
Полная версия
Гулящая
– А вы хотите знать?
– Конечно, хочу.
– И не рассердитесь, если правду скажу?
– Только правду.
– Ну, слушайте.
Все насторожились.
– Нет, сначала налейте еще по чарке, – сказал Довбня.
У попадьи еще больше разгорелись глаза, под ними еле заметно синели круги. Она схватила бутылку и налила Довбне и мужу. Проценко отказался. Он смотрел, как Довбня неуверенно ходит по комнате; прядь волос у него упала с головы на лоб, но он этого не заметил. Видно, что и его уже начал разбирать хмель.
– Только, чур, не сердиться! – обратился Довбня к попадье.
– Микола! Признавайся! – сказал он затем попу и что-то прошептал ему на ухо.
Отец Николай расхохотался. Проценко сильно встревожился. «Ну, теперь пойдет!» – подумал он, глядя на попадью. Но та игриво и выжидательно смотрела на Довбню.
– Признавайся: давно? – вслух допытывался Довбня.
– Да ну тебя, такое выдумал! Не надо… Давай лучше выпьем, – отмахиваясь, сказал поп.
– Ну, а если давно, то что будет? – спросила попадья.
– Сын будет, – крикнул Довбня.
– Браво! Браво! – Поп захлопал в ладоши и бросился обнимать Довбню.
Наталья Николаевна застенчиво улыбнулась, опустила глаза и искоса взглянула на Проценко; тот мрачно поглядывал на попа и Довбню.
– Нам весело, а тебе грустно, – тихо сказала она и громче добавила, указывая на Довбню: – Смотри, какой он приятный, веселый, разговорчивый, не тебе чета.
Проценко еще больше нахмурился.
– Ты сердишься? – шепнула ему чуть слышно. – А что, если Довбня угадал?
Проценко увидел, как у нее дрожали руки и горели глаза от возбуждения; ему казалось, что она вот-вот бросится ему на шею. Он торопливо отошел от нее и обратился к попу:
– А знаете, что Наталья Николаевна говорит?
– Григорий Петрович! – крикнула попадья, топнув ногой. – Рассержусь! Ей-Богу, рассержусь!
– Наталья Николаевна говорит… – продолжал Проценко.
Попадья, словно кошка, метнулась к нему и обеими руками зажала ему рот.
– Наталья Николаевна говорит… что надо выпить еще по одной, – с трудом выговорил Проценко.
– Правильно! Правильно! – загудел Довбня.
– Можно выпить, – поддержал поп.
– И я! И я! – сказал Проценко и выпил полчарки.
Довбня и поп не заставили себя ждать и осушили по полной.
Всем стало весело. В комнате не умолкал шум, хохот, крик. Поп просил Довбню запеть аллилую, а тот, слоняясь по комнате, жужжал, подражая жуку. Проценко забился в угол, а попадья носилась взад и вперед по комнате, не раз толкала его в бок, хватала за руки.
– Давайте играть в карты! – крикнула она и бросилась за картами.
Уже начали играть, но тут поп поднялся, сильно пошатываясь.
– О-ох, спать хочу! – крикнул он и ушел в другую комнату.
Гости тоже собрались уходить.
– Куда вы? Пусть он спит, а вы посидите, – просила попадья.
– Пора! Пора!
Довбня выпил еще на дорогу и, ни с кем не прощаясь, направился в кухню.
– Не ходите туда! Я вас провожу другим ходом, – крикнула попадья.
Довбня, словно не расслышав, посмотрел на нее, махнул рукой и, накинув на плечи пальто, вышел из комнаты.
– Отчего ты сегодня был таким невеселым? – спросила попадья в сенях, провожая Проценко. – Голубчик мой! И выпала мне горькая доля коротать век с нелюбимым мужем!.. Когда ж ты придешь? Приходи скорее, а то я с ума сойду.
Проценко молча освободился от ее жарких объятий. Он сам не знал, почему попадья сегодня оказалась неприятной. Ее намек о сыне словно холодной водой обдал его. Он и выпил лишнее, чтобы забыться, но это ему не удавалось. Одна мысль одолевала его – поскорее вырваться из этого запутанного положения. Холодный воздух освежил Проценко, и он облегченно вздохнул. Среди двора он натолкнулся на Довбню, топтавшегося на одном месте.
– Кто это?
– Я… – крикнул Довбня и добавил еще крепкое словцо, от которого Проценко передернуло. – Рукава пальто никак не найду. Не оторвали его?
Проценко засмеялся, помог Довбне одеться, взял его под руку и повел со двора.
