bannerbanner
Василий Теркин
Василий Теркин

Полная версия

Василий Теркин

Текст
Aудио

0

0
Язык: Русский
Год издания: 2012
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 10

Как она жила до сих пор, мать знала, по крайней мере знала то, как она живет с мужем, «каков он есть человек», видела, что сердце дочери не нашло в таком муже ничего, кроме сухости, чванства, бездушных повадок картежника.

Про их встречи с Теркиным она как будто догадывалась. Серафима рассказала ей про их первую встречу в саду, не все, конечно. С тех пор она нет-нет да и почувствует на себе взгляд матери, взгляд этих небольших серых впалых и проницательных глаз, и сейчас должна взять себя в руки, чтобы не проговориться о переписке, о тайных свиданиях.

Но все это было только начало. А теперь? Как она взглянет прямо в лицо матери?.. Ведь у нее любовник…

«Любовник!» – произнесла Серафима про себя и стала холодеть. Вдруг как она не выдержит?.. Нет, теперь, до смерти отца – ни под каким видом!..

Ее нервно вздрагивающая рука в длинной перчатке взялась за скобку.

Дверь была одностворчатая, обитая зеленой, местами облупившейся, клеенкой.

Она оказалась запертой изнутри. Это удивило Серафиму.

Она заглянула в окно передней, выходившее на галерейку. В передней никого не было.

Родители ее держали прежде, кроме стряпухи, дворника, кучера, еще работницу и чистую горничную. Теперь у них только две женщины. Лошадей они давно перевели.

Она постучала в окно раз-другой.

Отперли ей не сразу.

– Ах! барышня!

Так Аксинья, пожилая женщина в головке и кацавейке, до сих пор зовет ее.

– Что это?.. Почему вы заперлись? – торопливо и вполголоса спросила Серафима.

– Извините, барышня, – Аксинья говорила так же тихо, – боялась я… Потому ночь целую не спамши… Ефим Галактионыч мучились шибко. Я и прикурнула.

– А теперь как папенька?

– К вечерням им полегче стало, забылись… Доктор два раза был.

– Мамаша почивает?

– Уж не могу вам сказать… Сама-то я спала… Вряд ли почивают. Они завсегда на ногах.

– Если мамаша отдыхает, не буди ее… Я посижу в гостиной… Пойди, узнай.

Она нарочно услала Аксинью в дальнюю комнату, где мать ее спала с тех пор, как она стала себя помнить, чтобы ей самой не входить прямо к Матрене Ниловне. В гостиной она больше овладеет собою. Ее внезапное волнение тем временем пройдет.

Аксинья отворила ей дверь в большую низковатую комнату с тремя окнами. Свет сквозь полосатые шторы ровно обливал ее. Воздух стоял в ней спертый. Окна боялись отпирать. Хорошая рядская мебель в чехлах занимала две стены в жесткой симметрии: диван, стол, два кресла. В простенках узкие бронзовые зеркала. На стенах олеографии в рамах. Чистота отзывалась раскольничьим домом. Крашеный пол так и блестел. По нем от одной двери к другой шли белые половики. На окнах цветы и бутыли с красным уксусом.

Как только Аксинья скрылась за дверью во внутренние комнаты, Серафима пододвинулась к одному из зеркал, потянула вуалетку, чтобы ее лицо ушло под тюль до рта, и вглядывалась в свои глаза и щеки – не могут ли они ее выдать?

XXII

Мать подошла к ней так тихо, что она встрепенулась, когда та окликнула ее:

– Здравствуй, Симочка!

Серафима перелистывала нумера старой «Нивы», лежавшие на столе около лампы еще с той поры, когда она ходила в гимназию.

– Ах, маменька! Здравствуйте!

Они поцеловались три раза, как всегда, по-купечески.

Небольшого роста, широкая в плечах, моложавого выразительного лица, Матрена Ниловна ходила в платке, по старому обычаю. На этот раз платок был легкий крепоновый, темно-лиловый, повязанный распущенными концами вниз по плечам и заколотый аккуратно булавками у самого подбородка. Под платком виднелась темная кацавейка, ее неизменное одеяние, и такая же темная шерстяная юбка, короткая, так что видны были замшевые туфли и чистые шерстяные чулки домашнего вязанья.

