Полная версия
Ранние грозы
– Ни пожалеть, ни раскаяться, – повторила она его слова. – Бог весть…
Тупая, но щемящая тоска томила ее.
Она машинально опустилась на мягкий диванчик и долго просидела так – без слов, без движения, без мысли. Потом, точно очнувшись, вздрогнула, поднялась с дивана и осторожно прошла в комнату дочери.
Огонь уже был потушен, и синяя лампада мерцала в углу, разливая дрожащий полусвет в комнате.
Марья Сергеевна постояла несколько секунд, тревожно прислушиваясь к дыханию дочери.
– Ты спишь, Наташа? – тихо окликнула она.
Ответа не было; только огонек в лампадке тихо вспыхивал и мерк. Марья Сергеевна подошла к кровати и опустилась перед ней на колени.
В тени ей не видно было лица девочки, и только контуры ее тела мягко обрисовывались под белым пикейным одеялом.
Марья Сергеевна тихо прильнула пересохшими губами к горячему лбу Наташи. Ей хотелось бы, чтобы девочка проснулась и взглянула на нее, сказала бы ей что-нибудь… Тоска, боль и какой-то страх, беспричинный и неясный, все сильнее терзали ее, и ей хотелось, рыдая, молить о прощении себе у этого чистого существа.
– Наташа… Наташа… – тихо окликала она, но девочка спокойно спала с серьезным и строгим лицом.
Мать задумчиво глядела на нее несколько минут, точно что-то вспоминая, что-то предчувствуя…
Наконец она тихо приподнялась с коленей, долго крестила дочь и, поцеловав ее в последний раз, осторожно вышла из комнаты и заперла за собой дверь.
IVЛампадка мерцала, и дрожащие тени ползали, мерцая, по полу и по стенам детской.
В одном уголке приютилась детская кроватка с длинным кисейным пологом, вся беленькая, чистая и какая-то таинственно выделявшаяся в полумраке.
В этой кроватке Наташа спала еще до поступления своего в гимназию и ни за что не хотела расставаться с ней и переходить в «большую», хотя из этой давно уже выросла. Ей нравилось, всей уютно скорчившись и поджав колени к самой груди, свернуться клубочком и сладко засыпать в ней, закрытой со всех сторон прозрачной кисеей.
Еще совсем, бывало, маленькой девочкой она укладывала на ночь вместе с собой и свою любимую куклу и, крепко прижимая ее к груди, лежала с широко раскрытыми глазами, боязливо вглядываясь в глубину комнаты, казавшейся ей сквозь легкий туман полога и в слабом мерцании лампады какою-то фантастической и сказочной.
Наташа никогда не была особенно резва и шаловлива. В ее детской душе с самого раннего возраста устроился какой-то совершено особенный внутренний мирок. Вместо того чтобы бегать в пятнашки и играть в мяч, она целыми часами засиживалась над сказками и книгами с картинками, вся раскрасневшаяся, с блестящими глазами, боязливо вздрагивая от каждого шороха. В этих картинках Наташа своим детским воображением умудрялась отыскивать гораздо больше, чем они давали. Маленькие звери, птицы и деревья, изображенные там, принимали в ее фантазиях гигантские размеры и превращались в живую действительность. Маленькие пальмочки и азалии, стоявшие на окнах детской, начинали казаться ей великанами. Желтый паркет превращался в целую песчаную пустыню, где маленький домашний котенок оказывался вдруг тигром, делавшим страшные скачки и злобно искавшим себе добычу. И девочка, входя в игру, с ужасом прятала и спасала от него свою любимую куклу. Птички на обоях вдруг оживали для нее и перелетали, порхая, щебеча и звонко распевая, с ветки на ветку; она начинала тихонечко пощелкивать языком, подделываясь под птичье щебетанье, и страшно рычала вместо котенка, не узнавая и пугаясь собственного голоса. Котенок, расшалившись вместе с ней и чувствуя, что с ним играют, начинал грациозно заигрывать со своей госпожой, прыгая за ней по стульям и диванам и ощетиниваясь на нее с грозным видом. В детской поднималась страшная возня. Котенок прыгал и кувыркался, а госпожа, как сумасшедшая, бегала и, спасаясь от него, бросалась во все углы, залезала даже под кровать и диван, отчаянно взвизгивая и крича.
