
Полная версия
Похождения Чичикова, или мертвые души. Поэма Н. Гоголя
И автор уверен, что это страх как забавно и остро – да он уверен в том, и смело уверяет других, что его создание – гениальная оригинальность! Странная самоуверенность автора беспрестанно вертится у него на языке, и он не скрывает ее – он гордится ею, он оправдывает свои рассказы, не боится осуждения, спорит за выбор своего героя и наперед опровергает возражения, какие могут ему сделать!
Смеяться ли над такими невероятными странностями? Нет! смеяться можно над забавными странностями, но видеть человека с дарованием, впадающего в столь жалкие заблуждения, – грустно, нестерпимо грустно.
Судя по тону, каким говорит автор, кажется, его нельзя убедить, но, может быть, любопытно и полезно будет для других привесть нечто из слов автора, с немногими замечаниями, ибо, как говорит русская пословица, «на правду слов немного!»
«Виноват! Кажется, из уст нашего героя излетело словцо, подмеченное на улице. Что ж делать? Таково на Руси положение писателя! Впрочем, если слово из улицы (то есть с улицы) попало в книгу, не писатель виноват, виноваты читатели, и прежде всего читатели высшего общества: от них первых не услышишь ни одного порядочного русского слова, а французскими, немецкими и английскими они, пожалуй, наделят в таком количестве, что и не захочешь (чего?), и наделят даже с сохранением всех возможных произношений, по-французски в нос и картавя, по-английски произнесут, как следует птице, и даже физиономию сделают птичью, и даже посмеются над тем, кто не сумеет сделать птичьей физиономии, и вот только русским ничем не наделят, разве из патриотизма выстроят для себя на даче избу в русском вкусе (от языка – к избе!). Вот каковы читатели высшего сословия, а за ними и все причитающие себя к высшему сословию! А между тем какая взыскательность! Хотят непременно, чтобы все было написано языком самым строгим, очищенным и благородным, словом, хотят, чтобы русский язык сам собою опустился вдруг с облаков, обработанный, как следует, и сел бы им прямо на язык, а им бы больше ничего, как только разинуть рты да выставить его (читатели разевают рты, высовывают языки и русский язык садится им на языки!!). Конечно, мудрена женская половина человеческого рода, но почтенные читатели, надо признаться, бывают еще мудренее»!
Неужели не пошлы такие шуточки, спрашиваем каждого беспристрастного читателя. Если же автор не шутит, то каковы у него понятия о составлении языка! Он хочет учиться языку в харчевне и обогащать язык взятыми там поговорками! М. г., можно бы ему сказать, ратоборствуя против логики и грамматики, вы заставите думать, что вы их так же худо знаете, как худо знаете русский язык, хотя и наслушались слов, которых не говорят в порядочном обществе: первое доказывают ваши беспрестанные промахи и ошибки против этимологии и синтаксиса, так что у вас редкая запятая на месте и несвязность идей, которые не вяжутся одна с другою, а второе – беспрестанными галлицизмами, барбаризмами и неслыханным на Руси употреблением слов. Где вы слыхали следующие, например, слова на святой Руси: «в эту приятность чересчур передано сахару» – «болтая головою» – «встретил отворявшуюся дверь» – «здоровье прыскало с лица его» – «юркость характера» – «пропал, как волдырь на воде» – «он ожидовел» – «нес жидкость, боясь расхлестать ее» – «они изопьются и будут стельки» – «краюшка уха его скручивалась» – «сап лошадей, шум колес» – «стены дома ощеливали штукатурную решетку» – «седой чапыжник, густою щетиною вытыкавший из-за ивы»? Мы могли бы усотерить примеры, но и в приведенных нами немногих не видите ли вы вашего незнания русского народного языка? По-русски говорится: «переложить сахару», а «передать сахару» не русская фраза вроде «хорошо выглядит», головой у нас качают, а не болтают; встретить можно только то, что идет навстречу, на воде вскакивают пузыри, а волдырь говорится о пузыре или шишке на теле; говорится у нас: пьян, как стелька, а не говорится: он стелька, потому что просто стелька означает совсем другое; краюшка, говоря об ушах, не употребляется; сап значит болезнь лошадиную, а не сопение; колеса у нас скрипят, стучат, а не шумят; чапыжник значит мелкий, срубленный кустарник, а не растущий, и где вы слыхали слова: прыскало здоровье, юркость нрава (а не характера), ожидовел, ощеливал, вытыкал или; расхлестать, испиться в том значении, в каком вы их употребляете? Никто не отвергает обогащения языка простонародными словами, но для того надобно знать язык простонародный, иметь вкус, а еще более хорошо узнать науку русского слова.