Матрена Ниловна не передала дочери своей наружности. Волос из-под надвинутого на лоб платка не было видно, но они у нее оставались по-прежнему русые, цвета орехового дерева, густые, гладкие и без седины. Брови, такого же цвета, двумя густыми кистями лежали над выпуклостями глазных орбит. Проницательные и впалые глаза, серые, тенистые, с крапинками на зрачках, особенно молодили ее. В крупном свежем рту сохранились зубы, твердые и белые, подбородок слегка двоился.

– Чт/о папенька?

Серафима проговорила это тише, чем обыкновенно говорила в гостиной.

Они еще стояли посредине комнаты.

– Да что, Симочка… Столь плох, столь плох!.. Сегодня больно на заре маялся, сердешный. Я хотела было за тобой посылать… Заливает ему грудь-то… ни лежать, ни сидеть… Теперь вот забылся… И я пошла отдохнуть…

– Простите, маменька, я вас разбудила.

– Не спала я… Какой тут сон!..

Кистью правой руки Матрена Ниловна истово перекрестила рот; она не могла сдержать нервной зевоты. – Спасибо, Симочка, заехала… Муженек-то вернулся небось?

Серафима знала, что Матрена Ниловна в таких же чувствах к Рудичу, как и она сама.

– Вчера приехал.

– С чем? С пустушкой или повысили?

– К осени обещали товарища прокурора.

– Жалованья-то больше нешто?

– Нет, меньше.

– Ну, так чему же тут радоваться?

– Ход теперь другой будет.

– Все едино! В клубе на зеленом сукне спустит.

Полные губы Матрены Ниловны повела косвенная усмешка. Серые бойкие глаза остановились на дочери, но не особенно пристально. Их затуманивали душевная горечь и большое утомление.

Серафима все-таки опустила ресницы, хотя уже не боялась выдать себя. Разговор сам пошел в такую сторону, что ей нечего было направлять его.

Они присели на диван. Матрена Ниловна прикоснулась правой рукой к плечу дочери. В свою «Симочку» она до сих пор была влюблена, только не проявляла этого в нежных словах и ласках. Но Серафима знала отлично, что мать всегда будет на ее стороне, а чего она не может оправдать, например, ее «неверие», то и на это Матрена Ниловна махнула рукой.

– Свой разум есть, – говаривала она. – Сколь это ни прискорбно мне… Уповаю на милость Божию… Он, Батюшка, просветит ее и помилует.

Она не поблажала ей ни в чем, что было против ее правил, выговаривала, но всегда, точно старшая сестра или, много, тетка, как бы рассуждала вслух. Не хотела она и подливать масла в их супружеские нелады. Если она и сейчас так высказалась насчет своего зятя, то потому, что у них давно уже установился этот тон. В сердце Матрены Ниловны не закрывалась ранка горечи против того «лодыря», который сманил у них со стариком единственную их дочь, красавицу и умницу. Не случись этого «Божьего попущения», Симочка, конечно, попала бы за какого-нибудь миллионера по хлебной или другой торговле. Мало ли их по Волге? Есть и такие, что учились в Казани в студентах, а коренного дела своего не бросают.

Боязнь выдать себя совсем отлетела от Серафимы. Роковое слово «любовник» уже не прыгало у нее в голове. Мать простит ей, когда надо будет признаться.

И так ей стало легко, почти весело… Она даже застыдилась. Отец умирает через комнату, а она в таких чувствах!

– По тебе стосковался, – все так же тихо продолжала Матрена Ниловна, – задыхается, индо посоловеет весь, а чуть маленько отлегло, сейчас спросит: «Симочка не побывает ли?»

Наклонившись к лицу дочери, она прибавила чуть слышно:

– За эти месяцы вот как он разнемогся, тебя стал жалеть… не в пример прежнего. И ровно ему перед тобой совестно, что оставляет дела не в прежнем виде… Вчерашнего числа этак поглядел на меня, у самого слез полны глаза, и говорит: «Смотри, Матрена, хоть и малый достаток Серафиме после меня придется, не давай ты его на съедение муженьку… Дом твой, на твое имя записан… А остальное что – в руки передам. Сторожи только, как бы во сне дух не вылетел»…

Дочь слушала, низко опустив голову. Ей хотелось спросить:

«Папенька, значит, завещания не оставит?»

Но вопрос не шел с губ. Не завещание беспокоило ее, а вопрос о деньгах ее двоюродной сестры Калерии.

– Коли папеньку самого раздумье разбирает, отчего же он не распорядится? – так же тихо, как мать, спросила она.

– Утречком, говорит, коли отпустит хоть чуточку, достань мне шкатунку красного дерева и подай.

Они помолчали.