На шум отворялась дверь, и входила Марья Сергеевна. Наташа бросалась к ней с громким криком.
– Тигр!.. Тигр, мамочка!.. – кричала она, заливаясь испуганным и взвизгивающим хохотом и пряча голову в материнские колени.
Марья Сергеевна сразу не понимает, в чем дело.
– Да ведь это Васька! Котенок! – говорит со снисходительной улыбкой Марья Сергеевна, той улыбкой взрослого человека, которая невольно появляется у больших, когда они говорят с маленькими. – Посмотри же!
Марья Сергеевна берет котенка и подносит его маленькое, пушистое, теплое извивающееся тельце к самому личику дочери. Но Наташа испугано взвизгивает и еще глубже прячет свой носик в складки материнского платья.
Девочка вся раскраснелась, глазенки ее блещут и горят, а на лбу и около шеи выступили даже влажные капельки пота. Вся она трепещет и вздрагивает от хохота, барахтается и даже брыкает ногами. Марья Сергеевна видит, что дочка совсем расшалилась, что теперь уже не успокоишь ее сразу и, целуя, поднимает ее и уносит с собой.
– Нет, мама, я сама, сама!
Девочка хочет соскользнуть с рук матери, вырываясь от нее, но Марья Сергеевна крепко держит ее и с торжеством вносит в столовую.
– Вот вам, папа, ваша буйная дочка! – говорит она, смеясь счастливыми глазами, и опускает дочку на колени к мужу.
Наташа быстро соскакивает. Ей ужасно совестно, она вся покраснела и готова даже расплакаться, хотя в то же время ей и смешно, и она сама не знает – плакать ей или смеяться.
– Ну, садись, садись, девчурка! – говорит Павел Петрович, придвигая ей стул.
Наташа вдруг стихает и принимает солидный вид взрослой барышни. Она степенно снимает салфетку с тарелки и с серьезным видом начинает откусывать маленькими кусочками нижнюю корочку хлеба, «как папа».
Ей уже скоро шесть лет, и потому в спокойные минуты она искренне считает себя «большой девочкой».
Ей это очень нравится, и, когда ее спрашивают, сколько ей лет, она со строгой важностью объявляет:
– О, я уже большая, мне седьмой год.
Она ни за что не скажет «мне шесть», а непременно «седьмой»; это как-то важнее, и потому ей нельзя нанести большего оскорбления, чем взять ее на руки «точно маленькую».
– Ну, что поделывала сегодня, девчурка? – начинает расспрашивать ее отец.
Отца она немножко дичится; в душе они очень любят друг друга, но говорить между собой не умеют.
Павел Петрович несколько раз принимался говорить с ней, подделываясь под ее тон, даже не раз принимал участие в ее играх; только из этого ничего не выходило: девочка отвечала неохотно и смущенно, а к его играм относилась с каким-то недоверием.
– Отчего же ты не хочешь играть с папой? – спрашивала, бывало, Марья Сергеевна.
– Да я, мамочка, не умею.
– Как же это так, не умеешь? Ведь со мной же умеешь, и с няней умеешь, и даже одна…
– Так ведь то, мамочка, в самом деле…
– То есть как это – в самом деле? – недоумевает слегка Марья Сергеевна.
– Ну, да, когда я с тобой играю, или с няней, или одна… ну, как это?.. Я не знаю…
Девочка краснеет и запинается с виноватым и смущенным лицом, не умея подыскать точного слова.
