Полная версия
Василий Теркин
Что было, то прошло! Он ее любит… Она ему принадлежит! Чего же больше? Еще неделя, две – и не будет ее в этих постылых комнатах.
Она запела вдруг тот цыганский романс, который помог им сойтись с первой же встречи: «Коль счастлив я с тобой бываю»… Это она за него поет, за Васю… И слов ей не нужно: слова глупые и старомодные, довольно одной мелодии.
Много-много раз повторила она один мотив… Потом запела другой романс на те слова, что она начала вслух произносить, когда ее пролетка поднималась наверх дамбы: О, люби меня без размышлений, Без тоски, без думы роковой!
Она вспомнила не одни эти два стиха, а и дальше все куплеты. Как только кончился один куплет, в голове сейчас выскакивали первые слова следующего, точно кто ей их подсказывал. Она даже удивилась… Спроси ее, знает ли она это стихотворение Майкова, она ответила бы, что дальше двух первых стихов вряд ли пойдет…
Когда в горле сказалась усталость, Серафима посмотрела на часы в столовой – было половина двенадцатого, и опять она заходила уже вдоль всех трех комнат… Две стояли в темноте.
После возбуждения, улегшегося за пианино, голова заработала спокойнее ввиду последних решительных вопросов.
Зачем бежать? Почему не сказать мужу прямо: «Не хочу с тобой жить, люблю другого и ухожу к нему?» Так будет прямее и выгоднее. Все станут на ее сторону, когда узнают, что он проиграл ее состояние. Да и не малое удовольствие – кинуть ему прямо в лицо свой приговор. «А потом довести до развода и обвенчаться с Васей… Нынче такой исход самое обыкновенное дело. Не Бог знает что и стоит, каких– нибудь три, много четыре тысячи!» – подумала Серафима.
«Как бы не так! Отпустит он по доброй воле! Даст он развод! И чтобы на себя вину взять – ни за что! В нем крючкотворец сидит, законник, сыщик, „представитель общественной совести“, как он величает себя. Да и не хочет она „по-честному“, – ей припомнились слова отца, – уходить от него. Он этого не стоит… Пускай ни о чем не догадывается в своем самодовольстве и чванном самообожании. На тебе: любила два года, ездила на свидания в Нижний, здесь видалась у тебя под носом и ушла, осрамила тебя больше, чем самое себя»…
Серафима начала громко шептать.
И ни разу ей не представился вопрос: «а поймает и вызовет по этапу?»
XXVПробило и двенадцать. Она не слыхала боя часов.
Не раздеваясь прилегла она на кушетку в гостиной и задремала. На пианино догорала свеча.
Обыкновенно она ложилась часу в первом и не ждала мужа. Он возвращался в два, в три. И сегодня Захар будет его ждать, пожалуй, до рассвета. Если Север Львович проигрался, он разденется у себя в кабинете, на цыпочках войдет в спальню и ляжет на свою постель так тихо, что она почти никогда не проснется. Но чуть только ему повезло – он входит шумно, непременно разбудит ее, начнет хвалиться выигрышем, возбужденно забрасывать ее вопросами, выговаривать ей, что она сонная…
Серафима сначала задремала, потом крепко заснула. Ее разбудил звонок в передней.
Она раскрыла глаза и сразу не могла распознать, где лежит и какой час дня. В два окна, выходившие на двор, вливался уже отблеск утренней зари; окна по уличному фасаду были закрыты ставнями. В гостиной стоял двойственный свет.
С кушетки ей видна была дверь в сени. Позвонили еще раз. Заспанная Феня отворила наконец. Север Львович вошел и крикнул горничной:
– Сколько раз надо звонить?
«Проигрался», – сказала Серафима про себя.
Сон совсем отлетел, и она сообразила, что уже светает.
Она, еще не поднимаясь с кушетки, продолжала издали смотреть на мужа, пока Феня стаскивала с него светло-гороховое очень короткое пальто, на шелковой полосатой подкладке. Шляпу, светлую же, он также отдал горничной.
На лицо его падало довольно свету из окна передней, – лицо моложаво-обрюзглое, овальное, бритое, кроме длинных и тонких усов; что-то актерское было в этом лице, в глазах с опухлыми веками, в прямом коротком носе, в гримасе рта. Он один во всем городе вставлял в левый глаз монокль. Темно-русые волосы заметно редели на голове.
Такой же моложавый, сухой и малорослый стан в двубортной синей расстегнутой визитке, из-под которой выглядывал белый жилет. На ногах красно-желтые башмаки, тоже единственные в городе.
