Полная версия
Ранние грозы
Зато весь запас нежности и страстности она перенесла на ребенка.
В своем тихом и безмятежном спокойствии Марья Сергеевна с годами расцветала все пышнее, красивее, и к тридцати годам миленькая девушка превратилась постепенно в красавицу. В чем именно заключалась ее красота, сказать было трудно. Она вся расцвела ровно, красиво, изящно.
За последнее время Марья Сергеевна инстинктом женщины начала чувствовать в словах, взглядах и ухаживаниях мужчин что-то совсем новое… Иногда, поймав на себе жадный взгляд мужских глаз, она вспыхивала и невольным движением поправляла тонкое кружево на груди бального платья. Эти взгляды если не пугали и не смущали ее, то, во всяком случае, как-то странно удивляли и тревожили.
Да и в самой себе она стала замечать что-то новое, странное. Часто, взглянув в зеркало, она несколько секунд не сводила с него любопытных синих глаз. Иногда, причесываясь или одеваясь перед зеркалом, Марья Сергеевна с довольной и слегка удивленной улыбкой всматривалась в свое лицо. Она смутно припоминала себя худенькой девушкой в кисейном платьице и почти не узнавала себя в этой красивой фигуре, отражавшейся в ее зеркале.
Мало обращавшая прежде внимания на костюмы, она, с некоторых пор, стала вдруг очень любить нарядные туалеты. Чем красивее становилась она, тем больше проявлялось в ней почти бессознательное желание быть еще интереснее и лучше. Хорошенькая женщина всегда немножко влюблена в свое лицо.
В дни молодости Марья Сергеевна не очень любила выезжать; она чувствовала себя для этого слишком застенчивой и молчаливой. Дома ей нравилось больше; тут ей было свободнее и легче. Бальные костюмы стесняли ее, и она не умела даже придумывать их. К ее гладенькой головке простые домашние платья шли гораздо больше. Выезжая иногда в бальном туалете с открытыми шеей и руками, она чувствовала себя такой неловкой, точно связанной и всегда старалась спрятаться где-нибудь в кружке старушек. Но с годами у нее появились навык и вкус. Мало-помалу она приучилась не теряться в большом обществе, и хотя не перестала быть все еще молчаливою, но на лице ее, вместо детски-застенчивого, явилось спокойное, несколько горделивое выражение светской женщины, привыкшей уже и к толпе, и к умению держать себя перед этой толпой. Бальные туалеты уже не стесняли ее – напротив, чувствуя себя в них особенно интересной, она даже слегка оживлялась и делалась развязнее. Раз она явилась на вечер в прелестном белом платье с желтыми розами у кружевного корсажа. Оно очень шло ей, и все ей говорили, что она замечательно интересна; многие даже не сразу узнавали ее. Это забавляло ее. И она улыбалась довольной улыбкой красивой женщины, сознающей, что она нравится и что на нее поминутно обращаются восхищенные взгляды.
Женщины любят возбуждать внимание. С этих пор она стала относиться с большей внимательностью к своим нарядам. Ей нравилось быть интересной, и она уже внимательнее выбирала цвета и фасоны платьев, шляп и тому подобных вещей. Постепенно у нее развился вкус, она изучила свое лицо и фигуру и прекрасно знала, что ей больше идет. Даже домашние платья она отделывала с большей обдуманностью и тщательностью.
Иногда, оставаясь дома, но, одевшись более удачно и находя себя особенно красивой и изящной, Марья Сергеевна невольно чувствовала сожаление (присущее исключительно женщинам), что ее никто не видит. Если женщина чувствует себя очень интересной, а любоваться ею некому, ей всегда делается немножко досадно и как-то скучно. Тогда невольно рождается желание «показаться», очутиться где-нибудь в толпе, все равно – на улице ли, в театре ли, на вечере ли – только в обществе, где бы она чувствовала, что на нее смотрят и любуются ею. Правда, иногда они довольствуются только одним ценителем, наряжаются только для одного и дорожат мнением только этого одного. Но тогда этот один заменяет для них все общество.
Марья Сергеевна была еще одной из серьезных женщин; вопросы выездов, туалетов, общества, развивающиеся у некоторых из ее сестер до грандиозных размеров, ей не казались еще очень важными и необходимыми.