– Тогда мы по-настоящему играем…
– А с папой разве не по-настоящему?
Наташа чуть не плачет, она не умеет выразить ясно эту тонкую разницу.
Отец серьезен, всегда занят и на вид немного холоден. Наташа привыкла видеть его всегда за бумагами и слышать: «Наташа, тише, не шуми, папа занимается!» И потому видеть его играющим ей как-то странно и смешно. Она улыбается, когда он начинает бегать и прыгать вокруг стола и представлять медведя, чтобы позабавить ее, но улыбается так, как улыбаются взрослые на игры детей. Взрослые знают, что дети «только играют», то есть проделывают все это нарочно, а Наташа знает, что отец именно тем и портит игру, что «нарочно играет». Она чувствует, что эта игра не увлекает его, как увлекается она сама своими играми, и это невольно расхолаживает ее.
Ей даже делается почему-то совестно, тогда как с матерью она возится целыми часами, бегает, кувыркается, визжит и всей душой входит в игру.
После обеда Павел Петрович, поцеловав жену и дочь, уходит к себе в кабинет заниматься.
Наташа бежит вместе с матерью в комнату Марьи Сергеевны. Эту комнатку они обе очень любят. Она такая вся хорошенькая, уютная, мягкая… Марья Сергеевна садится за какое-нибудь вышивание перед рабочим столиком на маленький диван. Лампа с белым колпаком обливает ярким светом только доску стола да пестрые узоры на канве в белых, с голубыми жилками, руках Марьи Сергеевны. Остальная комната тонет в мягком полусвете.
Наташа притащит на этот диванчик все свои книги и любимых кукол. Ей хочется, чтобы все были вместе, и она, плутовато косясь на мать, забирается за ее спину в самый уголок дивана с ногами, чтобы не так страшно было. Тут ей так хорошо, тепло, уютно, и, грызя свои леденцы и яблоки, она вполне счастлива своим детским нетребовательным счастьем.
Котенок Васька также вдруг откуда-то появляется и всегда вспрыгнет на диван так тихо и неожиданно, что Марья Сергеевна и Наташа невольно вскрикнут; высоко подняв свой пушистый хвост, он начинает ласкаться к ним, громко мурлыча и назойливо подставляя свою полосатую мордочку с розовым носом прямо к их лицам.
– Пусти, Васютка, – говорит Марья Сергеевна, а Наташа тихо смеется и щекочет ему за ухом.
Васютка, выбрав себе, по-видимому, уютное местечко, укладывается наконец и, свернувшись клубочком и лениво прищуривая на огонь глаза, продолжает блаженно мурлыкать. Он каждый раз норовит присоседиться где-нибудь на плече или на коленях Наташи.
– Ах, мама! – вскрикивает, как будто с недовольным видом, Наташа. – Он опять ко мне на шею забрался!
– Ну, сгони его! – говорит Марья Сергеевна.
Но Наташе, в сущности, это очень нравится, она не хочет сгонять его. Он такой теплый и так смешно мурлычет у нее под самым ухом.
– Ну, уж пускай его! – снисходительно разрешает она.
– Ну, а чего же ты утром боялась его? – вспоминает Марья Сергеевна.
– Да он утром, мамочка, тигр был, страшный такой.
– Ах ты, девчурка глупая! – смеется мать.
Наташа заваливается совсем за спину матери; из-за рук Марьи Сергеевны видно только с одной стороны беспокойные ножки, а с другой – смеющееся плутоватое личико девочки.
– Ну, мамочка, рассказывай что-нибудь! – уговаривает она мать просящим тоненьким голоском.
– Что же тебе рассказать?
– Что-нибудь, мамочка, милая, ну, пожалуйста… Ну, хоть старое что-нибудь.
Наташа страстно любит эти вечерние рассказы матери.
