Захар.
Мужичонко остановился.
– Праздника никак нетути, – робко ответил он, в нерешимости переминаясь на ногах, – завтра, кабыть, праздник-то?
– Так, – произнес Захар и, по своему обычаю, подумал. – Ты где же это, у вечерни был?
– К кузнецу…
– А! Сошники наваривал?
– Не то чтоб сошники…
– Чего же?
– Да насчет зубов, признаться…
– Болят?
– Ммм… – произнес мужичонко, качая головою, и схватился за щеку.
– Так… Значит, кузнец лекарь?
– Признаться, помогает…
– Как же он?
Мужичишка оживился.
– А вот, возьмет нитку, к примеру, – заговорил он, немилосердно размахивая руками, – возьмет и захлестнет ее на зуб. Ну, а тут как захлестнет, прямо возьмет и привяжет ее к наковальне… Вот, привяжет он, да железом, к примеру… прямо раскалит железо – и в морду… Ну, человек боится – возьмет и рванет… Зуб-то – и вон его!.. Здорово дергает зубы! И мужичок в удовольствии рассмеялся. Захар не сводил с него саркастического взгляда.
– Так в морду?.. железом?.. – вымолвил он. – Ну что же, вырвал он тебе зуб-то?
– Мне-то?
– Тебе-то.
– Да я, признаться, не дергал… Я, признаться, обсмотреться… Мужичок окончательно переконфузился.
– Не дергал! Обсмотреться! – пренебрежительно воскликнул Захар, – а навоз мне вывозил? А под просо заскородил?.. Не помнишь?.. Как муку брал, так помнил, а теперь зубы заболели? Железом?.. в морду?.. Я тебе как муку давал: вывези, говорю, ты мне навозу двадцать возов и заскородь под просо. А ты заскородил?.. У тебя вон брат-то на барском дворе мается, а у тебя зубы болят?.. Ты ригу-то починил? У тебя, лежебока, колодезь развалился ты поправил его? – И добавил с невыразимым презрением: – Эх, глиняная тетеря!..
Мужичок не говорил ни слова и только глубоко вздыхал, изредка хватаясь за щеку. А когда Захар умолк, он произнес жалобно:
– Лошаденки-то нету…
– А, – сказал Захар, – ты с барина за брата деньги-то взял, ты куда их подевал?
– Подушное…
– Ну, подушное, а еще?
– Сестру выдавали…
– Сестру! Лопать нечего, в петлю лезете, а чуть налопались пьянствовать… Я тебя гнал муку-то у меня брать?.. Лошади нет, а на свадьбу шесть ведер есть?.. Пропойцы… Ты бы на четвертную-то лошаденку купил, а ты ее пропил… Шалава, шалава! Ты бы девку-то продержал, да в хорошем году и отдал бы ее… Бить бы, бить тебя, шалаву!
– Ведь не сладишь с ей, дядя Захар, с девкой-то!.. – беспомощно возразил мужик.
– Чего-о?.. Да ты кто ей – брат ай нет? То-то, посмотрю я на вас, очумели вы… Взял да за косы привязал, да вожжами, не знаешь? Разговор-то с ихним братом короткий… Ей, дьяволу, загорелось замуж идти, а тут работа из-за нее становись…. Нет, брат, это не модель! – Он замолчал, негодуя.
Мужичишка еще раз вздохнул, подождал немного и осторожно направился далее.
– Народец!.. – проронил Захар.
Я воспользовался его возбуждением.
– Плохой?
Захар махнул рукою.
– Я пришел из Сибири – не узнал, – сказал он, – все, подлецы, обнищали!
– А ты зачем был в Сибири? – спросил я с любопытством.
– На поселении был, – отрывисто сказал Захар.
– За что?
– По бунтам, – с прежнею сухостью ответил он, – супротив барина бунтовались… – И снова устремил взгляд в пространство.