Но, во-первых, у нее было слишком много свободного времени. Наташа поступила в гимназию, и ребенок уже не мог наполнять своей жизнью весь досуг матери. Часы, которые она привыкла проводить с дочерью, оставались теперь свободными, и порой она не знала, чем их заполнить. Заняться хозяйством? Но хозяйство давно уже было заведено раз навсегда, задержек в деньгах не было, волноваться, мудрить и выпутываться из разных мелких житейских дрязг не приходилось.
Шить, вязать, читать…
Первое она не особенно любила, притом оно оставляло полный простор мысли, а значит, и скуке. Читать Марья Сергеевна всегда любила, только чтение с некоторых пор как-то странно действовало на нее. Часто говорилось о многом, чего она никогда не испытала и не знала. Иногда страстная любовь какой-нибудь героини, описание какой-нибудь сцены точно заражали ее самое любопытством и желанием чего-то, никогда еще не бывшего в ее собственной жизни.
Марья Сергеевна никогда не любила. Не любила той страстью, сполна захватывающей любовью, запас и потребность в которой всегда таятся в глубине души каждой женщины.
Читая теперь что-нибудь, слушая иногда рассказы и признания собственных подруг, Марья Сергеевна испытывала какое-то странное чувство… точно зависть. С ней самой никогда не бывало ничего подобного… Она еще никогда не слышала страстного шепота любви… Такой любви, какую ей приходилось наблюдать у других, о которой она инстинктивно догадывалась и которой бессознательно желала. Раз, читая какую-то вещь, она вдруг на половине страницы отбросила книгу с какой-то злостью в самый угол комнаты и порывисто вскочила с дивана. Лицо ее горело горячими пятнами, и сердце усиленно билось. Она подошла к зеркалу, прикладывая холодные пальцы рук к пылающим щекам, и остановилась перед ним, глядя на себя рассеянным взглядом. Несколько мгновений она стояла молча, ломая свои холодные руки, грудь ее тяжело поднималась, сердце билось все чаще и чаще, в горле щекотал какой-то сухой, судорожный спазм, и вдруг, разом опустившись на маленький табуретик перед туалетом, она беспомощно уронила руки на стол и, приникнув к ним воспаленной головой, разразилась неудержимым рыданием…
О чем она рыдала? Что ей нужно, чего недостает?.. Она и сама не знала, ее томила какая-то безотчетная тоска. Когда она наконец успокоилась, ей стало совестно этих беспричинных, глупых слез. Ее смущали и заботили эти странные порывы, и, усердно стараясь подавить их в себе, она тщательно скрывала их от мужа и дочери. Ей было неприятно, что кто-нибудь из них мог заметить это, она даже чувствовала себя точно в чем-то виновной перед ними, хотя определить суть своей вины не могла. Во всяком случае, она решилась бороться сама с собой и не поддаваться этим «глупостям».
Павел Петрович ничего подобного не замечал. Его дела на службе шли прекрасно, повышение за повышением, но зато прибавлялось и работы. Заниматься приходилось не только днем, но и по вечерам; иногда он просиживал за своими бумагами до глубокой ночи. Внутренний мир жены с его душевной работой и ломкой ускользал от его внимания.
Он видел только, что Мари всегда весела, спокойна, прекрасно одета и, по-видимому, очень счастлива. Придавать же особенное значение ярким пятнам на ее щеках и рассеянному выражению странно блестевших глаз ему не приходило даже и в голову.
Превращение Марьи Сергеевны из застенчивой домоседки в светскую женщину свершилось так постепенно, что его не заметил не только Павел Петрович, но даже и сама Марья Сергеевна, часто с недоумением старавшаяся припомнить, когда в ней «это» началось.
Одна Наташа угадывала что-то новое в своей матери, но и то больше детским чутьем, чем сознанием.
– Мамочка, ты сегодня опять куда-нибудь едешь? – спрашивала она за обедом.
– Да, в оперу.
Сначала Наташа выражала очень мало удовольствия по поводу частых выездов матери, но мало-помалу и она к ним привыкла.
– Ну хорошо, я буду смотреть, как ты станешь одеваться. Хорошо?
Для Наташи смотреть, как одевается мама, было «ужасным» наслаждением. Она забиралась на большое кресло подле туалета и, усаживаясь там с ногами, обхватывала руками согнутые коленки и, прижавшись к ним подбородком, смотрела на мать восхищенными глазами, внимательно следя в то же время и за горничной, помогавшей Марье Сергеевне одеваться. Изредка она кидала с заботливым видом отрывистые фразы:
– Тюник криво… Цветок лучше налево… Поправь вон тот локон…
Наконец туалет заканчивался. Наташа соскакивала с кресла и, схватив канделябры со свечами, делала матери последний «инспекторский» смотр.