«Счастлив писатель, который мимо характеров скучных, противных, поражающих печальною своею действительностью, приближается к характерам, являющим высокое достоинство человека, который из великого омута ежедневно вращающихся образов избрал одни немногие исключения, который не изменял ни разу возвышенного строя своей лиры, не ниспускался с вершины своей к бедным ничтожным своим братьям и, не касаясь земли, подвергался в свои далеко отторгнутые от нее и возвеличенные образы. Вдвойне завиден прекрасный удел его: он среди них как в родной семье, а между тем далеко и громко разносятся его слова. Он окурил упоительным (?) куревом(?) людские очи, он чудно польстил им, сокрыв печальное в жизни, показав им прекрасного человека. Все, рукоплеща, несется за ним и мчится вслед за торжественной его колесницей. Великим, всемирным поэтом (?) именуют его, парящим высоко над всеми другими гениями мира, как парит орел над другими высоколетающими (но неужели все это только за выбор прекрасного человека и за то, что писатель повергается в свои возвеличенные образы?!)… Но не таков удел и другая судьба писателя, дерзнувшего вызвать наружу все, что ежеминутно перед очами и чего не зрят равнодушные очи, всю страшную, потрясающую тину мелочей, опутавших нашу жизнь (страшная тина мелочей, что-то потрясающая и опутавшая жизнь!), всю глубину холодных, раздробленных, повседневных характеров, которыми кишит наша земная, подчас горькая и скучная дорога, и крепкою силою неумолимого резца дерзнувшего выставить их выпукло и ярко на всенародные очи (?!)… Ему не избежать от современного суда, лицемерно-безнравственного современного суда, который назовет ничтожными и низкими им лелеянные создания, отведет ему презренный угол в ряду писателей, оскорбляющих человечество, придаст ему качества им же изображенных героев, отнимет от него и сердце, и душу, и божественное пламя таланта (неужели это не сущая галиматья и не пустой набор слов?) – ибо (любопытное ибо!) не признает современный суд, что равно чудны стекла, озираюище солнцы и передающие движения незамеченных (то есть незамечаемых) насекомых; ибо не признает современный суд, что много нужно глубины душевной, дабы озарить картину (глубина, озаряющая картину!), взятую из презренной жизни, и возвести ее в перл создания (картина, возводимая в перл, то есть в жемчужину!); ибо не признает современный суд, что высокий, восторженный смех достоин стать рядом с высоким лирическим движением и что целая пропасть между ним и кривляньем балаганного скомороха! Не признает сего современный суд, и все обратит в упрек и поношение непризнанному писателю. Без разделения, без ответа, без участья, как бессемейный путник (?), останется он один среди дороги…»
Но, м. г., можно сказать автору, вы сами себе изрекаете здесь приговор: никто не сомневается, что все может быть изящно, представленное по законам эстетического творчества, или – как вы довольно нескладно выражаетесь – можно озарить картину, взятую из презренной жизни и возвести ее в перл создания, так что высокий восторженный смех станет рядом с высоким лирическим движением. Законодатель классицизма Буало говорил о том, и все классики о том говорили. Но в таком случае надобно отделить ваше создание целою пропастью от кривлянья балаганного скомороха. Ваши «Мертвые души» возведены ли в перл создания, отделены ли пропастью? Нимало, и суд осуждает вас за то, что, избирая из природы и жизни самое отвратительное, вы еще бросаете его в грязную «пропасть кривляний балаганного скомороха». Неужели вы думаете, что подобных вашему созданий не бывало прежде не только где-нибудь, но и на Руси? Прочтите в русском переводе Скарроновы повести («Смешные повести забавного Скаррона»)[12], «Энеиду наизнанку»[13], басни А. Е. Измайлова и особливо роман его «Евгений Лукич Негодяев»[14], «Елисея» Майкова, романы и повести Нарежного[15]. Вот образцы ваших «Мертвых душ» и вот за что осуждает и всегда осудит вас всякий суд беспристрастный!