А с крыльца вид был внушительный. За пологой долиной, в глубине которой неподвижно алела река, широким амфитеатром раскинулся лес. Солнце, закатываясь, румянило его вершины. Сияющий шпиц монастырской колокольни возвышался над сосновым бором, и золотой крест горел над ним, как свечка.
В это время к нам подошли, один за другим, два старичка. Один, высокий и худой, поклонился молча и, неподвижно усевшись на лавку, стал, не отрываясь, смотреть на закат. Другой, кругленький и розовый, с пояском ниже живота и серебристой бородкой, поздоровался, улыбаючись, и распространился в бойких речах. Машка подала самовар. Я заварил чай и пригласил стариков. Кругленький поблагодарил и подсел поближе к самовару. Захар промолчал и отвернулся, третий же – его звали Ипатыч – ие шевельнулся.
– Не тронь его, – шепнул мне кругленький, – он у нас того… свихнувшись.
– Как?
– Да так, братец ты мой, как воротили нас из Томской, – мы ведь, хе-хе-хе, вроде как на бунтовщицком положении – вот я, дядя Захар, Ипатыч, да еще помер у нас дорoгой один, Андрон… Ты с нами тоже не кой-как!.. – И старичок снова рассмеялся рассыпчатым своим смехом. – Ну вот, пришли мы, с Ипатычем и сделалось… Зимой еще туда-сюда, а как весна откроется, кукушка закукует в лесах, он и пойдет колобродить: ночей не спит, какая работа ежели – не может он ее… в лес забьется, в прошлом году насилу разыскали… Но только он совсем тихий… Больше сидит все и глядит. Ну, и неспособный он, работы от него никакой нету. Семейские страсть как обижаются, им это обидно.
– Ироды! – кратко отозвался Захар.
– Это точно что… – торопливо подтвердил старик, – семейские у него не то чтобы очень, – и, нагнувшись к самому моему уху, сказал: – Сын-то и поколачивает его… Намедни сколько висков надергал – страсть!
– От них он и повредился, – сказал Захар.
– А пожалуй, и от них, – не замедлил согласиться старичок, – как пришел он, тут уж у них свара была… Ну, а при нем и пуще: сыны в кабак, бабы в драку… Так и пошло! А тут внучонок у него был, – свинья его слопала, внучонка-то… Мало ли он об ем убивался!
Вдруг Ипатыч обернулся к нам и тихо, как-то по-детски, рассмеялся. «Закатилося красное солнышко за темные леса», – произнес он словами песни. Я взглянул. Действительно, солнце скрылось за зубчатую линию леса, и только лучи его огненными брызгами разметывались в розовом небе. Казалось, раскаленное ядро погрузилось в воду… По лесу прошли суровые тоны. Бор сразу стал черным и угрюмым. Темная зелень дубов явственно отделилась от бледной липовой листвы. В ясной реке отразилось небо, покрытое золотыми облаками.
Ипатычу подставили чай, и он усердно начал пить его, беспрестанно обжигаясь и дуя на пальцы. Придвинулся к самовару, как бы нехотя, и дядя Захар. Он с неудовольствием откусил сахар и с видом какой-то враждебности начал подувать на блюдечко.
– Ну, а Семка твой? – в промежутке чаепития спросил он у старичка.
– Что же Семка? Семка как был кобель, так кобелем и останется! ответил старик и вдруг горячо набросился на Захара. – Хорошо тебе говорить, Захар! – закричал старик. – Ты в Сибирь-то пошел, у тебя брат остался. Детей-то он тебе каких приспособил!..
– Брат порядок наблюдал строго, – согласился Захар.