– Отлично, мамочка! – радостно восхищалась она. – Восторг, как хорошо, мамочка, красота моя, прелесть!
Ей ужасно хотелось бы расцеловать матери каждый «кусочек», как она говорила, но, боясь смять прическу и платье, она выдерживала характер и ограничивалась только прыганьем и хлопаньем в ладоши.
Марья Сергеевна молча стояла перед ней, застегивая перчатки, нарядная, благоухающая, прелестная и невольно улыбающаяся и своей дочери, и своей красоте.
Феня приносила мягкий темно-пунцовый шарф и пушистую, на белом меху, ротонду. Вместе с Наташей они старательно укутывали Марью Сергеевну. Тогда начиналось прощание. Им всегда было трудно сразу расстаться друг с другом.
– Ну, будь же умница, девчурка! – говорила каждый раз по старой привычке Марья Сергеевна своей дочери. – Если захочешь кушать, спроси у Фени, там, в буфете, я оставила тебе рябчика и сладкого пирога.
В случае если Павел Петрович был дома и не сопровождал жену, она каждый раз заходила проститься к нему в кабинет.
Наташа выбегала вслед за матерью в переднюю.
– Кланяйся Ольге Владимировне и Кате.
– Хорошо, деточка!
– Ну, прощай, мамуличка моя, смотри, пожалуйста, не распахивайся в карете и не опускай окна, да смотри, мамочка, не выходи потная на лестницу, опять горло прихватит! – наказывала она с видом заботливой маменьки, отпускающей дочку на бал.
– Ну, прощай, Христос с тобой!
– Прощай, веселись хорошенько.
Феня отворяла дверь на ярко освещенную парадную лестницу, и Наташа выбегала на площадку.
– Наташа, уйди, простудишься!
– Ах, нет, нет, тут тепло!
Она свешивалась через перила и глядела вслед матери, пока та спускалась.
– Мамочка, смотри, зайди, как вернешься! – кричала она, перегибаясь вниз. – Хорошо? Пожалуйста, я ждать буду.
Они кивали, улыбаясь, друг другу до тех пор, пока массивная дубовая дверь не захлопывалась за Марьей Сергеевною с протяжным стоном.
После этого Наташа разом принимала серьезный вид взрослой барышни и озабоченно произносила:
– Ну-с, теперь заниматься!
Они вместе с Феней входили в переднюю.
Феня запирала дверь на крюк.
– Кажется, ничего не забыли… Веер, перчатки, бинокль, платок… – перебирала Наташа, озабоченно считая на пальцах. – Все, кажется?
Феня удостоверяла, что все взято.
Облегченно вздохнув, Наташа отправлялась в свою комнату за уроки.
Она была уже третий год в гимназии, и занятий прибавлялось с каждым годом. Училась Наташа очень прилежно, она была третья ученица, но ей непременно хотелось сделаться первой. По-своему она была очень честолюбива и горда и потому почти весь вечер просиживала за учебниками.
В этом она была очень похожа на отца. Он – к службе, она – к занятиям относились почти с одинаковой серьезностью и занимались ими с тем же упорством, вниманием и сосредоточенностью. В девять часов она выходила в столовую пить чай и встречалась там с Павлом Петровичем, если он был дома. С тех пор как Марья Сергеевна стала чаще выезжать, Наташа проводила с отцом гораздо больше времени, чем прежде, и постепенно они сближались все больше и больше. По вечерам она часто приходила к нему в кабинет заниматься своими уроками. Ей очень нравилась эта строгая тишина отцовского кабинета, заставленного массивной, немного тяжелой мебелью. Наташа усаживалась напротив отца за огромным письменным столом, углубляясь в книгу так же сосредоточенно, как он в свои бумаги, и они сидели друг против друга с деловым видом, очень похожие один на другого, и только изредка, поднимая голову, обменивались торопливой улыбкой. Если она не понимала чего-нибудь в своих дробях или склонениях, он подходил и, склонившись над ее темно-русой головкой, объяснял ей.