Было уже далеко за полночь, на темном небе ни одной звездочки, вокруг – густая неприглядная темень. Холодная осенняя изморозь заставляет поеживаться; на улице – глухая тишина; редкие фонари желтеют во тьме мутными дисками.
– Куда ж мы идем? – спросил Довбня, останавливаясь среди улицы.
– Куда, как не домой, – ответил Проценко.
– Зачем? Я не хочу домой.
– А куда же?
– Хоть к черту в болото, лишь бы не домой.
– Почему?
– Почему?… Эх, брат! – продолжал Довбня, опираясь на Проценко. – Ты ничего не знаешь, а я знаю… Я все тебе расскажу, все… Ты видел у нас девку Марину? И – черт его знает – подвернулась она мне под пьяную руку. Случился грех… ну… а теперь проходу не дает… Женись, говорит, на мне, а то повешусь или утоплюсь… Видишь, куда гнет… Казацкими нагайками меня б надо за это пороть! – крикнул он, топнув ногой так, что вода из лужи обдала их фонтаном. – Какой это черт плюется? – ворчал он, вытираясь. – А все-таки она, брат, красивая! – закончил он неожиданно.
«Сам черт не разберет этого Довбню! – подумал Проценко. – Что ему нужно? Сам виноват».
– Ты не первый и не последний, – сказал он.
– То-то и есть! Жалко, брат, девку. Либо женись, либо вместе с нею топись.
– Жениться! Что ж, она тебя в самом деле любит?
– А черт ее батьку знает… Баба, брат, верна до тех пор, пока кто-нибудь ее пальцем не поманит.
– Ну, не все такие, – возразил Проценко.
– Все! – сказал Довбня. – Все одним миром мазаны! Такая уж это порода… А все-таки жаль девку, пропадет ни за что ни про что! Пойдет по рукам и умрет где-нибудь под забором.
– Ну, это уж твое дело; как хочешь, так и делай…
Они как раз дошли до перекрестка, где дороги их расходились. Проценко нужно было свернуть направо, а Довбне идти прямо через площадь.
– А что бы ты сделал на моем месте? – спросил Довбня.
– Не знаю, не бывал в таких переплетах.
– И желаю тебе в них не попадать. Самое худшее, когда разрываешься пополам… Этот, – Довбня ткнул себя пальцем в лоб, – говорит: наплюй на все! Так уж на свете повелось, что один другого поедает… А вот это глупое, – он положил руку на левую сторону груди, – разрывается от жалости… Тьфу!
Проценко зевнул.
– Зеваешь? Спать хочешь?
– Уже пора.
– Так идем.
– Тут наши дороги расходятся, – сказал Проценко.
– Тогда прощай, – сказал Довбня и собрался уходить. – Впрочем, постой!
– Что еще?
– Хорошие, брат, люди – поп и попадья. Она больно хороша… Как ты думаешь?
Довбня еще ляпнул такую непристойность, что Проценко только плюнул и, не отвечая ему, поплелся дальше.
– Молчишь?… Знает кошка, чье сало съела, да помалкивает! – вслух бормотал Довбня. Он шел один по пустынной площади, часто спотыкаясь, принимая блестевшие лужи за дорогу, и, увязнув, сердито ругался и снова плелся вперед.
А Проценко, оставшись один, вздохнул свободнее. Он опасался, что Довбня попросится к нему на ночлег. Пьяный будет выкомаривать всю ночь напролет. Хорошо бы еще о чем-нибудь путном, а то про эту шлюху… Вот мучается человек. А отчего?
Проценко начал перебирать в памяти слова Довбни о его переживаниях, о разладе между умом и чувством. «Странно!» – думал Проценко; он удивлялся не тому, что случилось с Довбней, а тому, что вообще такое бывает. Ничего подобного в своей жизни он не припомнит; всегда ему улыбалось счастье. Только один раз закружил его водоворот, да и то он не попал на дно, а быстро выплыл наверх, на тихие волны, которые понесли его к надежной пристани, и в душе только сохранились смутные воспоминания о заблуждениях молодости. Больше это не повторится! Нет, не повторится!
«Жизнь – удача, – думал он. – Бери от нее все, что она дает; ничто не вечно; не жалей о том, что миновало тебя, но не зевай, когда оно плывет тебе в руки».
Непроницаемая ночная темень, глухи и безлюдны улицы. Ничто не мешало Проценко всецело отдаться своим мыслям, и они окружили его шумным роем. Он сравнивал вчерашний вечер с сегодняшним. Как хорошо и весело было вчера! Игра Довбни согревала сердце, а сегодня его жжет поповская водка; вчера любовался красотой Христа, а сегодня с души воротит от приставаний попадьи. Это откровенное бесстыдство на глазах у людей… – Он даже вздрогнул. – …А Христя совсем другая: робкая, стеснительная, только порой лукавый взор выдает ее… Бьется сердце, чего оно хочет?… Он и не заметил, как очутился около своего дома. Всюду темно. Он постучался в кухонное окно.