– То-то вот!.. А тут, брат…
Тем временем пригнали скотину и вернулись из церкви семьяне Захара. Явилась старушка, чрезвычайно подвижная и вместе молчаливая, явилась баба, постарше Машки, с плоской грудью и с выражением скорби, застывшим на тонких губах. Над селом повисли хлопотливые звуки. Кричали бабы, скрипели ворота, блеяли овцы… Щелканье кнута сливалось с отчаянным ревом коров, и крепкая ругань разносилась далеко. Бабы ушли доить коров. Дядя Захар удалился на гумно готовить резку… А кругленький старичок принялся за расспросы. Чей я, откуда и куда еду, много ли за подводу отдал Захару, сколько у меня десятин земли, жива ли моя мать и женат ли я, – все расспросил он, а по расспросе сказал, понижая голос:
– Дорого ты отдал Захару. Я бы взял дешевле. Он ведь жила у нас… Он кулачина, я тебе скажу, такой… Он припер теперь деньжищи-то из Томской и ворочает тут. У него село-то все, почитай, в долгу… А уж выпросить у него чего – снега посередь зимы не выпросишь! Прямая костяная яишница… А ты передал ему… Эх ты!
Но немного подумавши, он сказал:
– Крепкий человек Захар, справедливый человек. Он жаден, это точно… Но вместо того, все ж таки человек он твердый!.. Нас как барин выселял, он за мир-то грудью… И пороли его в те пор… Боже ты мой, как пороли!
Старичок с удовольствием чмокнул губами.
Свечерело. В небе одна за другой стали загораться звезды. Повеяло прохладой. В долине седой пеленою опускалась роса. Любознательный старичок опрокинул чашку и куда-то скрылся. Мы остались одни с Ипатычем. Я долго глядел на него. Холодный чай стоял около него забытый, и он сидел в тяжком раздумье. На лице не было признаков безумия, только глаза были как-то странно неподвижны. В лице же стояла неизъяснимая печаль и только. Казалось, пред ним давно уже, с жестокой внезапностью, открылась какая-то тоскливая картина, и теперь он не может от нее оторваться. А когда я привлек его внимание громким возгласом, он как-то жалобно съежился и растерянно посмотрел на меня. Так глядит на вас собака, истомленная долгими побоями…
Вошла Машка и стала прибирать посуду. Теперь лицо ее не выражало испуга, но было сердито и нахмурено.
– Ишь, старые черти, полакали чаю-то!.. – сказала она вполголоса, окидывая недружелюбным взглядом бедного Ипатыча.
Немного погодя ко двору подъехали лошади с сохами, и молодой парень встревоженным голосом спросил Машку:
– Батюшка где?
– На гумне. А что? – спросила Машка.
– Мерин подкову потерял, – с отчаянием сказал парень и злобно ударил мерина по морде.
– Строг у вас старик-то! – заметил я.
Машка промолчала. Только по гримасе, пробежавшем по ее лицу, я понял, что старик действительно строг.
– Ты кто ему приходишься? – спросил я.
– Сноха.
– А парень-то этот кто?
– Федька. Муж мне.
– Неужели из-за подковы будет сердиться свекор?
– Со света сживет, – мрачно сказала Машка. Я вошел во двор. Везде был образцовый порядок. Телеги, окованные железом, стояли под навесом. Там же виднелись сани, старательно сложенные рядами. Середина двора была чисто выметена. Федька убрал под навес сохи, обмахнул пучком соломы сошники и сверкающие палицы и повел лошадей на гумно. Лошади были гнедые на подбор, косматые и сытые. В хлевах бабы доили коров, лениво пережевывающих жвачку.
Я пошел за Федькой на гумно. Там, так же как и на дворе, царствовал изумительный порядок. Скирды старой ржи, великолепно сложенные, красиво возвышались за ригой. В предохранение от мышей они со всех сторон были обрезаны косою, что придавало им вид особенной правильности. Рядом со скирдами виднелся стожок сена, тщательно покрытый соломой и обтянутый крепкими притугами. Рига, крытая сторновкой, была новая и большая. Федька привязал лошадей к чану около риги. А внутри слышался разговор.
– Ты уж, Захар, уважь меня, – жалобно тянул голосок кругленького старичка.
– Что же мне тебе уважать, – холодно говорил Захар.
– Ей-богу, ведь кобыленку последнюю продать впору… Ты уж меня пожалей!
– Тут жалость-то одна: запрягай да вези. Да на чем ты повезешь-то?