Когда Наташа рано кончала свои уроки, он давал ей сортировать или читать вслух некоторые его бумаги и газеты. Ей это ужасно нравилось, и она всегда торопилась покончить с уроками. Прежняя детская неловкость и натянутость в их отношениях совершенно исчезли. Он уже не старался подделываться под ее тон, не предлагал ей играть в прятки и не представлял больше ни медведей, ни буку. Они говорили друг с другом товарищеским тоном взрослых людей, и это нравилось и тому, и другому. Она рассказывала ему о своей гимназии, учителях, уроках; он сам не заметил, как начал делиться с ней рассказами о своей службе. Она читала ему газеты и доклады, перечитывала и сортировала его бумаги, и мало-помалу он привык говорить с ней о своих делах.
Ее раннее развитие порой даже удивляло его. Когда ему случалось увлечься и заговорить с ней о слишком уж не детских вопросах, Наташа выслушивала его с таким серьезным видом, делала порой такие дельные замечания, что он совсем забывал, что говорит с девочкой, которой едва минуло четырнадцать лет. Павел Петрович, скорее замкнутый, чем общительный со всеми другими, с Наташей был откровеннее, чем даже сознавал это сам.
Все свои разговоры они вели только наедине вечером в кабинете или в столовой за чаем.
Марья Сергеевна даже и не подозревала об оригинальных отношениях, завязавшихся между мужем и дочерью. С ней Павел Петрович почти никогда не говорил ни о делах, ни о службе. Не то чтобы он считал жену неспособной понимать это, но так как этого не случилось вначале, то заводить с ней такие разговоры теперь ему не приходило уже в голову. Дочь в этом отношении была ему как-то ближе. Он чувствовал в ней свою натуру, свой склад ума, свой характер, и это невольно сближало его с ней.
Наташа так искренне интересовалась всем, что интересовало его, так быстро и легко усваивала себе его мысли, вникала каким-то замечательно развитым в ней чутьем в его сферу и занятия, что в конце концов поняла более или менее весь ход его дел. Она всегда знала, какой доклад был на очереди, когда назначено было заседание и по каким вопросам, каких изменений и перемен ожидали в министерстве. Знала по именам всех министров и главных начальников и даже, разговаривая с отцом, невольно перенимала и его выражения, и различные специальные термины.
Ее всегда немножко шокировало полнейшее неведение Марьи Сергеевны по этим вопросам, и, если той случалось перепутать что-нибудь, когда разговор заходил о чем-нибудь подобном, Наташе так и хотелось прийти ей на помощь.
Раз она даже не удержалась. К Марье Сергеевне приехала одна знакомая со своим мужем. Разговор коснулся одного из новых назначений. Марья Сергеевна слышала что-то, но помнила довольно смутно.
– Ах да! – воскликнула она. – Говорят, N. назначается министром юстиции!
– О мама! – Наташа даже вся вспыхнула. – Министр юстиции и не думает уходить! N. назначается на место С. членом консультации при министерстве!
Несколько мгновений все трое молча, с удивлением глядели на эту девочку в коротеньком платье, с таким aplomb рассуждающую о смене министров.
– Это совершенно верно, – заговорил наконец муж гостьи с улыбкой, – но откуда наша маленькая барышня знает это?
Барышня вдруг вся покраснела и молчала с каким-то виноватым и сконфуженным видом. Она в первый раз проговорилась о своем знании по этой части, и это испугало и рассердило ее. Наташа бесконечно дорожила доверием отца и в душе очень гордилась и этим доверием, и своим посвящением в «государственные дела».
Зато с этих пор она стала держать себя еще осторожнее, когда ей случалось слушать подобные разговоры.
Наташа ужасно любила пить чай по вечерам вдвоем с отцом. Столовая была такая уютная, вся залитая светом от спускавшейся с потолка над столом большой лампы. В углу топился, потрескивая и вспыхивая порой красным пламенем, камин. Наташа садилась за самовар и, принимая вид взрослой, начинала заваривать чай и перетирать чашки. За чаем отец с дочерью болтали всегда с особенным удовольствием. Иногда Павел Петрович смешил дочь, рассказывая ей что-нибудь, и теперь это удавалось ему гораздо лучше, чем прежде, когда он представлял ей буку. Наташа заливалась звонким смехом, запрокидывая голову, хохотала до слез и от восторга даже начинала болтать под столом ногами, как маленькая. Но в большинстве случаев Павел Петрович был чем-нибудь озабочен и чувствовал себя утомленным.