Ему на вид казалось за тридцать.
«Проигрался!» – решила еще раз Серафима и, не притворяясь спящей, лежала в той же полусогнутой позе.
– Вы здесь?.. С какой стати, а?
Голос его слегка в нос и вздрагивающий неприятно прошелся по ее нервам.
– Надеюсь, меня не ждали?
Опять этот ненавистный отрывистый говор затрещал, точно ломающаяся сухая скорлупа гороховых стручьев.
Муж приучал жену к хорошему тону, был с ней на «вы» и только в самых интимных разговорах переходил на «ты». Она привыкла называть его «Север Львович» и «ты» не говорила ему больше года, с поездки своей на ярмарку.
– Так, заснула…
Серафима сладко потянулась и свои белые обнаженные руки закинула за спину. Одна нога в атласной черной туфле с цветным бантом свесилась с кушетки. Муж ее возбужденно прошелся по гостиной и щелкнул несколько раз языком. С этой противной для нее привычкой она не могла помириться.
– Который час? – лениво и глухо спросила она.
– Не знаю… видите, светает.
И он засмеялся коротким и высоким смехом, чего с ним никогда не бывало.
«Должно быть, здорово обчистили его!» – выговорила она про себя.
– Неужели все время в клубе?
И этот вопрос вышел у нее лениво и небрежно.
– Сначала… да. А потом… у этого приезжего инженера.
– Какого?
«Очень мне нужно знать!» – добавила она мысленно:
– Ах, Боже мой. Я вам говорил. Несвисецкий… Запржецкий. Полячишко!.. Шулер!..
Он сдержал свое раздражение, откинул борт визитки на один бок, засунул большой палец за выемку жилета и стал, нервно закинув голову.
– Несомненный шулер… И этаких мерзавцев в клуб пускают!
– Вы зачем же с ним садились?
– Разве это написано на лбу?.. Игра вдвоем.
– В пикет?
– Нет, в палки.
– Колоду подменил?
«И зачем я с ним разговариваю? – подумала она. Какое мне дело? Чем больше продулся, тем лучше».
Когда она говорила, мысленно у ней выскакивали резкие, неизящные слова.
– В клубе… нет, это немыслимо! – Он заходил, все еще с большим пальцем в выемке жилета. – Нет, у себя, в нумере…
– Ловко! – вырвалось у нее таким бесцеремонным звуком, что Рудич вскинул на нее свой монокль. Значит, к нему отправились?..
– Нельзя было… Ты понимаешь. Я был в таком проигрыше.
Он незаметно для себя стал говорить ей «ты».
– На сколько же?
– На очень значительную сумму. На очень!..
– Совестно выговорить небось?
Такого тона Север Львович еще не слыхал от жены.
В другое время он остановил бы ее одним каким-нибудь движением перекошенного рта, а тут он только выкинул монокль из орбиты глаза и быстро присел на кушетку, так быстро, что она должна была подвинуться.
– Серафима, ты понимаешь… теперь для меня, в такую минуту… на днях должна прийти бумага о моем назначении…
– И вы еще больше спустили?
Сквозь свои пушистые ресницы, с веками, немного покрасневшими от сна, она продолжала разглядывать мужа. Неужели эта дрянь могла командовать ею и она по доброй воле подчинилась его фанаберии и допустила себя обобрать до нитки?.. Ей это казалось просто невозможным. И вся-то его фигура и актерское одутлое лицо так мизерны, смешны. Просто взять его за плечи и вытолкнуть на улицу – б/ольшего он не заслуживал. Никаких уколов совести не чувствовала она перед ним, даже не вспомнила ни на одно мгновение, что она – неверная жена, что этот человек вправе требовать от нее супружеской верности.
Он провел белой барской ладонью по своей лысеющей голове и почесал затылок.
– Словом… мой друг… это экстраординарный проигрыш. Я мог бы, как… представитель, ты понимаешь… судебной власти… арестовать этого негодяя. Но нужны доказательства…
– Не дурно было бы! – перебила она. – Сам же играл до петухов у шулера и сам же арестовать его явился… Ха-ха!
Такого смеха жены Рудич еще никогда не слыхивал.
– Ты пойми, – он взял ее за руки и примостился к ней ближе, – ты должна войти в мое положение…
– Да сколько спустили-то?
– Сколько, сколько!..
– Тысячу или больше?
– Тысячу!.. Как бы не так! Подымай выше!..