– Стало быть, – выговорила Серафима слишком как-то спокойно, – в этой шкатулке и капитал Калерии?

Их взгляды встретились. Лицо Матрены Ниловны потемнело, и она тотчас же отвела голову в сторону.

Калерия и ее мозжила. Ничего она не могла по совести иметь против этой девушки. Разве то, что та еще подростком от старой веры сама отошла, а Матрена Ниловна тайно оставалась верна закону, в котором родилась, больше, чем Ефим Галактионыч. Не совладала она с ревностью матери. Калерия росла «потихоней» и «святошей» и точно всем своим нравом и обликом хотела сказать:

«Смотрите на нас с Симочкой. Я – праведница, и меня Господь Бог за это взыщет; а та – грешница, только и думает, что о суетном и мирском, предана всем плотским вожделениям».

Где же ей взять наружностью против Симочки! А все-таки, когда она здесь жила перед тем, как в Петербурге в «стриженые» сбежала, ст/оящие молодые люди почитали ее больше, чем Симочку, хоть она и по учению-то шла всегда позади.

Не хотела Матрена Ниловна помириться и с тем, что «святоше» достанутся, быть может, большие деньги, – она не знала, сколько именно, – а Симочке какой-нибудь пустяк. Ее душу неприязнь к Калерии колыхала, точно какой тайный недуг. Она только сдерживалась и с глазу на глаз с дочерью и наедине с самой собою.

Все это было как будто и грешно, а греха она и боялась и не любила по совести. Но ежеминутно она сознавала и то, что не выдержит напора жалости к дочери и ревнивого чувства к Калерии. Если представится случай поступить явно к выгоде Симочки, – она не устоит.

– Зачем же откладывать? – заговорила немного погромче Серафима и бросила долгий взгляд в сторону двери, где через комнату лежал отец. – Ежели папенька проснется да посвежее будет… вы бы ему напомнили. А то… не ровен час. Он сам же боится.

Говорить дальше в таком же смысле Серафиме тяжело было. Она переменила положение своего гибкого и роскошного тела. Щеки у нее горели.

– Как жарко!

Этот возглас был для нее большим облегчением.

– Ты бы шляпку-то сняла, – заметила Матрена Ниловна. – Вон она какая у тебя, прости Господи, ровно улей какой.

И мать тихо засмеялась.

Пока Серафима вынимала длинные булавки из волос и клала шляпку на стол, Матрена Ниловна, оправив концы платка, как бы про себя выговорила:

– Известное дело, зачем откладывать. Каков-то он, голубчик, проснется?..

Ей уже представлялась «шкатунка» из красного дерева с медными бляшками и наугольниками с секретным ящиком старинной работы… Там лежит капитал Калерии. И сдается ей, что Ефим Галактионыч поручит ей распоряжение этими деньгами.

Дрожь повела ей плечи, а в комнате было не меньше двадцати градусов.

Дверь из передней приотворили. Показалась «головка» Аксиньи.

– Матушка, – долгим шепотом протянула она, Ефим Галактионыч, никак, проснулись. Слышала я, кашлянули.

– Хорошо, – хозяйским тоном ответила Матрена Ниловна. – Скажи им: Серафима, мол, Ефимовна приехали.

Мать и дочь поглядели одна на другую и встали с дивана.

XXIII

В конце девятого часа Серафима ехала домой.

Пролетка медленно поднималась по «дамбе», – так называют мощеную дорогу от набережной в город.

Фонари только что начали зажигать. Небо висело густое и низкое, полное звезд.

На одну звезду с изумрудным блеском вдумчиво смотрела Серафима.

Все обошлось хорошо, лучше, чем она могла желать.

Отца она видела в темноте его чуланчика. Он лежал целый день в угловой каморке без окон, где кровать приткнута к стене, и между ее краем и стеклянной дверью меньше полуаршина расстояния. Мать сколько раз упрашивала его перебираться в комнату, где они когда-то спали вместе, но он не соглашался.

В каморке было так темно, что она не могла отчетливо разглядеть отцовского лица, заметила только, что оно раздулось; грудь была обнажена сверху; косой ворот рубашки откинут.

Отец полусидел в постели, прислонившись к высоко взбитым подушкам. Показалось ей, что борода еще поседела, и глаза смотрели на нее гораздо мягче обыкновенного.

Небывалое волнение охватило ее, когда она наклонилась к нему и взяла руку, уже налитую водой, холодную. Перед ней полумертвец, а она боится, как бы он не проник ей в душу, каким-нибудь одним вопросом не распознал: с какими затаенными мыслями стоят они с матерью у его кровати.

