bannerbanner
Воспоминания кавказского офицера
Воспоминания кавказского офицераполная версия

Полная версия

Воспоминания кавказского офицера

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
23 из 23

Между тем товарищ его сидел полуживой на своей постели, не зная, ожидает ли и его та же участь. Ему отдали оружие, подвели лошадь и приказали ехать в лес к абрекам, рассказать, как кончил Аслан-Гирей за свои грехи, и посоветовать благодарить Аллаха, что их самих отпускают живыми с Урупа; при этом показали двор, уставленный лошадьми абазин и ногайцев, приехавших с Лоовым и Канмирзою.

Через несколько дней голова Аслан-Гирея свидетельствовала в Прочном Окопе о том, что линия от него действительно избавлена; там я ее видел, освободившись из плена.

После отъезда Карамурзина я стал показывать вид, как было условлено, что моя болезнь усиливается с каждым днем. Ввиду ожидаемого выкупа Тамбиев принимал живое участие в моем положении, ухаживал за мною как нянька, допускал ко мне Аслан-Коз и Марью, предлагал мне мясо, кур, поил медовою водой, снял оковы, постлал тюфяк возле огня; но ничего не помогало: мне становилось все хуже, а пищи я совсем не касался. Тамбиев пришел в отчаяние. По целым часам он просиживал, не спуская с меня глаз, уверял в своей братской любви, уговаривал и утешал. Чтоб испытать, не притворяюсь ли я, около меня ставили мясо, молоко, мед, но я крепился и ничего не трогал. Отказываться от пищи было для меня не совсем легко, потому что, кроме лихорадки, я был в остальном здоров и чувствовал голод как здоровый; к тому же от усиленной диеты силы мои стали действительно упадать. Наконец Аслан-бек, замечая мое изнеможение, решился на что-то, по-видимому, необыкновенное, оседлал лошадь и уехал скорою рысью. Дело шло на лад. Пользуясь его отъездом, Аслан-Коз пришла повидаться со мною и принесла мне несколько медовых лепешек, какие черкесы приготовляют для похода. Я сообщил ей, прося хранить это в тайне, что жду перемены в своем положении и, может быть, в скором времени распрощусь с нею навсегда. Я был убежден, что она не изменит мне и в этом случае, и потому не видел причины от нее скрываться. Давно ожидая, что меня увезут за Кубань или что я сам уйду, если не умру, она с своею обыкновенною скромностью, пожав мне руку, пожелала удачи и счастья на русской стороне, которого не могу найти в горах. Ножик я ей отдал, а лепешки мне очень пригодились; я грыз их тайком и несколько равнодушнее мог смотреть на кушанье, которым меня соблазняли.

На другой день, когда уже смеркалось, приехал Тамбиев, тотчас зашел ко мне, увидал нетронутое кушанье и сильно нахмурился. Я принял его охая. Не выговорив ни слова, он вышел делать разные домашние распоряжения. Ночью, когда в ауле все улеглись, он вышел ко мне, одетый и вооруженный, и только сказал: “Пойдем, ты болен, а я, по бедности своей, не имею чем тебя лечить; хаджи Джансеид богат и даст тебе, что нужно”. Меня укутали в шубу, посадили на небольшую покойную лошадку и повезли на Вентухву. Ночь была темная и холодная, лошади спотыкались в лесу, ветер продувал меня.

Тамбиев молчал упорно и только глядел, чтоб я не ушел, хотя это было совершенно невозможно на моей лошадке. Для пущей верности он с половины дороги повел ее в поводу. Перед рассветом мы приехали в аул на Вентухве. Усталый до изнеможения, я едва расслышал, как нежно прощался со мною Тамбиев, уверяя, что не может долго оставаться, но не замедлит скоро заехать узнать о моем здоровье, и заснул глубоким сном.