Он сам соскочил с своего обычного тона.
– Ну, и что ж?
Этот возглас Серафимы заставил его взять ее за талию, прилечь головой к ее плечу и прошептать:
– Спаси меня!.. Серафима! Спаси меня!.. Попроси у твоего отца. Подействуй на мать. Ты это сделаешь. Ты это сделаешь!..
Его губы потянулись к ней.
– Никогда!.. – выговорила резко и твердо Серафима и оттолкнула его обеими руками.
– Ты с ума сошла!
Он чуть было не упал.
– Отправляйтесь спать!
И когда он опять протянул к ней обе руки со слащавой гримасой брезгливого рта, она отдалила его коленями и одним движением поднялась.
У дверей столовой она обернулась, стала во весь рост и властно прокричала:
– Не смейте ко мне показываться в спальню! Слышите!.. Ни спасать вас, ни жить с вами не желаю! И стращать меня не извольте. Хоть сейчас пулю в лоб… на здоровье! Но ко мне ни ногой! Слышите!
Она пробежала через столовую в спальню, захлопнула дверь и звонко повернула ключ.
И когда она от стремительности почти упала на край своей кровати, то ей показалось, что она дала окрик прислуге или какому-нибудь провинившемуся мальчишке, которого запрут в темную и высекут…
XXVIТеркин шел по тропе мимо земляных подвалов, где хранился керосин, к конторе, стоявшей подальше, у самой «балки», на спуске к берегу.
Солнце пекло.
Он был весь одет в парусину; впереди его шагал молодой сухощавый брюнет в светлой ластиковой блузе, шелковом картузе и больших сапогах; это и был главный техник на химическом заводе Усатина, того «благоприятеля», у которого Теркин надеялся сделать заем.
Сегодня утром он не застал его в усадьбе. Усатин уехал в город за двадцать верст, и его ждали к обеду. Он должен был вернуться прямо в контору.
Туда они и шли с Дубенским, – так звали техника с завода из-за Волги. Тот также приехал по делу. И у него была «большая спешка» видеть Арсения Кирилыча.
Усатин наезжал один в эту приволжскую усадьбу, где когда-то сосредоточил торг керосином. Семейство его проживало с конца зимы где-то за границей.
Теркина принял нарядчик. Он еще помнит его с того времени, когда сам служил у Арсения Кирилыча; его звали Верстаков: ловкий, немножко вороватый малый, употреблявшийся больше для разъездов, уже пожилой.
Верстаков ему обрадовался и повел его сейчас же наверх, где помещаются комнаты для гостей.
– Надолго к нам, Василий Иваныч? – спросил он его тоном дворового.
Прежде он держался с ним почти как равный с равным.
На его вопросы о хозяине, его делах, новых предприятиях и планах Верстаков отвечал отрывочно, с особенным поворотом головы в сторону, видимо с умышленной сдержанностью.
Но Теркин не хотел допытываться; только у него что-то внутри защемило. Как будто в уклончивых ответах Верстакова он почуял, что Усатин не может быть настолько при деньгах, чтобы дать ему двадцать тысяч, хотя бы и под залог его «Батрака», а крайний срок взноса много через десять дней, да и то еще с «недохваткой». Остальное ему поверят под вексель до будущей навигации.
Там же в усадьбе дожидался Усатина и его техник или «делектур», как называл его Верстаков. Они друг другу отрекомендовались за чаем.
Дубенского он сразу определил: наверно из «технологического», с большим гонором, идей самых передовых, – может, уже побыл где-нибудь в местах «отдаленных», – нервный, на все должен смотреть ужасно серьезно, а хозяйское дело считать гораздо ниже дела «меньшей братии».
Так выходило по соображениям Теркина из повадки и наружности техника: лицо подвижное, подслеповат, волосы длинные, бородка плохо растет, говорит жидким тенором, отрывисто, руками то обдергивает блузу, то примется за бородку. О приятном тоне, об уменье попасть в ноту с чужим человеком он заботится всего меньше.
За чаем Теркин узнал от него, что Усатин должен тотчас же отправиться в Москву, может быть, не успеет даже переночевать.
– Вам по какому делу? – спросил Дубенский, тревожно поглядел на него и, не дождавшись ответа, добавил быстро: – Я ведь так спросил… понимаете… Может… какое сведение нужно… по заводу?
– Нет, я по другим статьям, – ответил Теркин с усмешкой.