Марья Сергеевна, начавшая со сказок, перешла мало-помалу в своих рассказах к живым людям, к биографиям своих бабушек, тетушек, сестер и к воспоминаниям собственного детства. Ей самой нравится перебирать эти давние странички своей жизни. От них веет чем-то таким далеким, почти позабытым и наполовину уже исчезнувшим, но все-таки милым и интересным для нее: особенно годы молодости вспоминаются всегда такими свежими, отрадными, счастливыми, хотя в то время они, быть может, совсем и не были так счастливы и отрадны.
Чем больше рассказывает Марья Сергеевна, тем и вспоминается все больше, все яснее. Кажется, вся жизнь, шаг за шагом, картинка за картинкой, бежит перед нею и вновь переживается ею.
Наташа слушает с потемневшими из-за расширившихся зрачков глазами, с ярко разгоревшимся лицом. Ее воображение страшно работает, люди и картины плывут перед ней совсем ясными, живыми. Иногда она прерывает каким-нибудь вопросом:
– А тетя Лиза с вами тогда жила?
– Тети Лизы тогда еще совсем не было! Наташа поражается.
– Совсе-ем не было? – протяжно удивляется она. – А где же она была?
– Она еще не родилась в то время.
Наташа несколько мгновений молча смотрит на мать, точно о чем-то думает.
– А дядя Петя был?
– Петя был; он уже учился тогда в гимназии и только на лето приезжал к нам. Такой кургузый был, краснощекий и перед нами, девочками, ужасно важничал своим мундиром! А раз он нашалил что-то, и с него в наказание сняли мундир, и он целую неделю ходил в курточке и панталонах. То-то уж мы над ним смеялись – за все его важничанье ему отплатили.
Наташа задумчиво смотрит куда-то вдаль.
– Как странно, – тихо говорит она, – дядя Петя, и вдруг в курточке, тети Лизы совсем не было, а теперь есть… Тебя, мама, сначала тоже не было?
– Конечно, мой ангел.
– И папы? И бабушки?
– И папы, и бабушки…
– А было когда-нибудь, что совсем, совсем никого не было?
– Да, девочка, сначала и земли не было, и людей не было, Бог потом все сотворил; вот будешь учиться, все узнаешь.
– Где же все это, мамочка, было?
Часто Наташа задает такие вопросы, на которые Марья Сергеевна не всегда находит ответы.
– Ну, слушай дальше!
Но у Наташи уже образовался свой ход мысли, и вопросы интересуют ее теперь больше рассказов о тете и бабушке.
– Ну, а вот дедушка был, а теперь его нет! – восклицает она, по-видимому все еще занятая своими мыслями.
– Дедушка умер и пошел к Богу!
– К Богу, это на небо, значит?
– На небо.
– Мама, как же говорят: Бог далеко и высоко; ведь Он же на небе, а ведь небо видно, а если что далеко, так нельзя видеть. Как же это?
– Бог везде, милая, и на небе, и на земле. Не прерывай же меня, если хочешь слушать.
– Ну, хорошо, хорошо, не буду, рассказывай, мамочка, дальше.
Но через минуту она опять прерывает мать:
– Мама, на небе никогда никто не был?
– Никто.
– И никак нельзя попасть?
– При жизни нельзя, а после смерти все, кто праведно жили, там будут.
– Там, мамочка, верно, очень хорошо. Ты, мамочка, не знаешь, как там? – задумчиво моргая глазами, говорит она.
– Этого никто, дитя мое, не знает.
– Ну, хоть немножечко не знаешь ли?
– Да слушай же, Наташа, а то я перестану.
– Нет, нет, мамочка, я не буду больше, ни одного словечка не буду.
Марья Сергеевна опять начинает прерванный рассказ, Наташа мало-помалу входит в него и снова интересуется бабушками и тетушками, но вдруг она начинает хохотать.
– Чего ты? – удивляется Марья Сергеевна.
Но Наташа заливается раскатистым хохотом и даже не может говорить.
