bannerbanner
Воспоминания кавказского офицера
Воспоминания кавказского офицераполная версия

Полная версия

Воспоминания кавказского офицера

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
22 из 23

– Где русский? Отвечай!

– Не знаю! Мы поссорились два дни тому назад и пошли разными дорогами.

– Врешь! На берегу Сагуаши два следа: поутру вы не разлучались еще. Говори или убью! – Алим-Гирей взвел курок.

Абдул-Гани молча указал на дерево, возле которого я залег.

Товарищ Алим-Гирея приблизился к нему, обошел кусты и вернулся к Абдул-Гани, не заметив меня в пяти шагах. Я смел еще надеяться, авось не найдут.

Снова принялись грозить ногайцу; он вторично указал в мою сторону. Абадзех опять принялся искать. Видя, что нет спасения, я дал ему подойти и поднялся мгновенно, помышляя с ним сцепиться. Мы были человек на человека. Алим-Гирей не мог остановить татарина, порывавшегося освободиться. Но мой противник сделал прыжок в сторону, выхватил шашку и, описывая ею круги над моею головой, кричал, чтоб я сдавался. Я шел к нему, имея правую руку за пазухою, по особому расчету: мне хотелось сдаться на условиях. Алим-Гирей, заметя, что я прячу руку, кричал своему товарищу остерегаться, потому что у меня должен быть нож.

По мере того как я подходил, абадзех отступал и, приноравливаясь ударить меня по голове, кричал, чтоб я сдавался и прежде всего бросил нож.

Алим-Гирей, видя, что происходит, крикнул абадзеху кончать дело, рубить меня только не по голове, а по ногам, чтоб я упал.

Перспектива открывалась для меня самая неутешительная, с прорубленными ногами остаться навсегда калекою: я остановился.

– Алим-Гирей, – закричал я, – хотите вы меня живого или мертвого?

– Сдайся добром и ты будешь жив.

– Хорошо, Алим-Гирей, я сдамся, только не простому человеку, а тебе, старому дворянину, Дауру, если ты мне дашь святое слово, что мне не будет сделано оскорбления и меня не станут вязать; иначе Бог рассудит! Клянись за себя и за Аслан-бека!

Алим-Гирей поклялся Кораном да могилою отца и матери.

Тогда я подошел к нему.

– Брось же ножик.

Я вынул из-за пазухи пустую руку: на, возьми его!

Алим-Гирей засмеялся.

– Обманул ты нас, да нечего делать: клятва дана, и я сдержу ее; тебе нечего бояться брани и оскорблений.

После того абадзехи посадили нас на лошадей, сами поместились на крупе и повезли вверх по Сагуаше, к сборному месту многочисленной шайки кабардинцев и абадзехов, помогавших Тамбиеву нас отыскивать. На высоком обрывистом берегу реки ожидали нас уже несколько человек, прочие съезжались один за другим. Тамбиев приехал поздно ночью. Ожидая его, слезли с лошадей и расположились на земле отдыхать, поместив меня посередине. После заката солнца поднялся холодный северный ветер, насквозь продувавший мое мокрое платье. Татарин был прав: с мокрым платьем на теле можно умереть в открытой степи. Я переносил много боли, много страданий, но подобного мучения я еще не испытывал. Рубашка жгла меня как огнем; при каждом порыве ветра будто тысячи раскаленных игл вонзались в мое измученное тело. Пытка дошла до такой степени, что я потерял силу ее переносить, но гордость не позволяла мне просить черкесов помочь беде; в первый раз я почувствовал желание положить навсегда конец моим страданиям. В пяти шагах, под крутым обрывом, шумела Сагуаша. Непреодолимая сила влекла меня в реку. Я оглянулся: черкесы, казалось, все заснули; легко было придвинуться к краю обрыва; но при первом движении, которое я сделал в ту сторону, Алим-Гирей, спавший только одним глазом, быстро перегородил мне дорогу.