Проснувшись около полудня, я увидал себя в знакомой кунахской, на мягком, шелком крытом тюфяке, под бархатным одеялом. Яркий огонь пылал на очаге, разливая приятную теплоту. Хаджи Джансеид, в желтой чалме, как два года тому назад, стоял почтительно передо мною, готовый предупреждать каждое мое желание. Между тем временем и настоящею минутой, казалось, лежал один продолжительный, тяжелый сон. Недоставало только Мамат-Кирея. Умный хозяин мой молчал о деле, затеянном Карамурзиным, но обращением своим давал мне чувствовать, что час освобождения близок. Внимательная заботливость его о моем здоровье и обо всем, что для меня могло быть приятно, доказывала, насколько он стоял по своим понятиям выше других горцев. Джансеид просиживал у меня долгие часы, много говорил о Кавказе и о черкесских делах, объяснял мне обстоятельства, которых я еще не знал. Он не сомневался, что русские завладеют наконец горами, но считал это время еще весьма отдаленным.

– Если бы черкесы были умнее, не ссорились бы между собою и не резали бы друг друга, – века бы прошли до вашего утверждения в горах, – говорил он мне. – Я сам не располагаю покоряться. В мои годы неприлично покинуть дело, за которое я дрался шестьдесят лет и пролил столько крови. Не могу более подчиняться чужой воле, новому закону и изучать иные порядки. Умру чем родился. Сын мой моложе, ему легче будет привыкать к новому порядку вещей, когда Аллаху будет угодно отдать горы во владение русским, если только не предпочтет он в этом случае лечь в могилу возле своего отца. Об Аслан-Гирее он вспоминал неохотно и только заметил, что неограниченное честолюбие влекло его к большим замыслам, на исполнение которых у него стало бы ума и смелости, если б он умел владеть своими бешеными страстями.

Семь дней прошло со времени моего перемещения к Джансеиду. Удобства, которыми я у него пользовался, сытный стол, а более всего надежда на Карамурзина чувствительно поправляли мои силы. Тамбиев не показывался, но раза два присылал своих людей узнавать о моем здоровье; ему отвечали, что мне, кажется, легче, но все еще заметна слабость. Хаджи заметил мне с улыбкою, что это лишь хитрость со стороны Тамбиева, и он легко мог бы сам приехать, находясь в соседстве, которого он не покинул со времени моего пребывания у него в доме.

– Не понимаю, чего он боится, – прибавил Джансеид, – я поручился клятвенно заплатить ему не менее трех тысяч целковых, если с тобою что-нибудь случится, даже если бы ты умер у меня. Впрочем, не беспокойся; близость его не опасна; люди и хитрее его да попадают впросак.

На восьмой день, рано поутру, хаджи пришел ко мне в полном вооружении повидаться перед отъездом, отправляясь, как он сказывал, в набег на русскую границу. Несмотря на свои лета, он был молодец, джигит, как говорят черкесы, в полном смысле слова.

– Уезжая, поручаю тебя моей хозяйке, требуй от нее чего хочешь. Не поминай лихом, если бы нам не пришлось более видеться, – сказал он, пожимая мне руку. – У меня в доме ты был всегда гостем, пленным никогда; не осуди, а пойми старика. Ты молод и честолюбив, иначе ты не решился бы сунуть свою голову в пасть волку, заехав один в горы, к черкесам. Вспомни обо мне с меньшею горечью, когда позже, между своими, ты встретишь на пути жизни столько же расчета, хитрости и обмана, как у черкесов. Вся разница в том, что у нас чаще всего бьют пулею и кинжалом, а у вас убивают человека коварными словами да грязным пером. Ты, наверное, оценил бы меня иначе, встретившись со мною в открытом бою!

