bannerbanner
За рубежом
За рубежомполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
9 из 26

Граф (выпрямляясь и опустив руки по швам). Без отметин-с.

Подхалимов (осматривает его). Действительно! Но будем продолжать наш опрос. Граф! как вы думаете, обильно ли наше отечество?

Граф (на минуту задумывается, как бы соображая). Что вам сказать на это? Есть данные, которые заставляют думать, что да, есть и другие данные, которые прямо говорят: нет.

Подхалимов. Однако же, граф!

Граф. Признаюсь вам, я никогда не придавал этому вопросу особенной важности. Мне всегда казалось, что для нашего отечества нужно не столько изобилие, сколько расторопные исправники.

Подхалимов. Так что, например, ежели известную местность постиг неурожай, то, по мнению вашего сиятельства, достаточно послать в ту местность двоих исправников вместо одного, и вредные последствия неурожая устранятся сами собой?

Граф. Не вполне так, но в значительной мере – да. Бывают, конечно, примеры, когда даже экзекуция оказывается недостаточною; но в большинстве случаев – я твердо в этом убежден – довольно одного хорошо выполненного окрика, и дело в шляпе. Вот почему, когда я был при делах, то всегда повторял господам исправникам: от вас зависит – все, вам дано – все, и потому вы должны будете ответить – за все!

Подхалимов (умиленный). Ах, ваше сиятельство!

Граф (одушевляясь). Скажу вам откровенно: вся наша беда в том именно и заключается, что мы слишком охотно возбуждаем вопросы о неизобилии. Напоминая голодному об еде, мы тем самым, так сказать, искусственно вызываем в нем мысль о необходимости таковой. И притом, непременно в изобилии. Тогда как если б мы этого не делали, то, наверное, из десяти случаев в девяти самые неизобильные люди сочли бы себя достаточно изобильными, чтоб, ввиду соответствующих напоминаний, своевременно выполнить лежащие на них повинности.

Подхалимов (удивляясь премудрости). Это, ваше сиятельство, в своем роде… идея!!

Граф (хвастаясь). В моей служебной практике был замечательный в этом роде случай. Когда повсюду заговорили о неизобилии и о необходимости заменить оное изобилием, – грешный человек, соблазнился и я! Думаю: надобно что-нибудь сделать и мне. Сажусь, пишу, предписываю: чтоб везде было изобилие! И что ж! от одного этого неосторожного слова неизобилие, до тех пор тлевшее под пеплом и даже казавшееся изобилием, – вдруг так и поползло изо всех щелей! И такой вдруг сделался голод, такой голод…

Подхалимов. Но, конечно, ваше сиятельство…

Граф (играя брелоками). Через месяц спокойствие было водворено.

Подхалимов. Ах!! (Хочет бежать.)

Граф. Успокойтесь, de Podkhalimoff, потому что теперь все это уж сделалось достоянием истории. Но тогда я вынужден был так поступить. Почему вынужден? – а потому просто (смешивает настоящее с прошедшим), что для меня главное – чтоб в пределах моего ведомства царствовало спокойствие. И чтоб никто ничего не говорил. Когда все спокойны – и я спокоен; когда я спокоен – и все спокойны. А ежели при этом все довольствуются тем «изобилием», какое кому предназначено – я своим, вы – своим, то лучше и не надо. Такова моя система. Не дальше, как сегодня, призвав моего секретаря (вдруг вспоминает, что он не более как «достояние истории»)… Тьфу! Продолжайте, прошу вас.

Подхалимов (записывает: «об изобилии России думает, что изобильна, но не весьма; недостаток сей полагает устранить, удвоив комплект исправников»). Граф! какого вы мнения о русском народе?

Граф (постепенно утрачивает стыд). Различного. Русский народ добр, гостеприимен и… легковерен. Таковы его хорошие стороны, но и только. Подлинно добродетельным он едва ли может сделаться, ибо чересчур пристрастен к спиртным напиткам.

Подхалимов. Но вы забываете, ваше сиятельство, что акциз с спиртных напитков представляет собой добрую часть нашего бюджета, и следовательно…

Граф. Не только не забываю, но всечасно о том помышляю. И даже, однажды, быв спрошен по этому предмету, отвечал так: если б русский мужик и добровольно отказался от употребления спиртных напитков, то и тогда надлежало бы кроткими мерами вновь побудить его возвратиться к оным.