– Я, мамочка, все думала, какая это бабушка маленькая была, и вдруг она показалась мне!.. Смешная, смешная такая, лицо старое, как теперь, и очки также, а платьице коротенькое, и сама маленькая, и панталончики…
Марья Сергеевна невольно улыбается: бабушка в таком виде кажется и ей ужасно смешной…
– И вдруг, мамочка, ее мама на нее рассердится и велит ее высечь!
И Наташе так живо представляется картина, как секут бабушку, что она начинает даже захлебываться от хохота. Марье Сергеевне и самой смешно, но она старается внушить дочери, что над старшими смеяться грешно.
– Как нехорошо, Наташа! – говорит она, стараясь сказать строгим голосом. – Я рассержусь на тебя.
– Ну, мамочка, мамуся, милая, не надо, ведь это же смешно, правда, ведь смешно? Да?!
– Ну, полно, полно.
Но через мгновение она стихает и опять задумывается о чем-то.
– Мамочка, ведь все люди должны быть сначала маленькими?
– Конечно все.
– Ни одного не было прямо большого.
– Ни одного!
– А потом стариками? Да?
– Да, если доживут!
На минуту воцаряется тишина. Наташа о чем-то думает. Марья Сергеевна считает крестики своего узора. Наташа сбила ее и со счета, и с нити рассказа.
– Я вдруг старуха, а бабушка маленькая – как странно! – задумчиво начинает Наташа опять. – Мама, а какая я буду старухой? А? Посмотри, такая? Да? Похожа?
Она морщит всю свою мордочку и выдвигает вперед нижнюю губу, стараясь изобразить на своем лице старческую физиономию.
– Похоже?.. Мамочка, смотри! – говорит она, шепелявя и тряся головой…
Марья Сергеевна не выдерживает и, взяв ее головку в обе руки, нежно целует ее в сморщенный носик. Наташа обхватывает ее руками и прижимается к ней.
– Ты тоже, мамочка, старухой будешь?
– Тоже!
– Неправда! Ты красавица, ты всегда красавицей будешь! Да, да! Скажи да, мамочка! Пожалуйста. Я не хочу, чтобы ты старухой была.
– Ну да, да! Я еще не скоро старухой буду, не бойся!
– Нет, совсем не надо!
– Совсем нельзя.
Наташа внимательно и задумчиво рассматривает лицо матери, лаская его руками и целуя ее глаза, лоб, щеки и рот.
– Ну, хорошо, будь старухой, только не скоро, очень не скоро; вот что, вместе со мной, когда я буду старухой, тогда и ты, хорошо? Ах, мамочка, как это смешно будет: мы будем две бабушки, старенькие, седенькие такие…
Марья Сергеевна смеется:
– Ох, уж действительно, это очень не скоро! Когда ты бабушкой-то будешь, меня и на свете тогда не будет.
– Как не будет? – огорчается Наташа. – А где же ты будешь?
– Где? Умру, как дедушка.
– Мамочка!
И Наташа с громким криком бросается к матери и обхватывает ее руками, прижимаясь вся к ней, точно боясь, что Марья Сергеевна сейчас же уйдет от нее. Смерть матери так страшно пугает ее, кажется ей такою ужасною и невероятною, что она тут же начинает плакать. Марья Сергеевна, встревожившись ее слезами, нежно утешает ее, но девочка, прижимаясь к ней ближе, горько всхлипывает:
– Я не хочу… Не надо… Мамочка, милая… Пожалуйста… не надо…
– Да нет, глупенькая; ведь это не скоро еще будет…
– Совсем, совсем… не надо… я не хочу…
– Ну, хорошо, хорошо, мордочка моя, совсем не умру.
– Мы вместе… вместе, в одну минуту… пожалуйста, мамочка… Да?.. Хорошо?
– Ну хорошо, давай вместе помирать!
И она улыбается своей девочке с любовной тихой лаской и нежно качает ее на руках, точно баюкает.