– Это что значит? Куда ты? в реку? Да чего ты боишься, когда я поклялся, что тебя не станут обижать?

Не получая ответа, он взглянул мне в лицо, ощупал платье и понял мои страдания. Он и еще другой абадзех накрыли меня своими бурками, после чего боль стала постепенно уменьшаться. Когда дали знать, что Тамбиев подъезжает, Алим-Гирей вышел к нему навстречу и долго с ним переговаривал; потом они подошли поздравить меня с тем, что я, по милости Аллаха, не погиб в лесу, и говорили, что я должен считать себя счастливым, опять попав в их власть. Не знаю, была ли это ирония, могу только сказать, что я других упреков не слыхал от Тамбиева. После этого сели на лошадей и повезли меня, накрытого двумя бурками, в ближайший аул, верст за десять, где я обогрелся возле огня, немного поел и заснул летаргическим сном. И в этот раз последние трое суток я положительно ничего не ел, но не чувствовал от этого заметного упадка сил, хотя еще в ночь перед переправою прошел верных двадцать верст, и даже готов был, если бы нас не схватили, идти, не останавливаясь, до Кубани. С первого ночлега до аула, в котором я жил у Тамбиева, мы дошли в два перехода. Мщение Тамбиева заключалось в том, что он меня заставил идти пешком всю дорогу, это новое мучение я перенес с привычным мне упрямым молчанием, столько же сердившим черкесов, сколько оно внушало им уважения к моему характеру. Не было страдания, которым бы они могли вынудить от меня жалобу или просьбу облегчить мое положение. Тамбиев часто повторял:

– Твоя сердит много: хорошо не скажи, худо не скажи, никогда проси не будет. – Это значило: ты очень сердит: за хорошее не благодаришь, за дурное не бранишься и ни о чем не хочешь просить.

Замечая усилие, с которым я передвигал усталые ноги, Аслан-Бек, платя упрямством за упрямство, как будто в извинение своего поступка со мною, слезал с лошади и шел сам возле меня, уверяя, что она крайне измучена, а другой лошади для себя или для меня он нигде не может добыть.

По возвращении в аул я занял с Абдулом-Гани прежнюю избу; его приковали исправленною цепью, а мне наложили оковы на ноги. Первая встретила меня с непритворною радостью черная Хакраз, забывшая побои, которыми я ее угостил в лесу, право, против моего желания и только для спасения ее от смерти. Абдул-Гани не пожалел бы ее. Потом Аслан-Коз, воспользовавшись минутой, когда не было караульных, показалась у дверей, улыбнулась мне и только успела шепнуть, что новый дом готов и меня переведут в него на другой день. Все приняло для меня свой прежний вид. Абдул-Гани прорыдал весь вечер, проклиная свою глупость, и с растерзанным видом просил простить его. Глубокое его отчаяние возбудило мою жалость. Зная, что нас разлучат и на первое время все караульные, которыми Тамбиев мог располагать, будут находиться у меня, а его оставят, может быть, одного, надеясь, что в одну или две ночи нельзя перепилить оков, я указал ему на приготовленное мною средство избавиться от них и снова бежать. По обыкновению ногаец не понимал ничего, и я долго должен был ему толковать употребление ключа и способ, как добраться до замка, висевшего за стеною, с наружной стороны избы, что было возможно только через крышу. Все сбылось, как я предполагал. В новом помещении три человека пришли меня караулить, несмотря на положительную невозможность уйти из него. Абдул-Гани остался один и в первую же ночь воспользовался ключом и моими советами. В этот раз он более не возвращался, десять дней бродил по лесам, от голода съел свои чувяки из телячьей кожи, а все-таки кончил тем, что дошел до родного Тохтамыша. Несмотря на свою силу и, казалось, неразрушимое здоровье, он не перенес безнаказанно страданий семимесячного плена и четырех попыток спастись. Скоро после прихода домой он начал чахнуть и умер через полгода.