В тот же день, после обеда, я увидал Ханафа, медленно проходившего мимо кунахской; заметив меня, он кивнул головой: значит, час освобождения был близок. Нетерпение овладело мною. Два года я умел ожидать терпеливо решения своей судьбы, а тут, в последние минуты, не знал, как убить время, тянувшееся без конца. Обеда я едва коснулся и только менял трубку за трубкой; Джансеид не забыл приготовить для меня турецкого табаку, которого черкесы обыкновенно не имеют в запасе, отказывая себе в удовольствии курить на основании религиозного правила, воспрещающего человеку каждую привычку, могущую обратиться в страсть. Перед вечером мое беспокойство усилилось; самые тревожные мысли пробегали в уме: удастся ли Карамурзину? не помешает ли Тамбиев с своими абадзехскими друзьями? Эти два вопроса мучили меня нестерпимым образом. После ужина жена Джансеида позвала к себе молодого черкеса, ночевавшего в кунахской для караула. Через полчаса он вернулся, глаза его были мутны, язык лепетал невнятные слова; затворив двери на запор, он сел к огню, несколько времени кивал головой и потом растянулся во всю длину. Крепкая буза, которою его напоили, погрузила моего караульщика в непробудный сон. Между тем я лежал под одеялом, полуодетый, и считал минуты. Скоро наступила совершенная тишина; изредка доходил до моего напряженного слуха легкий шорох, будто работали около частокола, загораживавшего дорогу к кунахской, в которой я лежал. Удар в стену, потом, через несколько секунд, два удара без расстановки заставили меня встрепенуться; точность условного знака не допускала сомнения; тут не могло быть обмана, приготовленного Тамбиевым. Я поднялся с постели, снял тихонько запор и вышел за дверь; темная ночь встретила меня, на небе ни одной звезды. На дворе, только что я показался, две сильные руки принялись срывать с меня старое платье, другие руки одевали меня сызнова и навешивали на меня оружие. Все делалось в глубоком молчании, с необычайною скоростью. Когда мои глаза привыкли к темноте, я рассмотрел, что около меня хлопочут Тембулат и его переводчик, кривой Али, а в некотором отдалении стоят три лошади и несколько конных людей. В противоположной стороне от калитки, ведущей в аул, по направлению к лесу, частокол был разобран. Накинув на меня бурку и башлык, меня подняли на лошадь, тихим шагом выехали за ограду и, поместив посередине партии, поскакали по полю во весь опор. Через несколько мгновений темный лес закрыл нас; мы неслись с быстротою ветра; я ничего не мог разобрать и только чувствовал, как ветви хлестали меня по лицу. В некотором расстоянии из чащи вынырнул черкес, свистнул особым образом, получил ответ от Карамурзина и поскакал впереди нас. Через несколько времени опять черкес на дороге, опять свист и опять та же скачка. Это были абадзехские проводники, которых Тембулат уговорил помочь ему в тайном предприятии, не говоря, в чем оно состоит. Таков обычай у черкесов: друзья оказывают услугу, требующую иногда крови, не спрашивая и не добиваясь даже отгадать, в чем она заключается. С рассветом мы переправились через Сагуашу. Тут кончалась абадзехская земля. Проводники совершили свое дело, распростились с Карамурзиным и поворотили назад. Один из них, Мисирбей, вскрикнул от удивления, узнав меня под башлыком; впрочем, пожал мне руку и пожелал счастливого пути. За рекой мы уменьшили шаг, своротили к верховью Лабы и около полудня остановились отдыхать в глухом лесу, сделав более ста верст в течение двенадцати часов. Лошади чрезвычайно устали, и некоторые едва переставляли ноги; но хуже их уморился я, после двухгодовой непривычки ездить; меня везли, могу сказать, не сидя на седле, а лежа на шее моей лошади. Вечером Карамурзин пустился опять в дорогу, ночью остановился на несколько часов в бесленеевском Тазартуковом ауле, где мы порядочно поужинали, и направился потом на Чанлык. С первыми лучами восходящего солнца я увидал перед собою хорошо знакомое мне Вознесенское укрепление, получившее лучшую наружность с пристройкою бараков для донского казачьего полка. В версте от укрепления нас окликнули пикетные казаки и, узнав, что едет офицер из плена, дали знать коменданту. У ворот меня встретила вся рота, капитан впереди, с песнею и бубнами. Спрыгнув с лошади, я очутился в объятьях крепко сжимавшего меня офицера, которого, признаюсь, я видел в первый раз. Левашова не было более в укреплении. Не помню, как я попал в комнату. Солдаты, целуя и обнимая, внесли меня на руках. Знаю только, что я очутился возле стола, на котором кипел огромный самовар; с одной стороны мне подставляли стакан горячего чаю, с другой – дымящуюся трубку. Я сам не был столько рад, сколько радовались моему освобождению добрые кавказские служаки. Глубоко тронутый их непритворным участием, я чувствовал вполне, что нахожусь теперь между своими.