– Как на чем! На кобыле повезу!
– А хомут? Я ведь, друг, не дам.
– Что ж хомут… Мне Семка даст хомут.
Помолчали.
– Вези, мне что! – равнодушно произнес Захар. – Вези… Только целковый мне.
– Многонько! – плаксиво воскликнул старичок.
– Не вози. Я пошлю Федьку, он свезет. Как знаешь.
– Ну, так и быть, – поспешно согласился старик, – видно твой верх, моя макушка!..
Оказалось, что дело шло о моей особе…
– Ты, видно, с ним поедешь, – сказал мне Захар.
Мне было все равно.
– А рубль давай в задаток.
Старичок замахал было руками и начал говорить, что нечего беспокоить барина из-за рубля, но когда Захар повторил своим деревянным голосом: «Как знаешь!», он засеменил ножками и стал доказывать, что действительно задаток нужен, «для верности…» Я вручил Захару рубль. Он внимательно помусолил его и с суровостью завязал в кошель. Мы пошли со стариком обратно к крыльцу.
– Ты знаешь, как меня зовут-то?.. – возбужденно вполголоса заговорил он. – Меня Мартыном зовут… А ты зря надавал ему пятишницу-то – эх, жила он у нас!.. Я тебя как бы важно за четыре-то рублика отомчал, любо-два!.. А теперь вот выскочил рублик из кармана… а? Разве у тебя их много, рублей-то?.. Вот что, милячок, дай-кось ты мне двугривенный на деготь… Я тебя вон как предоставлю: стриженая девка косы не успеет заплести… хе-хе-хе… (Я ему дал двадцать копеек). А теперь вот что я тебе скажу: вставай ты завтра ра-а-ано-рано и прямо ступай по проулку… И прямо как дойдешь ты вон до энтой избы – я и буду тебя поджидать. Телега у меня хоро-о-ошая, уёмистая… Эх, отомчу я тебя! – И Мартын обстоятельно показал мне, до какой избы нужно дойти.
– Да зачем же это? – удивился я. Но Мартын только таинственно замахал руками и ничего не ответил.
Спать я лег под навесом двора. Там было хорошо: пахло свежим сеном и дегтем. Захар ушел в ригу. (За чай он взял с меня тридцать копеек.) Старуха осталась в избе, мрачной и переполненной тараканами. Других я не заметил. Только около полуночи в соседстве со мною послышались осторожные голоса. Один принадлежал Машке.
– Ты вот смотри ему в глаза-то! – в ужасном возбуждении говорила она, спеша и захлебываясь. – Он тебе не токмо что – он тебя изведет всего… Ноне тоже матушка свекровь как хлобыснет половником, так рука и хряснула… Я стою плачу, а он вошел. Вошел, да как зявкнет на меня, у меня и рученьки опустились… У людей-то завтра пироги, а у нас лепешки велел… А в амбаре муки целая прорва… А сноха Катерина рвет и мечет: позавчера она доила комолую, а я вчера хватилась – молока-то нет… Туда-сюда, а нонче уж на меня сваливает…
– Нонче за подкову уздой меня, – медленно произнес Федька.
– То-то вот уздой! – заторопилась Машка. – Ты все молчишь… Вон у Федоськиных так-то: полаялся, полаялся старик, а Демка взял да и ушел от него… А ты все… Летось много ли ты на базаре-то выпил, а он как тебя муздал… Ноне ребят – и тех так не бьют… А тебе все мало!.. У меня коты вон разбились, а ну-ка, скажи… Я зиму-зимскую на машину-то ходила, а теперь пришло время – сиди без котов. Вон Малашка Гомозкова как вышла на улицу, у ней коты-то новенькие!.. Да взяла еще, стерва, позументом их обложила. А тут ходи в лаптишках.
– Ведь сплел тебе с подковыркой!.. – с неудовольствием возразил Федька.