Двум пленным Тамбиева, казаку да татарину, я указал путь к свободе; за то судьба, казалось, совершенно отрезала его для меня самого. Новый дом для меня, над которым Аслан-Бек трудился так долго, состоял из крепкого деревянного сруба с потолком, не существующим в обыкновенных черкесских постройках. В глубине избы находился другой сруб из толстых бревен, с бревенчатыми полом и потолком, снабженный низенькими дверьми: в нем-то я должен был поместиться. В этой темнице, имевшей большое сходство с ящиком увеличенного размера, царствовала совершенная мгла; окна не было; свет и воздух проходили только в незамазанные щели между бревнами стены, обращенной вовнутрь большой избы. В затворе я мог только лежать и сидеть; на ноги подняться было невозможно. Каждый день растворяли на несколько мгновений дверь, запертую двумя запорами и замком, ставили миску с молоком и кашею, кувшин воды и тотчас затворяли. Все платье, кроме рубашки и холщовых шаровар, у меня отняли. Сверх оков на ногах меня еще приковали по-прежнему за шею; хотели мне сковать также руки, да во всей абадзехской земле не нашли потребных на то желез. В таком положении я пролежал конец июля, август, сентябрь и октябрь без движения, без занятия, без света, почти без свежего воздуха, без надежды на освобождение. Что я перенес и передумал в это время известно одному Богу; рассказывать было бы слишком долго, к тому же, как было сказано, я не пишу исповеди, а вспоминаю одни факты. Не стану от них отклоняться.

На первых порах мною овладело глубокое уныние. Мое положение казалось до того нестерпимым, возможность освободиться столь невероятною, что не раз мне приходила мысль уморить себя голодом или разбить голову об стену. Одно время я перестал даже есть и около шести дней не трогал пищи, стоявшей возле меня; потом вдруг проявлялась опять надежда: вырабатывалась уверенность, что с твердою волею и терпением можно вырваться даже из этой темницы и спастись, несмотря на кабардинцев и на всех абадзехов, перегораживших дорогу на Кубань. Тогда я переходил к неумолкаемой, лихорадочно потрясавшей меня умственной деятельности, день и ночь придумывал средства к спасению; каждому предположению моему постоянно противился только недостаток какой-нибудь самой незначительной вещи, камня, кусочка железа, способных обратиться для меня в орудие свободы. Все мои мысли, все желания были обращены к одному предмету – добыть ножик, но как и где его добыть? Ножа мне не давали в руки не только для еды, но даже для крошения табаку, из которого я делал нечто похожее на пахитосы; я был принужден рвать его ногтями. Пока я мысленно ухищрялся, как бы преодолеть судьбу, дни тянулись для меня без конца. Для того чтобы не помешаться на одной мысли, занимаясь ею исключительно, я выучился жить двойною жизнью. Мне стоило только днем задумать о том, что желал видеть во сне, и ночью все задуманное представлялось так ясно, будто я испытывал его наяву. Этим способом я переносился куда хотел, видел кого желал и часто, просыпаясь, не умел в первые минуты отличить сна от действительности: так живы, так ощутительны были картины, являвшиеся во сне моему воображению.