«Очень сомнительно, чтобы избранный нами герой понравился читателям. Дамам он не понравится…»
Следует утомительное разглагольствование, а потом автор оправдывается, почему не взят им в герои добродетельный человек. «Потому, что пора наконец дать отдых бедному добродетельному человеку; потому, что праздно вращается на устах слово: добродетельный человек; потому, что обратили в лошадь добродетельного человека и нет писателя, который бы не ездил на нем, понукая и кнутом, и всем чем ни попало; потому, что изморили добродетельного человека до того, что теперь нет на нем и тени добродетели, а остались только ребра да кожа (то есть по-русски – кости да кожа) вместо тела; потому, что лицемерно призывают добродетельного человека; потому, что не уважают добродетельного человека. Нет, пора наконец припрячь и плутоватого. Итак, припряжем его, плутоватого человека!»
Да кто же требует от вас, м. г., добродетельного человека? От вас требуют только человека и отказываются от несообразных карикатур, которые вы изображаете нам. Впрочем, можно было жаловаться на добродетельных героев романа лет за двадцать прежде, а ныне, когда современный роман изображает отребие человечества, когда он перешел в юродство и уродство, едва ли и вы вследствие какой-либо другой мысли изображаете своего Чичикова, кроме подражания модной новейшей словесности. Поль де Кок и Диккенс кажутся вам близкой родней, но они выше вас, ибо Поль де Кок шутит, грязно шутит, зато он и не добивается ни в учители, ни в гении, а у Диккенса темные стороны оживляются чертами светлыми, за которые иногда прощаете ему грязные уродливости. Ваши забавные требования на глубокое познание человека, ваш систематический расчет писать, как вы пишете, показывают, что вы не знаете ни человека, ни искусства. Посмотрите, что говорите вы в свое оправдание:
«Не то тяжело, что будут недовольны героем, тяжело то, что живет в душе неотразимая уверенность, что тем же самым героем, тем же самым Чичиковым были бы довольны читатели (то есть читатели были бы довольны). Не загляни автор поглубже ему в душу, не шевельни на дне ее того, что ускользает и прячется от света, не обнаружь сокровеннейших мыслей, которых никому другому не вверяет человек (да где же все это заглянуто, шевельнуто, обнаружено?), все были бы радешеньки и приняли бы его за интересного человека. Нет нужды, что ни лицо, ни весь образ его не метался бы, как живой, перед глазами (то есть не метались бы в глаза, как живые), зато по окончании чтения душа не встревожена ничем (то есть не была бы встревожена ничем) и можно (то есть можно бы) обратиться вновь к карточному столу, тешащему всю Россию. Да, мои добрые читатели, вам бы не хотелось видеть обнаруженную человеческую бедность (то есть вам не хотелось бы видеть обнаруженной человеческой бедности). Зачем, говорите вы, к чему это? Разве мы не знаем сами, что есть много презренного и глупого в жизни? И без того случается нам часто видеть то, что вовсе не утешительно…» Следует пример помещика, который не велит приказчику говорить о расстройстве дел своих… «И вот те деньги, которые бы поправили (то есть которые поправили бы) сколько-нибудь дело, идут на разные средства для приведения себя в забвение. Спит ум, может быть обретший бы (?!) внезапный родник великих средств, а там имение бух с аукциона, и пошел помещик забываться по миру, с душою от крайности готовою на низости, которых бы сам ужаснулся прежде (то есть которых сам ужаснулся бы прежде)».