– Дочка, – перехваченными звуками говорил ей отец, – ты на меня не ропщи!

– Папенька! Что вы! – смогла она ответить и против воли заплакала.

– Не моя вина, милая… Времена не те… все пошло на умаление.

– Чего тут, Ефим Галактионыч! – вмешалась мать. – Н/ешто она что?.. Уж ты не расстраивай себя… без нужды. Полегче тебе с/едни, вот бы и сказал нам, какое твое желание.

Мать не договорила. Она слышала ее голос сбоку и немного сзади от себя.

«Догадается! – подумала Серафима. – Как бы не испортить всего!»

Но отец сам потребовал шкатулку. Она помогла матери достать ее из-под столика в проходной комнатке, отделявшей гостиную от каморки, где лежал отец.

Шкатулка показалась ей чрезвычайно легкой, должно быть, от возбуждения. Они обе держали ее перед отцом.

Он дрожащими и налитыми пальцами достал ключ с цепочки, висевшей у него на груди, и долго не мог отпереть. Наконец пружина музыкально прозвенела, и крышку он откинул с их помощью.

– Вот видите, – говорил он уже совсем замирающим голосом, – тут… Пальцем надавите в правом углу, и отскочит планочка.

У него еще достало сил показать, как следовало надавить.

– Что там найдете… больше ничего и нет… Нигде не ищите, в другом месте… И по-Божески, по-Божески…

Отец начал метаться. Чтобы запереть шкатулку, пришлось снять с его шеи цепочку, где, кроме ключа, висел большой оловянный крест и ладанка.

Она думала – он кончается. Мать поспешно убрала шкатулку и прибежала на ее зов.

– За доктором послать-ин, Ефим Галактионыч? – спросила мать, сдерживая рыдания.

И Серафима готова была разрыдаться.

Если бы у отца хватило телесных сил сказать ей еще раз: «Смотри, дочка, не обижай Калерии, не бери греха на душу!» – она упала бы на колени и во всем призналась бы.

Но отец ослаб. Они обе страшно испугались: думали, сейчас отойдет. Пометался он с минуту, потом ему стало легче; он наклонился и чуть слышно выговорил:

– Подь сюда, Серафима.

Она опустилась на колени. Отец благословил ее и поцеловал в голову.

– Прощай, дочка, – еле слышно прошептал он. Живи по-Божески… Муженек не задался… Терпеть надо… По– честному…

Она тихо плакала; но в ней уже ничто не влекло ее к признанию. Да и как бы она покаялась?.. Зачем?.. Чтобы потрясти отца, убить его на месте?

Слезы облегчили ее. Мать тоже тихо плакала.

– Ну, подите!

В гостиной они обнялись и, отойдя к печке в дальний угол, пошептались.

– Пришлите за мной… ежели ночью… папенька отходить будет.

– Зачем? – сказала Матрена Ниловна. – Он благословил тебя. Теперь уж не встать ему, сердешному…

О «пакете» они больше не говорили, но между ними и без слов что-то было условлено.

«Васе деньги нужны до зарезу, а достал ли он у того барина?»

Серафима спросила себя и сейчас же подумала о близкой смерти отца. Неужели ей совсем не жалко потерять его? Опять обвинила она себя в бездушии. Но что же ей делать: чувство у нее такое, что она его уже похоронила и едет с похорон домой. Где же взять другого настроения? Или новых слез? Она поплакала там, у кровати отца, и на коленки становилась.

Жутко ей перед матерью за «любовника», но теперь она больше не станет смущаться: узнает мать или нет – ей от судьбы своей не уйти. И с Рудичем она жить будет только до той минуты, когда им с матерью достанется то, что лежит в потаенном ящике отцовской шкатулки.

Есть у ней предчувствие, что Вася денег у того барина не добудет. Завтра или послезавтра должна прийти к ней депеша, адресованная «до востребования». Каждое утро она будет сама ходить на телеграф.

С тех пор, как вернулся из Москвы муж, она за собою следит. Но ей не нужно особенно себя сдерживать. Он для нее точно какой-то постоялец. Ни злобы, ни раздражения, ни желания показать, как она к нему относится… Только бы он не вздумал нежничать.

И третьего дня, и сегодня она жаловалась на головную боль, нарочно лежала перед обедом. Она не будет больше «принадлежать» Северу Львовичу ни под каким видом.