– Ну, что у вас нового? – спрашивала Наташа, намазывая тартинки и с аппетитом принимаясь за них.
Павел Петрович сначала отвечал односложно и даже неохотно, если был не в духе, но постепенно увлекался и начинал пересказывать даже разные мелочи.
Наташа внимательно и с любопытством слушала его.
– А у нас в гимназии опять неприятности! – воскликнула она, вспоминая вдруг.
– А! Что такое?
– Целая история вышла.
И она с мельчайшими подробностями пересказывает ему историю. Ее дела, уроки и гимназия интересовали его так же, как ее – его служба, доклады и министры.
После чая они расходились по своим комнатам. Наташа брала книгу и укладывалась в постель. Она нарочно ложилась раньше, чтобы подольше почитать в постели, что ей очень нравилось. Читала она вообще очень много. В одиннадцать часов она тушила свечу и, свернувшись как-нибудь поудобнее, сладко засыпала. Но едва раздавался звонок матери, Наташа тотчас просыпалась и, приподнимаясь на постели, с нетерпением глядела на дверь, в которую всегда входила Марья Сергеевна.
Легкие торопливые шаги женской походки слышались в гостиной, столовой и, наконец, в будуаре. Дверь несколько отворялась, пропуская Марью Сергеевну, и Наташа с восторженным криком бросалась к ней:
– Мамочка!
Мамочка входила, вся еще душистая, точно пропитанная атмосферой бальной залы, но в смятом уже слегка туалете, и горячо обнимала дочь.
– Ты что не спишь? – спрашивала она шепотом, точно боясь кого-то разбудить.
– Я спала, только услышала звонок и проснулась… Мамочка, милая!..
Марья Сергеевна опускалась на кровать подле дочери, и они сидели так несколько мгновений, нежно прижимаясь одна к другой и молча целуясь. Дрожащий огонек синей лампадки обливал мягким и трепетным светом эту белую комнатку и их тесно прижавшиеся друг к другу фигуры. Это были их лучшие минуты, им обеим было так хорошо: какое-то особенное чувство наполняло и умиляло их обеих. С отцом, как ни любила его Наташа, она никогда не испытывала таких минут полного наслаждения и даже некоторого блаженства…
И, точно боясь нарушить чудное состояние, они начинали говорить шепотом.
– Тебе было весело, да? – шептала Наташа, влюбленно смотря на мать.
Марья Сергеевна молча кивала, отвечая дочери тем же полным нежности и любви взглядом своих прелестных глаз.
Наташа еще теснее прижималась к ней.
– А ты думала обо мне?
Тот же молчаливый кивок и та же ласковая улыбка.
– И за мазуркой, как я просила, да?.. Ах, мамочка, милая… Ненаглядная, красавица моя…
И она бросалась к матери, обвивала ее открытую шею своими руками и осыпала ее лицо, глаза, грудь и руки поцелуями.
Наташа была положительно влюблена в свою красавицу-мать. Она, как и в пять лет, оставалась для нее все тем же лучезарным кумиром, предметом страстного обожания.
Марья Сергеевна всегда привозила дочери с бала какие-нибудь фрукты. Это был маленький знак внимания с ее стороны, как бы молчаливое, но наглядное доказательство, что она и там не забывала о дочери.
Наташа понимала это, и, если Марья Сергеевна ничего не привозила, Наташа обижалась и раз даже горячо проплакала всю ночь.
– Ты забыла! – говорила она с упреком.
Но когда все обстояло благополучно, то, нацеловавшись вдоволь, Марья Сергеевна поднималась наконец с постели и несколько отстраняла дочь.
– Ну, прощай, спи спокойно! – говорила она, крестя Наташу.
Но Наташа начинала протестовать:
– Нет, нет, нет, мамочка, я с тобой… Минуточку только, минуточку, пожалуйста, ведь мы совсем и не говорили еще, ты даже ничего не рассказала мне.
И она соскакивала с постели, закутывалась в одеяло и, всунув голые ножки в туфли, бежала, слегка подпрыгивая и шлепая валившимися с ног туфлями, в комнату Марьи Сергеевны вслед за нею.
– Ты простудишься, Наташа!
– Да нет, ведь я всегда так… Расскажи мне, с кем ты танцевала – монстр?
Марья Сергеевна с помощью горничной начинала раздеваться и рассказывать дочери, как провела вечер.
– А Надя Войтова была?
– Была.
– В чем она была?