Мало-помалу Наташа успокаивается. Марья Сергеевна хочет достать ей в утешение из комода грушу, но после подобных предположений Наташа уже не отпускает ее и не отходит от нее ни на минуту. Она бегает в течение целого вечера, шаг за шагом, вслед за матерью, держась даже за ее платье, точно боится, что Марья Сергеевна умрет сейчас же. И после подобных разговоров они становятся еще нежнее друг к другу.
И мать, и дочь страстно любят эти вечера, для них это самое лучшее время дня, и они обе с нетерпением дожидаются вечера, но по-разному. Наташа – нетерпеливо и сознательно мечтая о них, Марья Сергеевна – спокойно и скорее бессознательно…
Темы беседы никогда не истощаются. С каждым годом рассказы и воспоминания подходят все ближе к переживаемой эпохе, и Марья Сергеевна с удовольствием думает, что, когда Наташе минет семнадцать-восемнадцать лет, воспоминания разрастутся, разговоры станут еще задушевнее. Эта привычка – делиться с дочерью всем, посвящать ее в каждый маленький уголок своей жизни – дает возможность и самой Марье Сергеевне как бы еще раз пережить всю жизнь.
VНаташа быстро развивалась; у нее никогда не было подруг и товарок-однолеток, ее единственной, но зато постоянной подругой была ее мать. Эта дружба со взрослым человеком невольно развила ее быстрее и приучила чувствовать и думать по-взрослому раньше, чем в большинстве случаев начинают другие дети.
Когда Наташа поступила в гимназию, то их образ жизни отчасти переменился. По вечерам больше рассказывала сама Наташа, а не Марья Сергеевна. Множество новых лиц и впечатлений охватили девочку. Ее все интересовало и занимало. В течение дня она замечала мельчайшие подробности своей новой гимназической жизни и вечером спешила делиться ими с матерью. Потом они вместе садились за уроки. В отношении Марьи Сергеевны Наташа была бессознательною деспоткой. В своей любви к матери она доходила до полного обожания, но зато и не хотела ни на минуту расставаться с ней.
Куда бы мать ни шла, что бы она ни делала, Наташа непременно хотела «вместе». Даже свои вечерние уроки она хотела готовить непременно вместе. «Мамочка, мы вместе», – просила она требовательным тоном избалованного ребенка, который знает наперед, что ему не откажут. Марья Сергеевна, действительно, почти ни в чем не могла отказать ей; и если бы к девочке не перешла по наследству кротость матери и спокойная твердость отца, то мать, вероятно, скоро бы испортила ребенка.
Наташа была для нее маленьким кумиром, ее жизнью, ее прелестным деспотом, подчиняться которому ей, в сущности, даже нравилось.
Женщины не умеют и почти не могут жить без этих «слепых» привязанностей, из которых они делают себе богов и деспотов. Им нужно боготворить и подчиняться, и если они не сделают себе такого кумира из мужа, то делают его из ребенка, иногда даже из братьев или отца, смотря по тому, кто есть и кого жизнь ставит в более или менее подходящие для этого условия.
Жизнь Марьи Сергеевны почти с первых дней молодости сложилась не только спокойно и безмятежно, но даже немного монотонно. В семнадцать лет она вышла замуж за Павла Петровича, которому тогда было около тридцати пяти. Была ли она влюблена в своего будущего мужа, это она понимала довольно смутно, и в то время дать себе в этом отчет не сумела бы. Но он ей нравился и, что порой имеет еще большее значение, нравился окружавшим ее. Ей все говорили, что она делает прекрасную партию. Павел Петрович имел хорошее положение и средства, был еще молод, очень представителен и пользовался отличной репутацией.