Первое время один из слуг Тамбиева караулил меня днем: трое ночевали в большой избе; после того надзор стал ослабевать. Тамбиев часто уезжал; тогда люди его расходились во все стороны, оставляя меня одного на целый день. Этим временем Аслан-Коз и пленница Мария заходили ко мне на несколько минут. Бревенчатая стена разделяла нас; я видел их, но они могли только слышать мой голос. В одном месте щель между двумя бревнами позволяла просунуть руку. Аслан-Коз начинала тем, что протягивала мне свою маленькую ручку, осведомлялась о здоровье и разговаривала, сколько могла без свидетелей, убегая, когда показывались люди. За нею подсматривали, и абадзехская молодежь часто дразнила ее участием, которое она принимала во мне. Раз ее таки подкараулили. Прежде чем она успела уйти, несколько молодых абадзехов вбежали в избу с криком: “Теперь видим, Аслан-Коз, где бываешь, когда тебя нет у сестер: у русского сидишь; пожалуй, чего доброго, хочешь быть его женою!” Никогда я не видал ее рассерженною до такой степени. Она выпрямилась во весь рост, краска покрыла ее прекрасное лицо, брови нахмурились. “Да! Вы отгадали, я желаю быть его женою, а из вас никого знать не хочу: русский все знает, все понимает, с ним есть о чем поговорить; а вы что? – совершенные невежи”. Они загородили было ей дорогу. Аслан-Коз сделала движение рукою и вышла. Абадзехи расступились, не вымолвив ни слова, так они были озадачены ее гордым видом. После этой сцены она не приходила ко мне более двух недель и присылала только Кучухуж узнавать о моем здоровье. Первый раз, когда она опять появилась, я попросил ее не отказать мне в ноже. Дело было щекотливое, она сама имела только один, многим известный ножик, с белым черенком; в случае передачи надо было объявить его потерянным или украденным; его могли увидать у меня; кроме того, она боялась, что я в минуту отчаяния обращу его против себя. Это последнее опасение побуждало ее дать мне решительный отказ, под предлогом, что она не видит для меня никакой пользы от ножа. В следующее свидание я повторил мою просьбу и спорил и просил до тех пор, пока она не согласилась дать мне нож, взяв прежде святое слово ни в каком случае не употреблять его на прекращение жизни. Этот ножик составлял для меня величайшую драгоценность; с помощью его я мог надеяться, щепка за щепкою, пробить отверстие в наружной стене и снова уйти, избавившись от оков другим средством, которым судьба меня наделила совершенно неожиданно.

Тамбиев не имел своей особой кунахской. Случалось, что иногда знакомые ему черкесы проводили несколько часов или даже ночевали в большой избе, вмещавшей мой затвор. Они не могли ни видеть меня, ни сообщаться со мною; к тому же Тамбиев или слуги его в подобном случае не уходили ни на одно мгновение. Однажды совершенно незнакомый мне татарский эфенди, Абдалла, заехал в гости к Тамбиеву; к счастью моему, его не было дома. Мулле нельзя отказать в гостеприимстве. Коченисса, жена Тамбиева, пригласила его отдохнуть в моей избе. Пока готовили обед, Абдалла разговаривал со мною о моих путешествиях, о плене и весьма не оправдывал поступка кабардинцев, дошедшего до его слуха еще в Константинополе, откуда он возвращался на родину, после поклонения гробу Магомета. Услав, под разными предлогами, глазевших на него слуг Тамбиева, он сунул мне кусок английского напильника, прибавив: “Это посылает тебе Аллах против оков, в которых тебя держат черкесы не согласно с правилами открытой войны; они не избегнут наказания за обман, а ты, с упованием на провидение, испытай еще раз свое счастье”.

Подобным напильником освободиться от оков было часовое дело: но проскоблить деревянную стену требовало труда целых месяцев. Не пугаясь времени, я принялся за работу в самом темном уголке моего затвора, каждый день вырезывал в толстом бревне, сколько успевал и сколько нужно было, чтобы сделать вертикальные нарезы, между которыми, вытолкнув бревно, я мог бы вылезть. Щепки я бросал под пол, для того чтобы их не заметили, выметая затвор. Занятый своим делом, я не замечал, как уходило время. Аслан-Коз развлекала меня, приходя поболтать, и каждый раз приносила мне яиц, хлеба или мяса, без чего моих сил не достало бы на долгую и трудную работу. От Тамбиева мне давали молока и проса, да и то в таком малом количестве, что едва можно было жить. Подошел октябрь. После жару, от которого я задыхался в тесном ящике, наступил холод, переменивший только мучение. Дрожа всем телом, я проводил бессонные ночи, напрасно отыскивая спасение под дырявым одеялом, служившим мне более двух лет. Рубашки моей не оставалось и следа; мне заменили ее нагольною шубой, брошенною казаком, когда он скрылся. Новая беда от этого. Крысы, поселившиеся под полом, каждую ночь приходили ее глодать, так что я не знал, как от них избавиться. Наконец черкесы решились мне дать палку для обороны от этих докучливых гостей. В это время случилось обстоятельство, о котором не могу умолчать. Тамбиева не было однажды дома. Рабы его вдруг засуетились, с озабоченным видом бросились отворять двери моей темницы и звали выйти. Князь Аслан-Гирей стоял передо мною. Долго он глядел на меня злобными глазами, не говоря ни слова; я также смотрел на него не очень дружелюбно.