Про себя она зовет мужа «Север Львович», и это имя «Север» кажется ей сегодня смешным. Да и весь-то он – такое ничтожество… Теперь муж ничего не может над ней, ровно ничего. Еще много две недели, она опять подумала о смерти отца – и ее след простыл.

И нисколько ей не страшно скрыться отсюда. «Скандалы!» – закричат все в городе. Быть на линии прокурорши и жить домом, считаться самой красивой молодой дамой – и вдруг бежать… С кем? Про ее связь вряд ли кто знает. Может быть, догадывается одна приятельница… Сочтут за тайную нигилистку. Нарочно, мол, влюбила в себя судебного чиновника, выведала от него какие-нибудь тайны и убежала за границу. Про то, как она живет с ним, конечно, говорят в городе, знают, что он игрок, но думают, должно быть, что она до сих пор влюблена в него; жалеют, пожалуй, или называют «дурой». Она в последнюю зиму мало выезжала, была всего на двух-трех вечерах в клубе, ухаживателей не поощряла, по целым неделям сидела одна. Да и какая охота приглашать кого-нибудь? Север Львович начнет каждый раз умничать, гримасы строить, колкости говорить, показывать, какой он джентльмен и какая она «мужичка» и «моветонка». В первый год она еще терпела, а с тех пор, как встретила Теркина, не желала выносить этих «фасонов».

И с той самой поры она считает себя гораздо честнее. Нужды нет, что она вела больше года тайные сношения с чужим мужчиной, а теперь отдалась ему, все– таки она честнее. У нее есть для кого жить. Всю свою душу отдала она Васе, верит в него, готова пойти на что угодно, только бы он шел в гору. Эта любовь заменяла ей все… Ни колебаний, ни страха, ни вопросов, ни сомнений!..

И вдруг она запела вполголоса на самом крутом подъеме дамбы: О, люби меня без размышлений, Без тоски, без думы роковой!

Давно она выучила этот романс, на слова Майкова, еще в гимназии. Сейчас же заметалась перед ней вся обстановка того ужина с цыганами, где она впервые увидала Васю.

Ее родной город, в ту минуту пустой и дремотный, приучил ее с детства к разговорам о чувствах и любовных историях… В нем, в его летних гуляньях, в жизни большой реки, в военных стоянках, в пикниках зимой, в оперетке, – было что-то тайно-гулливое. В здешних женщинах рано сказывается характер, независимость речи и замашек. Как она сама грубила всем, лет с двенадцати!.. Сколько было у нее маленьких романов с гимназистами!.. Каких «делов» наслышалась она в тот же возраст, вроде убийства одного известного кутилы офицером в притоне… И она знала – где именно.

Вот она какая была «гадкая девчонка», хоть и не хуже других.

А теперь она вся трепетала и рвалась к тому, кто взял ее на жизнь и смерть. И выходило, что она теперь как будто честнее!

XXIV

Долго пришлось Серафиме ждать возвращения мужа из клуба. Захар поехал за ним к двенадцати.

Целый час просидела она за пианино. На нее нашла неудержимая потребность петь.

Но сначала она разделась, поспешно побросала все на пол и на свою кровать. Горничная с маслистым лицом бродила как сонная муха.

Она дала на нее окрик:

– Положи капот и ступай!.. Ты мне надоела, Феня!

Спальня была угловая комната в четыре окна. Два из них выходили на палисадник. Дом – деревянный, новый, с крылечком – стоял на спуске в котловину, с тихой улицей по дороге к кладбищу.

Большая тишина обволакивала его ночью. Изредка трещотка ночного сторожа засвербит справа, и звук надоедливо простоит в воздухе с минуту, и потом опять мертвая тишина. Даже гул пароходных свистков не доходит до них.

Когда Серафима надела капот – голубой с кружевом, еще из своего приданого – и подошла к трюмо, чтобы распустить косу, она, при свете одной свечи, стоявшей на ночном столике между двумя кроватями, глядела на отражение спальни в зеркале и на свою светлую, рослую фигуру, с обнаженной шеей и полуоткрытыми руками.

В этой спальне прошла ее замужняя жизнь. Все в ней было ее, данное за ней из родительского дома. Обе ореховые кровати, купленные на ярмарке в Нижнем у московского мебельщика Соловьева с «Устретенки», как произносила ее мать; вот это трюмо оттуда же; ковер, кисейные шторы, отделка мебели из «морозовского» кретона, с восточными разводами… И два золоченых стульчика в углу около пялец… К пяльцам она не присаживалась с тех пор, как вышла замуж.