– С подковыркой!.. – в обиде отозвалась Машка, – ноне люди-то не токмо лапти – коты кидают… Намедни Стешка-то Шашлова, какой человек, и та полботинки купила… Легче же я в работницы уйду на барский двор… Мне к мамушке показаться – стыда головушке… И то уж ребята загаяли!.. Он, старый, деньжищи-то хоронит, а тут на улицу выйти не в чем…
Послышались всхлипывания.
– Ну, молчи…
– Как же!.. Стану я молчать!.. – не унималась Машка. – От работы света не видишь, а тут ходи черт-те в чем… У людей пироги – Павликовы на что побирошки, и то пироги у них, а тут аржаные лепешки трескай…
– Молчи, дьявол! – зашипел Федька.
Затем я различил звук здоровой затрещины, сдержанный вопль, и все стихло.
Разбудило меня странное обстоятельство. Мне показалось, что к моему боку прикоснулось что-то твердое. Но так как в небе едва брезжило, я снова закрыл глаза. Однако прикосновение повторилось, и на этот раз сопровождаемое таинственным шепотом.
– Вставай, барин, – шептали из-за плетня, – вставай… Это я, Мартын, возчик твой…
Я вскочил. Оказалось, что Мартын продел сквозь плетень палочку и этой палочкой толкал меня в бок. Я подивился этим подходам Мартына.
Когда заспанный Федька выпустил меня из сеней, на дворе было уже достаточно светло. На востоке кротким румянцем загоралась заря. Я прошел по проулку до условленного места. Из-за угла избы беспокойно выглядывал Мартын. Он поманил меня пальцем и скрылся. Я пошел вслед за ним. За углом стояла взъерошенная лошаденка в истерзанной сбруе и в громадной телеге, щедро нагруженной соломою. К телеге на скорую руку приделан был облучок. «Садись живее», – шепотом сказал мне Мартын и, проворно вскочив на облучок, стегнул кнутом лошаденку. Но тут случилось нечто изумительное по своей неожиданности: только что мы тронулись, как вдруг нас нагнал мужик и повис на вожжах. Был он с расстегнутым воротом, без пояса и без шапки.
– Ты что, старый черт, делаешь? – закричал он.
– А ты что? – взвизгнул Мартын и принялся нахлестывать лошаденку.
– Вре-е-ешь!.. Не уйдешь!.. – кричал мужик и уперся в землю. Несчастная лошаденка закрутилась и стала.
– Отдай, отдай, говорю! – благим матом орал Мартын, силясь вырвать вожжи.
– Не-эт… Погоди-и-ишь… – рычал мужик, весь красный от напряжения.
Я вмешался. «В чем дело?» – спросил я. Но несколько мгновений ничего нельзя было разобрать. И Мартын и мужик шумели ужасно. Наконец дело выяснилось. Оказалось, что мужик был сын Мартынов – Семка и что хомут и вообще вся сбруя на нашей лошаденке принадлежали ему (он был отделенный). Мартын с вечера забрался к нему в клеть и стащил ее. Отсюда таинственность, которою облекался мой отъезд. После долгих переговоров, перемежаемых упреками и жестокой руганью, а также попытками Семки распрячь кобылу, пришли к следующему соглашению: Мартын из условленной платы даст Семену рубль. Но когда все казалось улаженным, вдруг предстало затруднение: у меня на беду вышла вся мелочь, и я не мог выдать этот несчастный рубль тотчас же. Снова посыпались упреки, и снова Семен начал стягивать с лошаденки узду.
– Стой! – нашелся Мартын, – коли ты мне не веришь, собачий сын, поедем вместе.
Семка запустил в раздумье руку в лохматую свою голову и остановился. «Ну ладно!» – сказал он после некоторого молчания и полез на облучок. Я ему напомнил о шапке: тогда он снова задумался и в нерешительности посмотрел на отца. «Иди, леший, куда тебя понесет без шапки-то!» – увещевал его тот. Наконец, при моем содействии, Семка слез и, подозрительно оглядываясь, удалился. Когда мы остались одни, Мартын покачал головою и сказал: «Делла! – и после короткой паузы с живостью произнес: – Ай уехать?» Но сам же и ответил себе: «Нет, не уедешь!.. Он кобель, Семка-то, чистый кобель!»