Подхалимов. Но, в таком случае, каким образом согласовать ваше требование, чтоб русский мужик был добродетелен, с таким, можно сказать, бюджетным осуждением его на обязательное пьянство?

Граф (разводит руками). Вот это именно и есть… наша ахиллесова пята!

Подхалимов. Но так как и на этой пяте покоятся все наши упования, то выходит, что и во всех исходящих отсюда распоряжениях должна главным образом господствовать ахиллесова нята? Или, говоря иными словами, русский бюрократ…

Граф. Не доканчивайте. C'est terrible, mais… c'est vrai![52]

Подхалимов (записывает: «о свойствах русского народа мнения хорошего, но не вполне; полагает, что навсегда осужден пить водку»).

Граф (вновь смешивает прошедшее с настоящим). Много у нас этих ахиллесовых пят, mon cher monsieur de Podkhalimoff! и ежели ближе всмотреться в наше положение… ah, mais vraiment ce n'est pas du tout si trou-la-la qu'on se plait a le dire![53] Сегодня, например, призываю я своего делопроизводителя (вновь внезапно вспоминает, что он уже не при делах)… тьфу!

Подхалимов (почтительно, но не без наглости). Ваше сиятельство! простите меня, но мне кажется, что вы… огорчены?

Граф (с достоинством осматривает Подхалимова с ног до головы). Чем… сударь?

Подхалимов (заискивающе). А хоть бы тем, ваше сиятельство, что вы находитесь в невозможности излить на Россию всю ту массу добра, которую вы предназначили для нее в вашем добром русском сердце?!

Граф (восчувствовав). Вы правы… мой друг! (Подает ему руку.) Au fond, je suis bon.[54] И я люблю Россию… La Russie! Swiataia Rouss! parlez-moi de Гa![55] (Хлопает себя по ляжке.) Сколько беспокойных ночей я провел, думая, что бы такое придумать… И представьте себе – всегда и везде один ответ: ахиллесова пята! Не далее как час тому назад я говорил моему другу, графу Мамелфину: да сделаем же хоть что-нибудь для России… И хоть убей! Смотрите! вон он о сю пору ходит под орехами… Но вряд ли что-нибудь выдумает!

Подхалимов (смотрит в окно). Ничего не выдумает, ваше сиятельство. Но, во всяком случае, уже и то приятно, что ваши сиятельства изволите любить Россию и, стало быть, находите ее заслуживающею снисхождения… Не правда ли, граф?

Граф. Ежели вы хотите, чтоб я откровенно выразил мое мнение, то скажу вам: да, Россия виновата. Она во многих отношениях ведет себя неделикатно и, в особенности, не ценит… заслуг! Но я не злопамятен, мой друг! и, разумеется, если когда-нибудь потребуют, чтоб я определил степень ее виновности, то я отвечу: да, виновна, но в высшей степени заслуживает снисхождения. Подхалимов! вы, конечно, имеете понятие об идее, которою я руководился, когда был при делах. Сознаюсь, это была идея несколько суровая. Я хотел все видеть, все слышать, все знать. Разумеется, это было необходимо мне для того, чтоб иметь возможность вырвать с корнем плевела, а добрым колосьям предоставить дозреть, дабы употребить их в пищу впоследствии. Повторяю: это была идея грандиозная, благодетельная, но… чересчур суровая! В настоящее время я понял это и значительно-таки смягчил свою систему. И знаете ли – почему?

Подхалимов. Почему, ваше сиятельство?

Граф. А потому, мой друг, что, думая вырывать плевела, я почти всегда вырывал добрые колосья… То есть, разумеется, не всегда… однако!

Подхалимов (содрогаясь при мысли, что и он мог быть вырванным). Ах, ваше сиятельство!

Граф (восторженно). И в довершение всего, представьте себе: желая все знать – я ничего не знал; желая все видеть и слышать – я ничего не видал и не слыхал. Одно время я просто боялся, что сойду с ума!