– Сейчас, сейчас! – донесся до него тотчас же чей-то голос из кухни.
«Кто же это? Христя или Марья? Лучше, если б это не была Марья».
Пока он обогнул дом и дошел до двери, она уже была распахнута, а в сумраке белела чья-то фигура.
– Ну, идите скорее, – раздался голос Христи. Его словно что-то укололо.
– Это ты, Христя? Моя голубка. И встать не поленилась, – сказал он тихо и, обняв ее, поцеловал в щеку.
– Что вы? Господь с вами! – прошептала Христя.
Проценко казалось, что она к нему еще ближе приникла. Он ощущал ее горячее дыхание.
– Сердце мое! Христиночка!
Как безумный, прижал ее Проценко к груди, покрывая поцелуями лицо, губы, глаза.
– Довольно… Еще Марья услышит, – прошептала Христя.
– Ягодка моя наливная!.. – Он ласкал ее все с большей горячностью.
– Идите, я сама запру, – сказала она громко. Он ушел в свою комнату, а Христя снова забралась на печь.
Неожиданная ласка и поцелуи еще долго не давали ей успокоиться, и она не могла уснуть. Необычное, никогда не изведанное волнение овладело ею. Ей хотелось смеяться и плакать.
«Неужели он, паныч, за которым гонятся барышни всего города, меня любит?… Неужели эта попадья, которая, говорят, хороша, как картинка, хуже меня? А я, простая девка, понравилась ему?… Странно!.. И пани к нему льнет… а ведь и она недурна собой… Значит, я для него красивей? Господь его знает! Может, ему захотелось поиграть мною да посмеяться, а я ему верю? – Неожиданный приступ тоски овладел ею, словно острые когти вонзились в сердце… – Нет, нет! Что-то здесь не так… Отчего ж так горячи его объятия?»
До самого рассвета не сомкнула глаз Христя, то млея от неожиданного счастья, то тоскуя от тревожных дум и не находя себе места от беспокойства и томления.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Наутро Христя не знает, за что ей взяться. Ощущение чего-то хорошего и вместе с тем дурного не покидает ее. То вдруг подкрадывается страшная тоска… А что, если кто-нибудь слышал, как они в сенях целовались! И люди узнают? Вот, скажут, это девка! С панычом целуется!.. И Христя чувствует, как горят ее щеки; она не знает, куда девать глаза от стыда, словно все, глядя в них, при свете дня, догадываются о ее тайне. И зачем этот день так быстро настал? Лучше б уж ночь была подольше… Потом снова становится легко на сердце, какая-то смутная надежда согревает его. Ну, а хоть бы кто и увидел? Сделала что-нибудь дурное? Ничего же! Никому! Пусть он целовал ее… Так она в этом неповинна… А если он любит ее? В самом деле – любит?… Бог его знает! Может, меня до сих пор Бог карал лихом и напастями, чтобы теперь вознаградить счастьем и покоем?… Может, счастье мое пришло?
Нелегкую задачу поставила жизнь перед Христей – решай! Трудную задачу – попробуй, отгадай! И до сих пор судьба не щадила ее, поворачиваясь к ней спиной, а теперь уж так взяла ее за живое, так распалила сердце до самой глубины, взбудоражила покой, взбунтовала крылатые думы. Недаром они осаждают ее, как ярые враги. И Христя сама не своя; то надолго уставится в одну точку, то сидит неподвижно, точно к месту приросла.
– Христя! – окликает ее Марья.
А она и не слышит.
– О чем ты так задумалась? – спрашивает Марья, смеясь и пристально глядя на Христю.
Христя вся заливается краской, точно ее уличили в чем-то дурном.
– Чего ж ты грустишь? – допытывается Марья.
Ну и бедовые глаза у Марьи! Христя чувствует, как они, точно шило, до самого сердца доходят! «И что ей от меня нужно? Отчего она следит за мной? Мать она мне? Или старшая сестра? Чего же ей хочется?» – так думает Христя и чуть не плачет от досады; она была бы рада, если б в это время весь свет провалился и она осталась одна-одинешенька со своей тоской, со своими неспокойными мыслями.
В том-то и беда, что так не бывает, как хочется!