– Что, хорошо тебе? – спросил он под конец.

– Благодаря тебе отлично, – был мой ответ.

Аслан-Гирей дал знак рукою, чтобы меня опять заперли, и вышел. Он показался мне убит духом. Может быть, он уже предчувствовал, что дни его сосчитаны и что мой плен грозно отзовется на его голове.

В половине октября холод усилился; меня стала бить лихорадка. Это принудило Тамбиева приказать караульщикам выпускать меня днем в большую избу греться около огня. Цепь оставалась на мне, ее отпускали только длиннее. На ночь меня снова помещали в затвор, несмотря на стужу, от которой я сильно страдал. Тамбиев, делавший частые поездки, возвращался нередко вечернею порой, входил в избу, где я сидел около огня, снимал с себя оружие, вешал его на гвозде и уходил к жене или посмотреть на хозяйство. Надеясь на мои двойные оковы, люди провожали его, и случалось, полчаса и более я оставался совершенно один. Между тем лошадь его стояла перед домом, привязанная к столбу, находящемуся для этой цели перед каждою кунахской. Это обстоятельство подало мне мысль спастись другим способом. Надпилив цепи на шее и на ногах я намеревался выждать первого снегу, по которому мне легко было найти следы прямой дороги к Сагуаше, воспользоваться одним из подобных приездов Аслан-бека, когда все уйдут, сбросить оковы, взять его оружие, сесть на лошадь и ускакать. Тамбиев, опасаясь русских, имел всегда отличных лошадей; я знал, что во всей окрестности не найдется скакуна, способного догнать меня; а на случай несчастной встречи мне оставались ружье да шашка, для того чтобы не сдаться живым. Этот способ имел многое в свою пользу и, во всяком случае, должен был привести к какому-нибудь решительному концу. Приготовившись совершенно, я присматривался только к привычкам Аслан-бека и выжидал удобной минуты для исполнения моего предприятия.

Тем временем на Урупе разыгралась черкесская семейная драма, имевшая первым актом похищение знаменитой Гуаши-фуджи. Скоро после посещения, сделанного мне Аслан-Гиреем, Тамбиев вернулся раз домой, бледный, расстроенный, как я его никогда не видал. Он и его рабы беспрестанно перешептывались и, бросая озлобленные взгляды на мой затвор, громко проклинали гяуров. Какое-то необыкновенное происшествие всех смутило: это было ясно, но в чем оно состояло, я не мог узнать. Караульщики не выходили ни на мгновение из избы и не допускали ко мне ни Марьи, ни Аслан-Коз. Лишенный этого последнего удовольствия, я провел дней восемь в самом тягостном одиночестве; лихорадка усилилась, уныние стало вкрадываться в душу, и я не знаю, на что готов был решиться, когда совершенная неожиданность меня вывела из моего грустного положения.