Пробыв между ними несколько часов, я поехал с Тембулатом на Кубань, сопровождаемый взводом пехоты и сотнею донских казаков. Эта предосторожность была не излишня. Тамбиев, узнав о моем бегстве в то самое утро, собрал несколько десятков абадзехов, гнался за нами, потерял след, когда мы свернули к Лабе, потом подстерегал на Закубанской равнине и, раздосадованный неудачным поиском, бросился на Уруп, где отхватил шесть человек рабов и несколько десятков лошадей, принадлежавших Карамурзину, не переселившемуся на Кубань для того только, чтобы не отнять у себя возможности бывать у абадзехов и хлопотать о моем освобождении. Переправившись через Кубань против Убеженской станицы, я остановился в ней ночевать. Здесь незнакомый простой казак дал мне новое доказательство того горячего участия, которое прежние кавказцы принимали в судьбе своих сослуживцев. Получив от него приглашение к завтраку, для которого он уставил стол всем, что было лучшего в доме, я нашел в сборе у него станичных стариков, пришедших поздравить меня с освобождением из рук басурман. За Кубанью, на русской земле, я находился вне всякой опасности и мог сказать, что я действительно свободен. Плен мой длился ровно два года и два месяца: в ночь с девятого на десятое сентября тысяча восемьсот тридцать шестого года кабардинцы схватили меня на берегу Курджипса; ночью с девятого на десятое ноября тридцать восьмого года Тембулат Карамурзин увез меня от хаджи Джансеида.

Пробыв в Прочном Окопе очень короткое время, я поспешил в Ставрополь, где меня ожидала самая живая радость. После Вельяминова командовал войсками на линии П. Х. Граббе, под начальством которого я первый раз находился в огне, в тысяча восемьсот двадцать девятом году, при взятии турецкого города Рахова, – мой первый наставник в военном деле, любимый и уважаемый мною, сколько можно только любить и уважать человека его характера и военных достоинств. В его издавна мне знакомом семействе я нашел самый ласковый прием и нравственно мог отдохнуть, любуясь прекрасными детьми, которые позже, все без исключения, пошли по нем. Хорошая кровь и отцовский пример отозвались в них храбростью и благородством характера, поставившими их в число самых блистательных офицеров русской армии. Без генерала Граббе я был бы на Кавказе в положении совершенно осиротевшего человека. А.А. Вельяминова, полюбившего меня с чеченской экспедиции тридцать второго года, не было в живых. Барона Розена да коротко меня знавших Вольховского и барона Ховена потерял Кавказ. С ними уехали почти все мои старые товарищи; наша тифлисская военная семья, отличавшаяся согласием и совершенным отсутствием зависти и искательства, разлетелась во все стороны пространной России. Где было их отыскивать?

По получении известия о моем освобождении Государь потребовал меня в С.-Петербург “для отдыха и для личного объяснения”. Я испросил позволение привезти с собою Карамурзина и отправился с ним в дальний путь, получив желаемое разрешение.

На дороге я столкнулся недалеко от г. Ельца с генералом Вольховским, ехавшим из Динабурга, где он командовал бригадой, в Полтавскую губернию, с намерением, испросив отставку, служить по выборам. Он узнал нас ночью по черкесским шапкам, остановился на станции, приказал подать чаю и просидел несколько часов, подробно расспрашивая обо всем.