Не понимаем, за кого почитает читателей своих автор и чем почитает он самого себя! Ведь подумаете, слушая его, что он создал в Чичикове какое-нибудь великое явление, подобное созданиям Гете, Байрона, В. Гюго, Жан-Поля[16], Шекспира, Сервантеса. Нескладным и неправильным русским языком изъясняет он нелепую мысль, что почитает себя каким-то учителем своих соотечественников – да, он хочет учить нас, он уверен, что его «Мертвые души» – великое создание и великое поучение нравственное! Всего яснее высказывается мысль автора в следующих словах: «Еще более падет обвинение на автора со стороны так называемых патриотов, которые спокойно сидят себе по углам и занимаются совершенно посторонними делами, накопляют себе капитальцы, устроивая судьбу свою насчет других, но как только случится что-нибудь, по мнению их оскорбительное для отечества, появится какая-нибудь книга, в которой скажется иногда горькая правда, они выбегут со всех углов (то есть из всех или из-за всех углов), как пауки, увидевшие, что запуталась в паутину муха, и подымут вдруг крики: „да хорошо ли выводить это на свет, провозглашать об этом? ведь это все, что ни описано здесь, это все наше? хорошо ли это? а что скажут иностранцы? Разве весело слышать дурное мнение о себе? Думают, разве это не больно, думают, разве мы не патриоты?“ На такие мудрые замечания, особенно насчет мнения иностранцев, признаюсь, ничего нельзя прибрать в ответ. А разве вот что: жили в одном отдаленном уголке России два обитателя…» Следует маленький рассказец – автор любит поучать в притчах – рассказец о каком-то дураке, Кифе Мокиевиче, у которого был сын Мокий Кифович, «что называют на Руси богатырь» – «ни за что не умел он взяться слегка: все или рука у кого-нибудь затрещит, или волдырь вскочит на чьем-нибудь носу» – «все, от дворовой девки до дворовой собаки, бежало прочь, его завидя»… Когда стали на этого мерзавца сына жаловаться дураку отцу, тот отвечал: «Гласность беда! Город узнает, назовет сына моего совсем собакой! Мне разве не больно? Разве я не отец? Ан вот нет же, отец, отец, черт их побери, отец! Уж если сын мой и останется собакой, так пусть же не от меня об этом узнают, пусть не я выдал его!..» Прелестную и остроумную повесть свою автор считает достаточным ответом на обвинение со стороны некоторых горячих патриотов, думающих не о том, чтобы не делать дурно, а о том, чтобы только не говорить, что они делают дурное. Отделавши патриотов, автор становится и грозен, и важен. «Нет, – восклицает он, – не патриотизм и не первое чувство (?) суть причины обвинений, другое скрывается под ними. К чему таить слово? Кто, как не автор, должен сказать святую правду?» Какая же эта святая правда? Автор уверяет, что нам не нравится Чичиков потому, что все мы Чичиковы, так, как он уверял прежде, что все мы Хлестаковы и только не сознаемся в том, хотя готовы указать на своего ближнего, «и чуть не фыркнув от смеха, побежать за ним вдогонку, передразнивая сзади и приговаривая: „Чичиков! Чичиков! Чичиков!“. Почитая читателей убежденными силою его слов и побасенок, автор начинает рассказывать об езде Чичикова – как кучер его, отшлепавши несколько раз (то есть шлепнувши несколько раз) чубарого да помахнувши (то есть махнувши или помахавши) сверху кнутом на всех, поскакал с пригорка, стремившегося чуть заметным накатом вниз (автор хочет сказать: покатостью, наклоном; слово накат означает совсем не то. Читатели извинят наши заметки о словах, ибо они могут показать, до какой степени плохо знает автор язык русский и его грамматику). Здесь оканчивает он свое великое и поучительное создание!