– Очень мило, платье из сюра, créme, с маленьким букетом фиалок.
– Шло ей? Она много танцевала? А Анна Павловна, с сестрой была или одна?
Наташа плотнее закутывалась в одеяло и, слегка вздрагивая от свежего воздуха в комнате, ела дюшес, стараясь не высовывать руки из-под облегавшего ее одеяла. Ее очень интересовали все эти подробности, и она совсем оживлялась.
– Все же ты, наверное, лучше всех была. Я уверена! – восклицала она.
Но Марья Сергеевна чувствовала себя уже утомленной. Она торопливо раздевалась и устало опускалась на постель.
– Ну, иди, детка, пора уже.
Наташа укутывала ее плотнее одеялом.
– Теперь, пожалуй, можно и удалиться, – снисходительно соглашалась она, смеясь. – Прощайте-с! Спите спокойно! Желаю вам видеть во сне все самое хорошее.
Они опять целовались, крестя друг друга, и наконец Наташа убегала, все так же шлепая туфлями и подпрыгивая на ходу, в свою комнату…
VIНо с некоторых пор их отношения немного изменились и, что хуже всего, продолжали изменяться с каждым днем… Сначала это было незаметно, и в чем, собственно, заключалась перемена, было едва уловимо, но чем дальше, тем яснее обозначалось это, и не столько в серьезной стороне их привязанности, сколько в бесчисленных мелочах, в которых такие перемены чувствуются всего яснее.
Между матерью и дочерью пробежала черная кошка, оцарапала их, и маленькая царапинка не только не заживала, но делалась с каждым днем все глубже и больнее…
Обе они хорошо помнили тот день, когда «это» началось.
Случилось это в конце апреля. Наташа, начавшая уже держать экзамены и только что благополучно сдавшая один из них, вернулась домой из гимназии и, вся еще радостно-взволнованная и раскрасневшаяся, вбежала в комнату матери.
Марьи Сергеевны в спальне не было, и Наташа вприпрыжку, размахивая на бегу книгами и тетрадями, пробежала в гостиную.
– Двенадцать, мама, опять двенадцать! Уже третье двенадцать в эти экзамены! – кричала она с восторгом.
– Тише, Наташа!
Наташа остановилась и встретила взгляд чьих-то светло-голубых глаз, окаймленных слегка покрасневшими и немного припухшими веками.
Как раз напротив нее сидел какой-то высокий, белокурый, очень красивый господин, взиравший на нее с легким недоумением. Наташе не было видно Марьи Сергеевны; она сидела на низкой оттоманке, полускрытая трельяжем и растениями.
– Моя дочь! – слегка улыбаясь, проговорила та.
Наташа, вся вдруг покрасневшая, присела совсем по-детски. Она вдруг почувствовала себя такою неуклюжей и неловкой, и это сконфузило и рассердило ее. Ей было ужасно досадно, что она так влетела в комнату при постороннем, «совсем как девчонка».
Изящный господин слегка привстал и низко поклонился, протягивая ей руку.
– Совсем уже большая барышня, – произнес он не то любезно, не то иронически.
Но Наташа в эту минуту сознавала себя более чем когда-либо совсем маленькой, и искоса, сердито и быстро оглядев гостя исподлобья, вложила в его красивую руку по-детски неумело свою красную и несколько крупную, как у большинства подростков, руку и сконфуженно опустилась на стул подле матери, не зная, что сказать, как сидеть и что делать.
Марья Сергеевна, казалось, также чувствовала себя не совсем ловко и краснела еще больше дочери. Когда Наташа села, изящный господин продолжал свою прерванную речь мягким, приятного тембра голосом.
Наташа сидела напротив него с тем насупленным и сердитым видом, который принимала всегда, когда чувствовала себя сконфуженной. Она сама не умела объяснить себе, почему этот изящный барин так злит и раздражает ее. Говорил он очень умно и даже приятным голосом, а между тем каждое его слово, каждое движение безотчетно раздражали ее. В душе она была очень обижена на мать, которая приняла так равнодушно и холодно ее радостную весть о новых двенадцати и сидела теперь совершенно безучастная к ее экзаменам, но очень, по-видимому, внимательная к рассказу гостя.
Гость, наконец, закончил свой рассказ, и на мгновение разговор оборвался. Переждав несколько мгновений и видя, что дамы молчат, он обратился к Наташе как к новой, еще не исчерпанной теме.