Малый ему скорее нравился, но прямо ему говорить: «я, мол, заем приехал произвести», – он не считал уместным. Лучше было повести разговор так, чтобы сам «интеллигент» распоясался.
– Расширили дело на заводе? – осведомился он добродушно небрежным тоном, как человек, которому обстоятельства Усатина давно известны. – Ведь Арсений Кирилыч хотел, помнится мне, соседнюю лесную дачу заполучить и еще корпус вывести для разных специальных производств?
– Нет, дача не куплена… и все по-старому… даже посокращено дело…
Техник тыкал папиросой в пепельницу, говоря это.
– Что ж? Охладел патрон или сбыт не тот против прежнего?
– Разные причины… понимаете… в другую сторону были направлены главные интересы. Арсений Кирилыч – человек, как вам известно, увлекающийся.
Еще бы!
Да и конкуренция усилилась. Прежде в этом районе едва ли не один всего завод был, а нынче… расплодились. И подвоз… по новым чугункам…
– Так, так!
Слушая техника, Теркин из-за самовара вглядывался в него.
«Ведь тебя, паря, – по-мужицки думал он, – что-нибудь мозжит… также нетерпящее… в чем твоя подоплека замешана… И тебе предстоит крупный разговор с патроном…»
Ему стало его вдруг жаль, точно он его давно знает, хотя он мог бы быть недоволен и помехой лишнего человека, и тем, что этот «делектур» расстроен. Конечно, дело, по которому он приехал, денежное и неприятное.
Стало быть, есть разные заминки в оборотах Арсения Кирилыча… Почему же он сам-то так верит, что у него легко перехватит крупноватый куш? Ведь не наобум же он действовал?.. Не малый младенец. Не свистун какой-нибудь!
Не дальше как по весне он виделся с Усатиным в Москве, в «Славянском Базаре», говорил ему о своем «Батраке», намекал весьма прозрачно на то, что в конце лета обратится к нему.
И тот ему ответил, похлопав по плечу:
– Весьма рад буду, Теркин, поддержать вас… Напомните мне месяца за два… письмом.
Он и напомнил. Правда, ответа не получил, но это его тогда не смутило. А весной, когда они встретились в Москве, Усатин «оборудовал» новое акционерное дело по нефтяной части и говорил о нем с захлебыванием, приводил цифры, без хвастовства упоминал о дивиденде в двадцать три процента, шутя предлагал ему несколько акций «на разживу», и Теркин ему, так же шутя, сказал на прощанье:
– Мне теперь, Арсений Кирилыч, всякий грош дорог. Дайте срок, ежели Волга-матушка не подкузьмит на первых же рейсах – и поделитесь тогда малой толикой ваших акций.
Что говорить, человек он «рисковый», всегда разбрасывался, новую идею выдумает и кинется вперед на всех парах, но сметки он и знаний – огромных, кредитом пользовался по всей Волге громадным; самые прожженные кулаки верили ему на слово. «Усатин себя заложит, да отдаст в срок»: такая прибаутка сложилась про него давным-давно.
К тому же Арсений Кирилыч сам когда-то пострадал, посидел малую толику за свое «направление». Он не в дельцы себя готовил, а по ученой части; ходил в народ, хотел всю свою душу на него положить и в скором времени попался. Это его на другую дорогу повернуло. Через пять-десять лет он уже гремел по Волге, ворочал оборотами в сотни тысяч. А все в нем старая-то закваска не высыхала: к молодежи льнул, ход давал тем, кто, как Теркин, с волчьим паспортом выгнан был откуда– нибудь, платил за бедных учащихся, поддерживал в двух земствах все, что делалось толкового на пользу трудового люда.
Усатин приласкал Теркина, приставил к ответственному делу, а когда представилась служба крупнее и доходнее, опять по железнодорожной части, он сам ему все схлопотал и, отпуская, наставил:
– Смотрите, Теркин! Под вашей командой перебывает тысяча рабочих. Не давайте, насколько можете, эксплуатировать их, гноить под дождем, в шалашах, кормить вонючей солониной и ржавой судачиной да жидовски обсчитывать!
Тогда Теркину даже не очень нравилось, что Усатин так носится с мужиками, с рабочими, часто прощает там, где следовало строго взыскать. Но его уважение к Арсению Кирилычу все-таки росло с годами – и к его высокой честности, и к «башке» его, полной всяких замыслов, один другого удачнее.