Подхалимов. Значит, только напрасно изволили беспокоиться… А впрочем, я полагаю, что и особенно тревожиться тем, что вырвано больше добрых колосьев, чем плевел, нет причин. Ведь все равно, если б добрые колосья и созрели – все-таки ваше сиятельство в той или другой форме скушали бы их!

Граф. Непременно! Только это соображение и утешает меня. Потому что, признаюсь, я порядочно таки в свое время напроказил.

Подхалимов. Но ныне… Как бы ваше сиятельство поступили, если б отечество вновь обратилось к вам и к графу Мамелфину с кличем: «шествуйте, сыны!»?

Граф. Я думаю, что мы предпочли бы сидеть смирно и получать присвоенное содержание. Ах, верьте мне, что в наше время это самая плодотворная внутренняя политика!

Подхалимов. Но ахиллесовы пяты, ваше сиятельство! надо же какое-нибудь насчет их распоряжение сделать?

Граф. Я думаю, что они заживут сами собой. Но, впрочем, разумеется, ежели бы…

Подхалимов. То-то вот и есть, что «впрочем»… Трудно, ваше сиятельство! трудно, стоя на известной высоте, воздержаться, чтоб не сделать хоть маленького распоряженьица! Положим, что ахиллесовы пяты и сами собой заживут, но ведь это когда-то будет! А между тем вашим сиятельствам хочется, чтоб поскорее…

Граф. А что вы думаете… ведь это очень-очень верное замечание! Вы глубоко изучили человеческую душу, Подхалимов! Но если б даже было и так… что ж, я готов! (Неожиданно вынимает из кармана трубу и трубит.)

Рассыпьтесь, молодцы!За горы, за кусты!По-ддва в рряд!16

Подхалимов (наскоро записывает: «отечество любит и даже находит заслуживающим снисхождения; но, впрочем, готов поступить и по всей строгости законов». Встает). Ваше сиятельство! не смею больше утруждать вас! Хотя вопросы так и теснятся в голове, но вижу, что ваше сиятельство уже изволите испытывать потребность в иных развлечениях… (Становится в позитуру.) Ваше сиятельство! Позвольте вам доложить! Никогда не проводил я времени так приятно и не выносил таких для себя поучений, как в течение сегодняшнего нашего собеседования! И, мне кажется, если б я мог следовать только влечению моего сердца… (Хочет сделать что-то нехорошее, но только в бессилии машет руками.) Ваше сиятельство! позвольте, во всяком случае, надеяться, что эта беседа не будет последнею?

Граф (пристально смотрит на Подхалимова). Подхалимов! говорите откровенно! вы хотите водки?

Подхалимов (после мгновенного колебания). Па-азвольте, ваше сиятельство!


Приносят графин водки и рюмку. Подхалимов наливает. Занавес медленно опускается.

* * *

Следя за современным жизненным процессом, я чаще всего поражаюсь постепенным оскудением нашего бюрократического творчества. И именно за последнее время как-то особенно обострилось это явление. Прежде, бывало, все распоряжения с «понеже» начинались. "Понеже – например – из практики других стран явствует, что свобода книгопечатания, в рассуждении смягчения нравов, а такожде приумножения полезных промыслов и художеств, зело великие пользы приносит, и хотя генерал-маёр Отчаянный таковой отрицает, но без рассудка. Тогда ради признано за благо: цензурное ведомство упразднить на вечные времена, на место же оного учредить особливый благопопечительный о науках и искусствах комитет, возложив на таковый наблюдение, дабы в Российской империи быстрым разумом Невтонам без помехи процветать было можно". Не длинно, но чрезвычайно хорошо. Или, по протечении времени, наоборот: "Понеже из опыта, а такожде из полицейских рапортов усматривается, что чрезмерное быстрых разумом Невтонов 17 размножение приводит не к смягчению нравов, но токмо к обременению должностных мест и лиц излишнею перепискою, в чем и наблюдения генерал-маёра Отчаянного согласно утверждают. И того ради приказали: Попечительный о размножении Невтонов комитет упразднить, а на место оного восстановить цензурное ведомство в прежних пределах, предписав таковому наблюсти, дабы впредь Невтонам проявлять себя неповадно было". Опять не длинно и хорошо. Видно, что выдумщик не только сам сознаёт мотивы своей выдумки, но желает, чтоб эти мотивы были сознаны и теми, до кого выдумка относится. Было ваше времечко, господа, пожуировали; теперь «времечко» прошло. Почему прошло? – потому что «из опыта и полицейских рапортов усматривается…». Право, хорошо. Напротив того, ныне пишут не длинно, но нехорошо. Оттого ли, что потухло у бюрократии воображение, или оттого, что развелось слишком много кафешантанов и нет времени думать о деле; как бы то ни было, но в бюрократическую практику мало-помалу начинают проникать прискорбные фельдъегерские предания. Ни «понеже», ни «поелику» – ничего уже нет; осталось одно безнадежное слово: пошел!