Если бы судьба столкнула его с более пожившей женщиной, чем была тогда его жена, то, вероятно, такая женщина полюбила бы его глубже, нежели была способна на то семнадцатилетняя девочка. У женщины, много пережившей и страдавшей в прошлом, рождается и более мощное чувство, чем у наивной девочки. К тому же для каждого возраста женщины есть свой излюбленный тип мужчины, а Павел Петрович, с его холодной сдержанностью, спокойной рассудительностью и немоложавой наружностью, всего менее мог увлечь воображение своей семнадцатилетней невесты.
Будь у нее натура более пылкая, Манечка, вероятно, не замедлила бы влюбиться хотя бы в своего кузена, красивого кавалергарда, с которым так любила танцевать. Но молоденькая Манечка до такой степени еще не сформировалась, что ее натуру даже предсказать было очень трудно. Она вся была еще в будущем.
Во всяком случае, в то время это была миленькая, очень благовоспитанная барышня, скорее застенчивая, чем бойкая. Не очень худенькая, но и не полная, с хорошо посаженной на не округлившихся, еще полудетских плечах, грациозной головкой, больше миловидной, чем красивой. Хороши были только глаза: большие, темные, вечно переливающиеся, какого-то неопределенного цвета, но чаще всего великолепного синего отлива. Эти глаза сияли детскою чистотой и несложностью ясной, непорочной мысли…
Марья Сергеевна была сиротой и жила у своего опекуна-дяди, а потому даже и родственно не была ни к кому особенно горячо привязана. Она, конечно, любила родню дяди, но не так, как любила бы родную мать или отца.
Выйдя замуж, она инстинктом поняла, какого надежного, безгранично, хотя и спокойно, любящего друга приобрела она в муже. Чем больше узнавала она его душу, ум, характер, тем больше начинала ценить и уважать его. Через год она была уверена, что более умного, великодушного и честного человека трудно найти. Раз она могла это понять, влюбиться в него, как часто влюбляются молоденькие жены в своих мужей уже по выходе замуж, было бы нетрудно, найди она в нем самом больше для этого причин. Но обстоятельства сложились иначе. Павел Петрович был прекрасный муж и плохой любовник. В нем не было ни тех порывов, которые так нравятся женщинам, ни даже особенной страстности в характере.
Если бы он, хоть шутя, увлекся бы другой, в ней, наверное, проснулась бы вся страсть влюбленной женщины. Женщинам нравится страдание, причиняемое им любовью, и чем мужчина больше причиняет им этих страданий, тем больше и страстнее любят они его. Но Павел Петрович для подобных отношений был и слишком хороший муж, и слишком занятой человек. Ему и в голову не приходило, что такой натуре, как его жена, необходимы были время от времени сильные впечатления, и что чем дольше будет дремать эта, в сущности, страстная натура, тем с большей силой прорвется она когда-нибудь наружу.
Давай Павел Петрович своей жене хоть временами возможность этих ощущений посредством ревности к ней, ревности к нему, временного охлаждения и просыпающихся потом с новой силой порывов страстной любви, вся сила чувства, дремавшего в Марье Сергеевне, разменялась бы на эти мелочи, и они благополучно миновали бы опасное время молодости, жаждущей бурь, и дожили бы, наконец, до того предела, когда ничто уже неопасно, потому что мало-помалу все страсти замирают и успокаиваются в человеке, уступая дорогу старости.
К сожалению, Павел Петрович заботился только о том, чтобы окружить жену комфортом и полным спокойствием, которого желал и искал сам, – он пережил уже свои бури.
В глубине души сама Марья Сергеевна всего менее подозревала, что ей нужно нечто подобное. Она находила своего мужа лучшим из людей и сознавала, что имеет все: и прекрасного мужа, и полное семейное счастье, и хорошие, вполне обеспеченные средства, словом, все, что требуется для беспечальной жизни, а потому совсем искренне считала себя одной из счастливейших женщин, и скажи ей кто-нибудь, что для обеспечения и продолжения ее семейного счастья нужно еще то-то и то-то, она первая вознегодовала бы и назвала бы это ложью.