В одно утро Тамбиев вошел ко мне с Тембулатом Карамурзиным, которого я менее всего ожидал видеть при настоящих обстоятельствах, посоветовал в этот раз не упрямиться насчет выкупа и оставил меня переговорить с ним наедине. Время было дорого; следовало скорее кончать, для того чтобы не возбудить чуткой недоверчивости Аслан-бека. В коротких словах Тембулат мне рассказал, для чего он здесь, каким способом добился от Тамбиева позволения говорить с мною без свидетелей и какое устроил дело для того, чтобы меня освободить. В удаче своего предприятия он не сомневался, имея хаджи Джансеида на своей стороне.

Более года он без всякой пользы старался разными путями освободить меня. Хитрый Аслан-Гирей опрокидывал все его расчеты, находя выгодным длить мой плен до бесконечности в видах своей личной безопасности. Пока я нахожусь в руках у кабардинцев, думал он, русские власти, опасаясь за мою жизнь, не решатся его извести. Для этого он поддерживал в простоумном Тамбиеве надежду на несоразмерно большой выкуп и с удовольствием видел, когда тот отвергал все предложения нашего правительства. Теперь Аслан-Гирея не стало в живых: Адел-Гирей заплатил ему за кровь отца. Русские не купили его головы: она давно принадлежала канле, – а только ускорили ее падение. Неожиданная смерть Аслан-Гирея сильно подействовала на Тамбиева, он стал бояться за себя; в то же время быстрый упадок моих сил от изнурительной лихорадки окончательно смутил его. В случае моей смерти он терял все выгоды обмана, удерживая только на своих плечах полную тяжесть непримиримого мщения русских. Тембулат, знавший через Джансеида все, что делается со мною и что около меня задумывают, поспешил воспользоваться этим обстоятельством; он уговорил Тамбиева согласиться на выкуп в двенадцать тысяч рублей серебром, обещая добыть деньги от моих родственников, если я не стану противиться, и говоря, что правительство совершенно отказалось от меня. Нуждаясь в моем согласии, он требовал, чтоб его допустили переговорить со мною. Это была только наружная оболочка дела, скрывавшая сущность его. Тембулат мало надеялся на выкуп. Пока я находился у Тамбиева, зависевшего от Алим-Гирея, и содержался посреди недоступных абадзехских лесов, нельзя было рассчитывать ни на что. Завтра они могли отказаться от того, на что сегодня соглашались; могли вместо двенадцати тысяч запросить вдвое и остановить дело. Тембулат решился меня увезти, а после того, на произвол судьбы, судиться или драться с Тамбиевым. Для этого меня надо было только вырвать из его дома и перевести к хаджи Джансеиду, приятелю Тембулата. Болезнь, угрожавшая погубить меня накануне выкупа, служила к тому хорошим поводом, потому что бедный Тамбиев не имел способов доставить мне удобства, необходимые для поддержания здоровья, и не мог найти их у своих друзей абадзехов. Один хаджи имел все что было нужно для этого. Перспективою выкупа возбудили в Тамбиеве с новою силой все его прежние надежды и опасения, а я должен был довершить дело, притворившись гораздо более больным, чем был действительно. Чтобы облечь наше продолжительное свидание в благоприятный вид для интересов Тамбиева, я поручил Тембулату открытое письмо, написанное по-русски и адресованное будто бы к родственникам в Россию; в письме том я самым жалким образом описывал мое положение и просил выкупить меня, не щадя денег. Я знал, что прежде, чем пропустить это письмо на русскую сторону, Тамбиев узнает его содержание. После того надо было действовать скоро и решительно, не дав черкесам времени одуматься. Тембулат обещал не оставлять меня в доме Джансеида долее пяти или шести дней. Кунахская Джансеида мне была знакома. Появление перед нею Ханафа, питомца Карамурзина, бывшего с нами, когда мы ездили в Абхазию, должно было служить извещением, что в ночь меня освободят. Три удара в угол стены, около которой я буду спать, с определенными расстановками, назначались условным знаком, что за мною приехали.