Но что всего замечательнее, это оскудение творчества замечается именно только в сфере бюрократии – и нигде больше.

Начать хоть с законов. Во всей обширной сфере законодательства вы не только не встретитесь с оскудением, но, напротив, скорее найдете излишество творчества. Прочтите наказы губернаторам, губернским правлениям, палатам государственных имуществ, врачебным управам – чего только тут не предусмотрено? Затем проштудируйте осьмой, двенадцатый, тринадцатый и четырнадцатый томы 18 – какое богатство прозорливости, попечительности и даже фантазии! И везде в выноске либо «понеже», либо «поелику». Человеку предстоит только родиться, а там уж и пошла писать. Так было, по крайней мере, лет пятнадцать, двадцать тому назад, а теперь… я не знаю даже, не упразднены ли все эти законы совсем? Знаю, например, что палаты государственных имуществ, врачебные управы, строительные комиссии и проч. упразднены, но между кем распределены все «поелику» и «понеже», которые были на них возложены, – не знаю. Вероятно, если внимательнее поискать, то в какой-нибудь щелке они и найдутся, но, с другой стороны, сколько есть людей, которые, за упразднением, мечутся в тоске, не зная, в какую щель обратиться с своей докукой?

Или возьмите сферу русского адвокатства. Тут что ни шаг, то богатство фантазии, что ни слово, то вымысел. И, к чести сословия нужно сказать, вымысел – всегда мотивированный. Ни один самый плохонький адвокат не начнет защитительную речь ни с "тем не менее", ни с "а дабы" (а граф Твэрдоонто так именно и начнет), но непременно какой-нибудь фортель да выкинет. Особенно ежели по соглашению. Соглашение – святое дело; оно подстрекает адвоката, поддерживает в нем бодрость, обязывает быть изобретательным. Ежели сумеешь убедить судей – вот деньги: ешь, пей и веселись! ежели не сумеешь – вот шиш. В сей крайности поневоле будешь выдумывать. А затем, выдумывая да выдумывая, получишь привычку быть изобретательным и в делах по назначению поручаемых. Тогда как чиновнику – какая корысть? Будет ли он мозгами шевелить или не будет – все одно двадцатого числа наравне с другими жалованье получит. А иногда даже и зазорно мозгами шевелить: пусть лучше не я, а какая-нибудь бестия шевелит! Конечно, можно за эти провинности места лишиться, или награды к празднику не получить, но и тут лазеечка есть: тетенька попросит. А в адвокатском сословии даже самые лучшие тетеньки и те не помогут. Отдувайся, как знаешь, сам…

Об литературе и говорить нечего: известно, что голь на выдумки хитра. Литература живет выдумкой, и чем больше в ней встречается "понеже" и "поелику", тем осязательнее ее влияние на мир. Говорят, будто современная русская литература тоже, подобно бюрократии, предпочитает краткословность винословности, но это едва ли так. Действительно, литература наша находится как бы в переходном положении, именно по случаю постепенного упразднения того округленного пустословия, которое многими принималось за винословность, но, в сущности, эта последняя совсем не изгибла, а только преподносится не в форме эмульсии, а в виде пилюли – глотай! Но если бы даже литература и впрямь захудала, то это явление случайное и временное. Для литературы нет расчета "худать", потому что в ней принцип соглашения с читателями играет главную роль. Хочешь не хочешь, а шевели мозгами, уловляй сердца, убеждай!