Правда, начали до него доходить слухи, что Усатин «зарывается»… Кое-кто называл его и «прожектером», предсказывали «крах» и даже про его акционерное общество стали поговаривать как-то странно. Не дальше, как на днях, в Нижнем на ярмарке, у Никиты Егорова в трактире, привелось ему прислушаться к одному разговору за соседним столом…
Может быть, Усатин и зарвался. Только скорее он в трубу вылетит, чем изменит своим правилам. Слишком он для этого горд… Такие люди не гнутся, а ломаются, даром что Арсений Кирилыч на вид мягкий и покладистый.
XXVIIПодходя к конторе, Дубенский обернулся и, защищаясь ладонью от палящего солнца, спросил:
– Не хотите ли в садике посидеть? Там и тень есть.
– И весьма… Может, ждать Арсения Кирилыча долгонько придется, – возбужденно отозвался Теркин.
Они уже были у забора.
– К полудню должен быть.
Техник отворил дверку в палисадник и впустил первого Теркина. Контора – бревенчатый новый флигель с зеленой крышей – задним фасом выходила в палисадник. Против крылечка стояла купа тополей. По обеим сторонам лесенки пустили раскидистую зелень кусты сирени и бузины.
– Да вот на лесенке посидим, – сказал Теркин. Тут всего прохладнее. Здоровая же нынче жара! Как думаете, градусов чуть не тридцать на припеке?
– Около того… Не угодно ли?
Техник протянул ему свою папиросницу.
– Много благодарен… Как вас по имени-отчеству?
– Петр Иванов…
С лица Дубенского не сходило выражение ущемленности. Теркину еще больше захотелось вызвать его на искренний разговор; да, кажется, это и не трудно было.
– В Москву депешей, что ли, требуют Арсения Кирилыча? – спросил он умышленно небрежным тоном и выпустил дым папиросы вбок, не глядя на Дубенского, севшего ниже его одной ступенькой.
– Три телеграммы пришли… Одна даже на мое имя… Поэтому я и знаю… Первые две получены с нарочным вчера еще.
– Да ведь Арсений Кирилыч в городе?..
– От нас станция ближе… Оттуда прямо посылают…
– Значит, приспичило?
Дубенский взглянул на него с наморщенным лбом и выговорил слегка дрогнувшим звуком:
– Все по обществу… этому.
– По какому? По нефтяному делу?
– Именно.
– В правлении, поди, чего натворили? Кассир сбежал, али что? По нынешнему времени это самый обыкновенный сюрприз.
– Нет… видите ли…
Техник снял картуз и отер платком пот с высокого, уже морщинистого лба.
– Да вы, Петр Иванович, не думайте, пожалуйста, что я у вас выпытываю. Ни Боже мой!.. В деловые секреты внедряться не хочу… Но вам уже известно, что я у Арсения Кирилыча служил, много ему обязан, безусловно его почитаю. Следственно, к его интересам не могу быть равнодушен.
Глаза Теркина загорелись, и он, обернувшись к технику всем лицом, говорил теплыми нотами.
Тот накрылся, сделал громкую передышку и вытянул ноги.
– Вы ничего не читали в газетах? – неуверенно и опять с приподнятой бровью спросил он.
– Да я больше недели и газеты-то в руках не держал. Все на пароходах путаюсь, вверх и вниз.
– Тогда, конечно…
«Не речист ты, милый друг», – подумал Теркин.
– А нешто что-нибудь такое есть? Травля какая… Набат забили?
– Именно, именно… И так нежданно. Подняли тревогу… Письма… Обличения… Угрозы…
– Угрозы? Чем же стращают и по какому поводу?
– Это… сложно… долго рассказывать… разумеется, в каждом акционерном предприятии, – щеки Дубенского начали краснеть, и глаза забегали, – какою целью задаются? На что действуют?.. На буржуазную алчность. Дивиденд! Вот приманка!
– А то как же?
Вопрос Теркина прозвучал веско и серьезно.
– Да разве трудовым людям, – еще нервнее спросил Дубенский, – вот таким хоть бы, как вы и я, следует откармливать буржуев?
«Ну да, ну да, – думал Теркин, – ты из таких. Не уходился еще…»
– Не давать хорошего дивиденда, – выговорил он спокойно, – так и акции не поднимутся в цене, и предприятие лопнет. Это – буки-аз – ба.
– Конечно, конечно! Буки-аз – ба… Но есть предел… Можно… вы понимаете… можно, по необходимости, подчиняться условиям капиталистического хозяйства.
– Какого? – переспросил Теркин.