Тут, в этом супружеском покое, она стала умнеть. С каждым месяцем обнажалась перед ней личность ее «благоверного». Не долго тщеславие брало в ней верх над способностью оценки. Да и не очень-то она преклонялась, даже когда выскочила за него замуж, пред его «белой костью». Мужчины по теперешним временам все равны перед неглупой и красивой молодой женщиной. Не то что она – все-таки дочь почтенных людей, по местному купечеству, гимназистка с медалью, – какая-нибудь дрянь, потаскушка, глядишь, влюбит в себя первого в городе богача или человека в чинах, дворянина с титулом и помыкает им, как собачонкой. Мало разве она знает таких историй?

И ничего-то в ее жизни с Севером Львовичем не было душевного, такого, что ее делало бы чище, строже к себе, добрее к людям, что закрепляло бы в сердце связь с человеком, если не страстно любимым, то хотя с таким, которого считаешь выше себя.

Она стала портиться. В девушках у нее были порывы, всякие благородные мысли, жалость, способность откликаться на горе, на беду. И было время – она втайне завидовала этой самой Калерии. И ее днями влекло куда-нибудь, где есть большое дело, на которое стоит положить всю себя, коли нужно, и пострадать.

С мужем все это выело у нее, ровно червяк какой сточил. Не полюби она Васи – что бы из нее вышло?

«Гулящая бабенка!» – почти вслух выговорили ее губы в ту минуту, когда правой рукой Серафима приподняла тяжелую косу, взяв ее у корней волос, и сильным движением перекинула ее через плечо, чтобы освежить лицо.

Со свечой в руках прошлась она потом вдоль всех трех комнат, узковатой столовой и гостиной, такой же угловой, как спальня, но больше на целое окно.

Не жаль ей этого домика, хотя в нем, благодаря ее присмотру, все еще свежо и нарядно. Опрятность принесла она с собою из родительского дома. В кабинете у мужа, по ту сторону передней, только слава, что «шикарно», – подумала она ходячим словом их губернского города, а ни к чему прикоснуться нельзя: пыль, все кое-как поставлено и положено. Но Север Львович не терпит, чтобы перетирали его вещи, дотрагивались до них… Он называет это: «разночинская чистоплотность».

Нет, не жаль ей ничего в этом домике. Жаль одного только – годов, проведенных без любви, в постылом сожительстве.

«Хуже всякой адвокатской содержанки!» – гневно подумала она, поставила свечу на пианино, подняла крышку и несколько раз прошлась по гостиной взад и вперед. «Разумеется, хуже содержанки!» – повторила она. Содержанку любят для нее самой, тратятся на нее, хоть и не уважают ее, зато из-за нее обманывают жен, попадают часто в уголовщину, режутся, отравляются… А она?.. Только и есть утешение, что Север Львович не завелся еще никем на стороне. Оттого, конечно, что у него, как у игрока, все другие страсти выело. Да и случая не представлялось. Его никто не любит; он везде держит себя чванно, с язвой, все как-то ежится, когда разговаривает с губернскими дамами, всем своим тоном показывает, что он – настоящий барин, правовед, сенаторский сын и принужден жить в трущобе, среди разночинцев и их самок – его любимое слово. И какая в этом сладость, что он ее ни на кого не променял, даже если б она и любила его?.. Она до сих пор ему не противна. Есть у него дома женщина, ничего ему не ст/оит, ее деньги все ушли на него же. Шутка! Без малого тридцать тысяч!

Эта цифра зажглась в ее голове, как огненная точка. Васе нужно как раз столько. Даже меньше! Будь у нее в ящике или в банке такие деньги, она ушла бы с ним, вот сейчас уложилась бы, послала бы Феню за извозчиком и прямо бы на пароход или на железную дорогу, с ночным поездом.

Почему не встретила она Васи четыре года назад? И свободна была, и деньги были, и любовь бы настоящая, бесповоротная погнала ее под венец, а не самолюбивая блажь девчонки, удостоенной ухаживания барича– правоведа.

Щеки Серафимы пылали. Ей стало нестерпимо противно на самое себя. Бранные слова готовы были соскочить с ее разгоряченных красных губ.

И так же нестерпимо жалко сделалось Васи. Он, бедный, должен теперь биться из-за двадцати тысяч. Скорее всего, что не достанет… Или впутается в долг за жидовские проценты.

Она села у пианино порывисто, чтобы освободить себя от наплыва горечи, и взяла несколько сильных аккордов.

На страницу:
7 из 10