После нареканий, павших на него за беспорядки, будто бы им терпимые в кавказских войсках, в которых он, это я могу засвидетельствовать, совершенно был безвинен, все честолюбие этого умного, скромного и честного человека, всегда предпочитавшего истинную пользу наружному блеску, ограничивалось желанием получить в своей родной губернии место председателя гражданской палаты. Он достиг своего желания, но, к общему сожалению, умер несколько лет спустя. Мне он предсказал в ту ночь довольно верно ожидавшую меня служебную будущность и очень советовал не возвращаться более на Кавказ. Я не послушал его опытного совета и раскаялся потом, когда в сороковом году, без проку и без пользы потеряв здоровье в черноморской береговой экспедиции, должен был выехать из Крыма полуживой, и, наверное, умер бы без рациональной помощи, оказанной мне доктором Мейером, другом всех кавказских страдальцев.

В Москве я счел первою обязанностью явиться к умному и доброму Розену, накликавшему на себя невзгоду, право, только непомерною добротой и слишком большою снисходительностью к слабостям других. За Кавказом в мое время, кажется, не было более его прозорливого администратора. Старик, тронутый уже параличом, обрадовался, увидев меня живого, и со слезами на глазах просил извинить его в том, что не вполне доверился мне, отнюдь не полагая, что это поведет к таким последствиям. Охотно и душевно я простил ему, сохранив в памяти только добро, которым я от него пользовался.

Государь оценил свыше ожидания мои слабые заслуги и щедро наградил Карамурзина.

В заключение скажу два слова о судьбе изменивших мне кабардинцев.

Аслан-Гирей первый пал, как я уже рассказал, под ударами своего двоюродного брата, пока я находился еще в плену.

Тамбиев был убит два года спустя. Черкесы в числе сорока человек, и Тамбиев с ними, отправились грабить на линию; у нас знали о их намерении и приготовили западню. Недалеко от Кубани заяц перебежал им дорогу. Тридцать три человека, считая это дурным предзнаменованием, вернулись назад. Семеро, между ними и Тамбиев, пренебрегая подобным предрассудком, пошли вперед, на рассвете встретили линейных казаков, были окружены и все перебиты. Тамбиев, не славившийся прежде молодечеством, как сказывали свидетели дела, умер весело, и тем поправил свою репутацию.

Хаджи Джансеид жил долее. В тысяча восемьсот сорок третьем году он кончил жизнь на моих глазах. Я служил тогда опять на Кавказе. Небольшой отряд из двух пехотных батальонов, пятисот линейных казаков и четырех орудий провожал командующего войсками на линии В.О.Гурко, выехавшего осмотреть места на среднем Урупе. При обратном следовании мне было поручено с полсотнею мирных ногайских князей опередить отряд для занятия скалистой высоты, заслонявшей нашу дорогу. Неприятельская конница, не успевшая завладеть ею, стала собираться на противулежащей горе; пешие черкесы бежали к ней на подмогу. Наблюдая за неприятелем в зрительную трубу, я заметил на другой горе ездока в желтой чалме, смотревшего также в трубу на наши приближающиеся войска. Это был хаджи. Мои ногайцы не замедлили узнать его и подняли крик: “Твой приятель! Твой приятель!” Он узнал меня в свою очередь, и мы обменялись поклонами. Через час подошли войска, мы спустились в долину, разделявшую обе горы, и дело началось. Триста конных черкесов, желтая чалма впереди, без выстрела, без крика налетели неожиданно на овраг, в котором залегли спешенные казаки, спустились в него и стали рубить их. Конницы не было под рукою, пехота находилась довольно далеко, одно казачье орудие стояло вблизи. Я приказал ему скакать навстречу черкесам. Храбрый сотник Бирюков, не дожидаясь прикрытия, стрелою подлетел с ним к неприятелю на триста шагов, снял с передка и двумя картечными выстрелами совершенно его смешал. Желтая чалма исчезла в дыму и более не показывалась; уходящие черкесы подняли чье-то тело. Тембулат, бывший возле меня, своим соколиным глазом увидал падение Джансеида.

– Хаджи убит! – крикнул он, побледнев как полотно. – Он был джигит, он был хороший человек! Помолимся за него.

И с этими словами он соскочил с лошади и стал творить молитву.


Вена. 1864 года.

На страницу:
23 из 23