Перед расставанием Тембулат передал мне подробности Аслан-Гиреевой смерти. Это был один из тех кровавых эпизодов, которыми так богата черкесская жизнь. В начале я рассказал похищение Гуаши-фуджи, убийство отца Адел-Гирея и бегство самого Адел-Гирея в Чечню. Долго он скитался за Тереком; память отца не давала ему покоя и все тянула его к тому, кто пролил родную кровь. Он перешел к абадзехам, у которых жил Аслан-Гирей. Скоро муж Гуаши-фуджи увидал, что здесь нет возможности отомстить своему врагу. Абадзехи дорожили Аслан-Гиреем, находившимся на высоте своей разбойничьей славы, наравне с кабардинскими абреками. Первым делом их было созвать шариат для примирения братьев, и Адел-Гирей должен был покориться его приговору, положившему на одни весы смерть отца и похищение невесты. Канла считалась прекращенною. Братья стали видеться и не раз ездили вместе грабить русских; но откровенности между ними не было: Адел-Гирей затаил чувство мщения в глубине сердца; годы проходили, а он ничего не забывал и ничего не прощал. В то время, когда Аслан-Гирей задумал передаться на сторону русских, Адел-Гирей выказал желание остаться у абадзехов. Год спустя после того как Аслан-Гирей, обманув меня, отрезал себе все пути к примирению, Адел-Гирей счел необходимым покориться и от абадзехов выселился на Уруп, ближе к русской границе. Тут он взялся за трудное дело: предпринял уверить Аслан-Гирея в своей дружбе, для того чтобы его вернее подвести под удар, который ему давно готовил. На половине дороги за Кубань, куда Аслан-Гирей беспрестанно отправлялся, то с большими, то с малыми партиями, он имел случай часто видеть его у себя и помогал ему тайно во всех его замыслах, доставлял ему самые точные известия и не раз спасал его от русских, рискуя собственною безопасностью. Такие ясные доказательства откровенного примирения и нелицемерной дружбы усыпили под конец недоверчивость Аслан-Гирея; он сделался менее осторожным; а этого только и добивался Адел-Гирей. Хитрый и мстительный Аслан-Гирей забыл, что от врага можно отводить чужую руку, сберегая его для собственного мщения. В октябре тридцать восьмого года план Адел-Гирея созрел. К нему присоединились еще два человека, давшие клятву отомстить Аслан-Гирею за прежние обиды, это были: Мамат-Кирей Лоов, провожавший меня в ночь измены, и ногайский князь Канмирза, у которого он отогнал когда-то несколько сот лошадей. Давно уже они поджидали Аслан-Гирея в урупских лесах. К своему несчастью, он приготовил набег на русскую границу, прибыл с довольно значительною шайкой абреков к аулу своего брата и, узнав, что в окрестностях замечены казаки с линии, отправил товарищей в лес, а сам остался ночевать в ауле с одним только человеком. Известие о казаках было придумано единственно для того, чтоб удалить от него провожавших его абреков; зато Лоова и Канмирзу тотчас уведомили о том, что он попал в западню. После сытного и веселого ужина братья пожелали друг другу приятного сна. Адел-Гирей ушел к себе; Аслан-Гирей разделся, сам заклиновал изнутри дверь кунахской и лег спать, положив под подушку, по своему обыкновению, два заряженные пистолета. Кроме товарища его в комнате оставался еще десятилетний ребенок, которому поручено было поддерживать ночью огонь. Мальчик был подучен тихонько отворить дверь, когда гости заснут. Ночью он впустил Адел-Гирея, Лоова и Канмирзу, имевших по два пистолета в руках. Спящего легко было убить, но это они считали недостаточным; им хотелось, чтоб он их видел и знал, за что его убивают. Его разбудили, дали ему опомниться и потом тремя пулями пробили грудь, крикнув: “За отца! За русского офицера! За табун!” Аслан-Гирей успел разрядить оба пистолета в напавших, не ранив никого, и испустил дух.

На страницу:
22 из 23