Окончим и мы наши замечания. Не будем более говорить о слоге, об образе выражения, но скажем в заключение: каково понятие автора об искусстве и цели его, если он думает, что художник может быть уголовным судьею современного общества? Да если и положим, что такова действительность писателя, так разве выдумками на современное общество, разве небывалыми карикатурами укажет он на зло и предупредит его? Берем на себя кажущееся смешным автору название патриотов, даже так называемых патриотов, – пусть назовут нас Кифами Мокиевичами, но мы спрашиваем его: почему, в самом деле, современность представляется ему в таком неприязненном виде, в каком изображает он ее в своих „Мертвых душах“, в своем „Ревизоре“, и для чего не спросить: почему думает он, что каждый русский человек носит в глубине души своей зародыши Чичиковых и Хлестаковых? Предвидим негодование и оскорбление защитников автора: они представят нас поддельными патриотами, лицемерами, может быть, чем-нибудь еще хуже – ведь за такими безделками у многих дело не станет!.. Их воля, но мы скажем прямо и утвердительно, что, приписывая предубеждение автора доброму намерению, нельзя не заметить какого-то превратного взгляда его на многое. Между тем как его восхищает всякая дрянь итальянская, едва коснется он неитальянского, все становится у него уродливо и нелепо! Вы скажете, что Чичиков и город, где он является, не изображения целой страны, но посмотрите на множество мест в „Мертвых душах“: Чичиков, выехавши от Ноздрева, ругает его нехорошими словами. „Что делать? – прибавляет автор, – русский человек, да еще и в сердцах!“ – Пьяный кучер Чичикова съехался с встречным экипажем и начинает ругаться. „Русский человек, – прибавляет автор, – не любит сознаваться перед другим, что он виноват!“ – Автор изображает извозчика, который „заворотил в кабак, а потом прямо в прорубь, и поминай, как звали“. „Эх! русский народец, – прибавляет он, – не любит умирать своею смертью!“ – Автор изображает красотку (ту самую, которую сравнивал он с яичком) и уверяет, что у нее было такое лицо, какое только редким случаем попадает на Руси, где любит все показаться в широком размере, все что ни есть, и горы, и леса, и степи, и лица, и губы, и ноги! – Изображается город – фризовая шинель, необходимая принадлежность города, по мнению автора, – плетется по улице, „зная одну только (увы!) слишком протертую русским забубённым народом дорогу/“ – Какие-то купцы позвали на пирушку других купцов – „пирушку на русскую ногу“, и пирушка, – прибавляет автор, – как водится, кончилась дракой», причем одни уходили других «хоть и от них понесли крепкую осадку на бока, под микитки и под сочельник, и у одного даже был вплоть сколот насос, то есть весь разможжен нос…» Спрашиваем: так ли изображают, так ли говорят о том, что мило и дорого сердцу? Квасной патриотизм[17]! Мм. гг., мы сами не терпим его, но позвольте сказать, что квасной патриотизм все же лучше космополитизма… Какого бы?.. Да мы поймем друг друга!..
Нам укажут на те места, где автор разливается в восторгах от русской скорой езды, от русской песни, на те места, где он грозится еще двумя томами, в коих, говорит он, будет изображено что-то чудное, где пред Чичиковым станут на колени читатели, «почуются иные, еще доселе небраные струны, предстанет несметное богатство русского духа, пройдет муж, одаренный божественными доблестями, или чудная русская девица, какой не сыскать нигде в мире, со всей дивной красотой дивной женской души, вся из великодушного стремления и самоотвержения! И мертвыми покажутся перед ними все добродетельные люди других племен, как мертва книга перед живым словом… Подымутся русские движения, и увидят, как глубоко заронилось в славянскую природу то, что скользнуло только по природе других народов…» Автор очень скромно обращается к самому себе и восклицает, что настанет время, «когда иным ключом грозная вьюга вдохновения подымется из его облеченной в святой ужас и в блистанье главы и почуют в смущенном трепете величавый гром других речей!..» Не подумайте, читатели, что облеченная в святой ужас и блистанье голова автора, из которой подымается ключом грозная вьюга вдохновения, с величавым громом речей, не подумайте, что все это русская галиматья вроде римской галиматьи – нет! Автор так мало хвастлив, так скромен, что восклицает наконец: «Русь! что ты хочешь от меня? Какая непостижимая связь таится между нами? Что глядишь ты так и зачем все, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи!..»