– Капиталистического… понимаете… буржуйного… Но если перепустить меру и… как бы сказать… спекулировать на усиленные приманки – это не обходится без… понимаете?..
«Без шахер-махерства», – добавил про себя Теркин.
– Понимаю, – протянул он вслух и сдунул пепел с папиросы.
– Ну, вот, – оживленнее и смелее продолжал Дубенский, – и надо, стало быть, усиленно пускать в ход все, что привлекает буржуя.
«Эк заладил, – перебил про себя Теркин, – буржуй да буржуй!»
– Это вы буржуем-то вообще состоятельных людей зовете? – спросил он с улыбочкой.
– Представителей капиталистического хозяйства…
– Да позвольте, Петр Иваныч, вы все изволите употреблять это выражение: капиталистическое хозяйство… И в журналах оно мне кое-когда попадается. Да какое же хозяйство без капитала?
Он хорошо понимал, куда клонит Дубенский, и сам не прочь был потолковать о том, как бы надо было людям трудовым и новым заводить, что можно, сообща. Но его этот техник начал раздражать более, чем он сам ожидал. Такое «умничанье» считал он неуместным и двойственным в человеке, пошедшем по деловой части. Что хочется ему поскорее начать хозяйствовать – это естественно… Или общество устроить почестнее, так, чтобы каждый пайщик пользовался доходом сообразно своей работе, как, например, в том пароходном товариществе, куда он сам вступает… А ведь этот Дубенский не в ту сторону гнет… Он, наверное, сочувствует затеям вроде крестьянских артелей из интеллигентов.
И Теркину вспомнился тут его разговор на пароходе с тем писателем, Борисом Петровичем. Он ему прямо сказал тогда, что считает такие затеи вредными. Там, в крестьянском быту, еще скорее можно вести такое артельное хозяйство, коли желаешь, сдуру или от великого ума, впрягать себя в хомут землепашца, а на заводе, на фабрике, в большом промысловом и торговом деле…
Дубенский не сразу ему ответил.
– Не в том вопрос… – начал он еще нервнее. – Без капитала нельзя. Но на кого работать?.. Вот что-с!.. У Арсения Кирилыча были совсем другие идеи… Он хотел делать рабочих участниками… вы понимаете?
– Понимаю!.. Это в виде процента, что ли?
– Именно.
– Против этого я не буду говорить… но опять не сразу же… Надо спервоначалу поставить дело на прочный фундамент…
– А вышло по-другому, – голос Дубенского упал, – совсем по-другому. Понадобились… я вам сказал… приемы… делечества… понимаете? И в этих случаях можно очутиться в сообщниках, не желая этого…
«Вот оно что! – подумал Теркин. – Видно, и тебя впутал хозяин-то!»
– О чем же, собственно, в газетах гвалт подняли? – спросил он строже и даже нахмурился.
– Мне, право… весьма неприятно излагать вам это… Конечно, тут есть какая-нибудь интрига…
– Подвох!.. Со стороны меньшинства? Или действительно проруха какая?
– Есть… к сожалению… и кое-что похожее на правду.
– Да неужто Арсению Кирилычу серьезные гадости предстоят? Преследование?
«Неладно, неладно», – прибавил Теркин про себя, и ему стало вдруг ясно, что он уедет отсюда с пустыми руками.
– Арсения Кирилыча вызывают безотлагательно. Надо сейчас же принять меры.
– Он – ума палата… В разных передрягах бывал… Да к тому же, как я его разумею, ничего бесчестного, неблаговидного он на душу свою не возьмет… Не такой человек.
«А почем ты знаешь?» – поправил он самого себя.
И ему захотелось, забывая про неудачу своей поездки к Усатину, поглядеть на то, как Усатин поведет себя и во что именно завязил он одну ногу… а может, и обе.
– Очень, очень… все это прискорбно!
Возглас Дубенского отзывался большой горечью.
Теркин сбоку оглядел его и подумал:
«Какой ты техник, директор?.. Тебе бы лучше книжки сочинять или общежития на евангельский манер устраивать».
– Да ведь вы – служащий… ваше дело сторона. Коли вы перед акционерами прямо не ответственны? – спросил Теркин, нагнувшись к Дубенскому.
– В настоящую минуту… весьма трудно ответить вам… вы понимаете… весьма трудно.
XXVIIIЗагудевший вдали колокольчик прервал Дубенского.
– Это Арсений Кирилыч? – спросил Теркин.
– Он, он!
Оба встали и вернулись к наружному крыльцу с навесом и двумя лавками.