Семка вернулся очень скоро и даже забыл подпоясаться.
Никогда я не забуду этой долгой дороги и этой шершавой лошаденки, кропотливо трусившей под тяжестью громадной телеги и трех здоровенных путешественников. Правда, мы часто останавливались на лужайках и выпрягали кормить ее. А во время жары простояли часа четыре. Тут же, во время этой стоянки, я сделал находку: в кармане жилета обрел двугривенный. Возчики мои моментально выпросили его и в ближайшем кабаке пропили. С тех пор во всю дорогу пошли у них нескончаемые пререкания. Семка относился к отцу с высокомерием и насмешливо. Мартын горячился.
– Бездомовники! – кричал Мартын, – я, может, в твои года-то до кровавого пота работал!.. Я на двадцатом году водку-то узнал, как ее пьют… А вы и ум-то весь пропили!
– Умники! – возражал Семка, – то-то вас и пороли, умников-то… За ум-то вас и драли!.. Солдаты вышли с ружьями, а они на ружья лезут… Умники!.. От ума-то и в Сибирь гоняли!..
– От ума!.. А ты думал, не от ума… Мы за мир!.. – кипятился Мартын.
– За мир!.. Много тебя мир-то попомнил… ты как у целовальника жилетку-то оборвал, помиловал тебя мир-то?.. Мало тебя гладили-то?.. За ум-то за твой!
– Мир-то велик! – в некотором смущении оправдывался Мартын, – мир накажет – срама никакого нету… Дело было в драке, а жилетка – она денег стоит… А вы вот пропойцы!.. Тебя небось каждую весну за подушное-то жарят…
– Сказывай!.. Мы, как-никак, не воруем…
– А я ворую?! А я ворую?!
– Воруешь.
– Брешешь! Прямо ты брешешь… ты, бесстыжие твои глаза, людей бы постыдился!
– Нечего мне стыдиться.
– Нечего, а?.. Вот и брешешь… Ты корову пропил… У тебя одна была тележонка, ты и ту о Покрове в орлянку проиграл!..
– И проиграл, – невозмутимо ответил Семка, – а ты все-таки воруешь!..
– Что я украл? что? говори, говори…
– Кочан капусты украл!
– Когда?! Когда?! – в неописуемом волнении заголосил Мартын.
– Когда? – спросил Семка и пренебрежительно посмотрел на Мартына. – Эх ты, воришка! – сказал он.
– Нет, я не воришка, а вот ты так вор. Кто в барском лесу березу-то срубил?
– Попал! – насмешливо произнес Семка, – да я у барина, может, сто берез нарублю, так это разве воровство?.. Эх ты… А еще старик!.. Лес-то он божий!.. А вот кочан-то ты украл, – Семка оборотился ко мне. – Я иду этак около полден, – сказал он, – а он крадется промеж гряд… Я – хвать, а у него кочан в подоле… Ну, я его пощипал маленько.
– Брешет все! – оправдывался Мартын и с озлоблением стегал лошаденку.
А ночь опять сходила на землю. Лошаденка усердно трусила по гладкой дороге. Кругом во все стороны расходилась степь. Там и сям виднелись копны; подымались стога высокими громадами; светились огоньки у косарей… Иногда добегала до нас песня и разносилась над степью протяжным стоном. Телега плавно колыхалась и трещала однообразным треском. Какое-то странное изнеможение одолевало меня. Я то закрывал глаза, то с усилием раскрывал их. Мне казалось, что мы плывем в каком-то бесконечном пространстве и синяя степь плывет вместе с нами. А на душе вставала тоска и насылала сны, долгие, тяжкие, скорбные…
В полночь мы приехали к Ерзаеву.
Примечания
1
Беспорядки, недоразумение, ерунда. (Прим. автора.).
2
Судебный следователь. Иногда, впрочем, так называют и судебного пристава. (Прим. автора.).