Если бы осмелились взять на себя ответ автору от имени Руси, мы сказали бы ему: «М.г., вы слишком много о себе думаете – ваше самолюбие даже забавно, но мы сознаем, что у вас есть дарование, и только та беда, что вы немножко сбились с панталыку! Оставьте в покое вашу вьюгу вдохновения, поучитесь русскому языку да рассказывайте нам прежние ваши сказочки об Иване Ивановиче, о коляске и носе, и не пишите ни такой галиматьи, как ваш „Рим“, ни такой чепухи, как ваши „Мертвые души“! Впрочем, воля ваша! Есть люди, которым то и другое нравится…»
Кстати, в заключение, о людях, которым нравятся «Мертвые души». Что такие люди есть на Руси, свидетельствуют печатные отзывы. Нас уверяют печатно, будто общее мнение в пользу «Мертвых душ»! Доказательством, что такое уверение не совсем верно, отзывы русских критиков: только в двух журналах, где г-н Гоголь привык слышать неумолкаемые хвалебные песни, вознесли его новыми хвалами; все другие русские журналы отозвались невыгодно об его сочинении, и заметьте, что все притом соглашались в его даровании, жалея о ложном направлении такого прекрасного дарования. Впрочем, если бы и много нашлось поклонников автора между читателями «Мертвых душ», это доказало бы только то, что говорит сам автор: «Поди ты, сладь с человеком – пропустит мимо создание поэта, ясное, как день, все проникнутое согласием и высшею мудростью простоты, и бросится именно на то, где какой-нибудь удалец напутает, наплетет, изломает, выворотит природу, и ему оно понравится, и он станет кричать: „Вот оно! Вот настоящее знание тайн сердца!“ – Где бывает больше толпа – под качелями о Святой или когда разыгрывают ораторию Гайдна? И если сосчитать читателей Пушкина и Жуковского и читателей Поль де Кока или каких-нибудь рукописных творений, на которой стороне будет большинство? С таким большинством спорить нечего – критика не для таких читателей! Нам сказывали, что даже женщины читали и хвалили „Мертвые души“… Если бы мы встретили такую читательницу и хвалительницу… Да, любопытно встретить женщину, которая скажет вслух, что она взялась за „Мертвые души“ и – не оставила их на десятой странице!..»
Скажут, что мы слишком строго судили «Мертвые души» – строго, но, говорим по совести, беспристрастно, а строгость необходима там, где автор так странно выказывает свое самохвальство и где так смело стоят за него друзья и прислужники его! Не изыскиваем причин ни их возгласов, ни его забавной горделивости, но то и другое может иметь влияние на толпу, особливо на толпу людей, не мыслящих самобытно, на юность, увлекаемую безотчетно. Повторяем, что ни автора, ни друзей его не думаем мы убедить и разуверить в их заблуждении, но если нашими замечаниями заставим мы других взглянуть на дело без предубеждений, мы исполнили долг наш, достигли своей цели и награждены за труд наш – труд немалый: мы должны были внимательно читать «Мертвые души», когда почти каждая страница их возбуждала в нас невольное чувство… Когда мы прочли их, нам казалось, что мы вышли на свежий воздух из какой-то неопрятной гостиницы, где поневоле должен проезжий пробыть несколько часов…
Примечания
Николай Алексеевич Полевой (1796—1846)
Критик, прозаик, драматург, историк. С 1825 по 1834 г. издавал журнал «Московский телеграф» – один из лучших русских журналов того времени. После закрытия журнала (по высочайшему повелению, за отрицательный отзыв о драме Н. Кукольника «Рука Всевышнего Отечество спасла») переезжает в Петербург и становится сотрудником изданий Ф. Булгарина и Н. Греча «Северная пчела» и «Сын отечества», в чем современники видели измену прежним убеждениям Полевого. С 1841 г. совместно с Н. Гречем начинает издавать журнал «Русский вестник» (до 1844).