Одним словом, везде, куда ни обратитесь, везде вы увидите проникновение возбуждающего начала, которое устраняет преждевременное одряхление. В одной только бюрократической профессии это начало отсутствует. Правда, что все эти "понеже" и "поелику", которыми так богаты наши бюрократические предания, такими же чиновниками изобретены и прописаны, как и те, которые ныне ограничиваются фельдъегерским окриком: пошел! – но не нужно забывать, что первые изобретатели "понеже" были люди свежие, не замученные, которым в охотку было изобретать. То было время насаждения наук и художеств, фабрик и заводов, армий и флотов. И дело было новое, и люди новые – от этого и "понеже" выходило само собой, независимо от надежды на увеличение окладов. А нынче все это примелькалось, прислушалось, приелось. Иной и рад бы "понеже" ввернуть – ан у него с души прет. Вот он и тянет канитель, дела не делает, от дела не бегает. А прикрикнут на него, заставят какую ни на есть выдумку по начальству представить – он присядет на минуту, начертит: "пошел!" – и готов.

Вероятно, в этих видах начали ныне прибегать к комиссиям. Все, дескать, на народе постыднее будет. Но тут опять другая беда: с представлением о комиссии неизбежно сопрягается представление о пререканиях. Одному нравится арбуз, другому – свиной хрящик. А так как в чиновничьем мире разногласий не полагается, то, дабы дать время арбузу войти в соглашение с свиным хрящиком, начинают отлынивать и предаваться боковым движениям. Собирают справки, раздают командировки, делаются извлечения из архивных дел, а "понеже" тем временам спит да спит непробудным сном. Да вряд ли когда-нибудь и проснется, потому что для того, чтоб осуществилось это пробуждение, необходимо, чтоб оно кого-нибудь интересовало. А кого же оно может интересовать? Те два члена, которые на первых порах погорячились и упорно остались один при арбузе, другой – при свином хрящике, давно уж махнули на все рукой. "Нечего сказать, – находка! – рассудили они, – собрали какую-то комиссию, нагнали со всех сторон народу, заставили о светопреставлении толковать, да еще и мнений не выражай: предосудительно, вишь!" И кончается обыкновенно затея тем, что "комиссия" глохнет да глохнет, пока не выищется делопроизводитель попредприимчивее, который на все "труды" и "мнения" наложит крест, а внизу напишет: "пошел!" И готово.

Сознаюсь откровенно: я никак не могу понять, почему пререкания считаются в настоящее время предосудительными. Пререкания в качестве элемента, содействующего правильному ходу административной машины, издавна были у нас в употреблении, и я даже теперь знаю старых служак, которые не могут вспоминать об них иначе, как с умилением. Еще недавно Удав объяснял мне:

– В пререканиях власть почерпала не слабость, а силу-с; обыватели же надежды мерцание в них видели. Граф Михаил Николаевич – уж на что суров был! – но и тот, будучи на одре смерти и собрав сподвижников, говорил: отстаивайте пререкания, друзья! ибо в них – наш пантеон!

А Дыба с своей стороны удостоверял:

– Что положение пререкателей было небезопасно – это так; что большинство их кончало служебную карьеру, рассеянное по лицу земли, – и это верно. Но бывали, однако ж, случаи, когда и скромный голос советника губернского правления достигал до ступеней-с…

И затем, застыдившись и крякнув (дело, очевидно, касалось его личности), присовокуплял:

– Я сам один пример такой знаю. Простой советник, а на целую губернию сенаторский гнев навлек-с. Позвольте вас спросить: если б этого не было, могла ли бы истина воссиятъ-с?

Как хотите, а я положительно стою на стороне Удава и Дыбы. Конечно, я понимаю, что собственно "пантеона" тут нет, но ежели уж ничего другого не выработалось, то пусть остаются хоть пререкания. Если нет подлинной надежды, то пусть будет хоть мерцание надежды. Если нет подлинных перспектив, то пусть остается в перспективе "сенаторский гнев". Не приходится нам быть прихотливыми, и до тех пор, покуда в основании нашей жизни лежит пословица: выше лба уши не растут, то ладно будет, если хоть кой-какие обрывочки "перспектив" на нашу долю выпадут. Если что выпадет – лови! а не выпадет – жди и воспитывай в себе "надежды мерцание". Все-таки хоть что-нибудь, а не голое "ничего". Что же касается до власти, то и в этом отношении я согласен с Удавом: не слабость она почерпала в пререканиях, а силу. Прежде всего, общее правило: ежели надоел пререкатель, то ничего не стоит его расточить – разве это не сила? А затем и другая сила: обыватель, зная, что у него есть за спиной пререкатель, смотрит веселее, думает: пока у нас Иван Иваныч в советниках сидит, опасаться мне нечего. Так что ежели Иван Иваныч сидит долго (бывали в старину, по упущению, и такие случаи), то обыватель начинает даже гордиться и впадает в самонадеянный тон. "Совсем уж у нас не такая форма правления, как внутренние враги пишут! нет! у нас чуть немного… Иван Иваныч как раз сократит!"

Право, это было очень удобно. И прежде всего удобно для самой бюрократии, потому что смягчало ее ответственность и ограждало ее репутацию от нареканий. А главное, заставляло ее мотивировать свои действия и в "понеже" и "поелику" искать прибежища от внезапностей. Мысль остепенялась, да и сам бюрократ смотрел осанистее, умнее. А обыватель утешался тем, что он хоть что-нибудь да понимает…

Но опытные служаки идут еще дальше. Удав, например, охотно брал на себя даже защиту ябедников и ябедничества, и опять-таки ссылался на авторитет графа Михаила Николаевича.

– Вы, сударь, не шутите с ябедниками, – говорил он мне, – в древние времена ябедник представлял собою сосуд, в котором общественная скорбь находила единственное и всегда готовое убежище. И без торгу, сударь; бери двугривенный и пиши! За двугривенный человек рисковал, что его и в бараний рог согнут, и в табак сотрут, и туда зашвырнут, куда ворон костей не заносил! Где нынче таких героев сыщешь! И сколько, спрошу я вас, было нужно скорбей, сколько презрения к жизненным благам в сердце накопить, чтобы, несмотря ни на какие перспективы, в столь опасном ремесле упражнение иметь? Всю жизнь видеть перед собой "раба лукавого" 19, все интересы сосредоточить на нем одном и об нем одном не уставаючи вопиять и к царю земному, и к царю небесному – сколь крепка должна быть в человеке вера, чтоб эту пытку вынести! А сколько их погибло… всячески погибло-с! и под бременем прозрения от своих, и под начальственным давлением! Полки можно было бы из этих ревнителей поруганной общественной совести сформировать!

– Но какую же пользу они могли приносить, коль скоро с ними так легко можно было по всей строгости поступить? – возражал я.

– А ту пользу, что сегодня, например, десять "ябедников" загублено, а завтра на их месте новых двадцать явилось! А кроме того, смотришь, одного какого-нибудь и проглядели. Сидел он где-нибудь тихим манером в кабачке, пописывал да пописывал – глядь, ан в губернию сенаторский гнев едет! Откуда? как? кто навлек?.. Ябедник-с!

Как это ни странно с первого взгляда, но приходится согласиться, что устами Удава говорит сама истина. Да, хорошо в те времена жилось. Ежели тебе тошно или Сквозник-Дмухановский одолел – беги к Ивану Иванычу. Иван Иваныч не помог (не сумел "застоять") – недалеко и в кабак сходить. Там уж с утра ябедник Ризположенский с пером за ухом ждет. Настрочил, запечатал, послал… Не успел оглянуться – вдруг, динь-динь, колокольчик звенит. Кто приехал? Иван Александров Хлестаков приехал! Ну, слава богу!

Я не утверждаю, конечно, чтоб все это, вместе взятое, представляло настоящие гарантии; я говорю только, что было мерцание надежд. Были пререкания (даже два чиновника специально для пререканий: прокурор и жандармский штаб-офицер; им же предоставлялось отирать слезы), были ябедники. Теперь пререкания признаны предосудительными, и ябедники, с распространением хороших манер, извелись сами собой. Вместе с ними извелось и исчезло достопочтенное "понеже", которое так или иначе, но все-таки остепеняло разнузданную бюрократическую мысль и налагало на нее известные обязанности. Все прочее осталось. То есть остался граф ТвэрдоонтС с теорией повсеместного смерча и с ее краткословной формулой: пошел!

На страницу:
9 из 26