С утра, пока Христя с Марьей вдвоем на кухне, она еще как-нибудь старается отделаться от назойливых расспросов. А когда пани придет? А если паныч позовет ее подать ему умыться? Она никак не может себе представить, что тогда будет. От одной этой мысли силы ее покидают… «Господи! Что ж это со мною стало? – думает она. – Не караешь ли ты меня за то, что я третьего дня насмехалась над любовью?…»
Тут дверь в кухню скрипнула, и на пороге показалась пани. Неумытая и заспанная, она сердито крикнула:
– Что вы тут топчетесь? Почему ставней не открываете?
Христя стрелой полетела во двор, но в сенях вспомнила, что не отбросила крючков на пробоях. Она быстро вернулась – и начался стук в комнатах. Бегая от одного окна к другому, Христя гремела стульями, натыкаясь на углы столов, и, не чувствуя боли, неслась дальше.
– Что ты тарахтишь, как оглашенная? – прикрикнула на нее Пистина Ивановна.
Христя замерла на месте.
– Чего стала? – снова крикнула хозяйка.
Христя побежала во двор.
Утренняя прохлада немного остудила ее. Христя вернулась в комнату успокоенной. Марью она встретила на пороге; та собралась на базар, и это еще больше успокоило Христю.
«Если уж совсем невмоготу станет, спрячусь», – подумала она и принялась за свою обычную работу. Так продолжалось до тех пор, пока не раскрылась дверь из комнаты паныча.
– Христина! Дайте мне умыться, – произнес он тихо своим обычным голосом. Христю затрясло.
Черпая воду из кадки, она не заметила, что набрала только половину кувшина; побежала в комнату к панычу, а таз взять забыла. Метнулась обратно, наполнила кувшин, глубоко вдохнула холодный воздух и, уж ни на что не глядя, словно ее вели на казнь, вошла к нему в комнату.
Она чувствует, что паныч смотрит на нее, боится поднять глаза.
– Что это вы сегодня как в воду опущенная? – спросил он, склонившись над тазом.
Она молча млела под его пристальным взглядом.
– Да умойтесь же, – сказала она умоляюще.
Он вздохнул и подставил руки.
У ней появилась такая горькая жалость к себе, что рыдания подступили к горлу. Она и сама не знала отчего.
Льет воду, не видя куда; слезы, точно туман, застилают глаза, и сквозь пелену что-то розовое мелькает перед ней. Она догадывается, что это его руки. Она бы так без конца лила воду на маячившее перед нею розовое пятно, если бы паныч не сказал:
– Будет!
Торопливо взяв таз и кувшин, она выбежала из комнаты. Ей стало легко, когда она одна очутилась на кухне: стыд не жжет глаза, пристальный взгляд не смущает сердце.
Когда Григорий Петрович позавтракал и ушел на службу, ей стало совсем легко, словно уплыло облако, скрывающее солнце. Она усердно принялась за работу. Марья и пани стряпали, а она убирала комнаты. Где уж там предаваться раздумью, когда работы столько, что не оберешься! Она носилась как угорелая, чтобы всюду поспеть. А уж когда убирала комнату Григория Петровича, старалась и пылинки нигде не оставить; аккуратно расставила безделушки, и подушки так взбила, чтоб нигде не было ни морщинки, ни складочки.
«Когда вернется домой и увидит, что всюду так чисто и красиво, он, верно, догадается, кто к этому руки приложил», – подумала она, вздохнув.
Христя чувствует себя совсем спокойной и счастливой. Жизнь ей улыбается, манит ее какими-то неизведанными чарами, влечет радужными надеждами. Все, что ее угнетало и печалило, рассеялось. Ее тайна не разоблачена, никто ни о чем не догадался. Все страхи были напрасны. А вспоминание о ночных объятиях снова греет девичье сердце. Ей стало так весело, что она запела бы, если б никого не было дома. А тут как раз нужно было сбегать в погреб за картофелем. Уже спускаясь в погреб, она начала тихо напевать, а когда очутилась на дне, запела во весь голос. Тесно звонкому девичьему голосу в этой глухой яме, он силится вырваться наружу и все больше крепчает. Песня словно сама льется из ее сердца, и голос не знает усталости – ровный, высокий и звонкий.
До самого обеда оставалась она веселой. И когда вместе с паном пришел Григорий Петрович, она, прислуживая за столом, уж так не робела, как утром. Порой на него украдкой глядела… Какие у него ясные глаза! Какие брови черные! И все в нем так невыразимо влечет ее сердце!
Когда хозяева пообедали, Христя с Марьей тоже сели поесть. Христю так и подмывает заговорить о Григории Петровиче. Ей хочется поболтать с Марьей, но та грустна, молчалива.
– Не встречали вы где-нибудь Марину, тетенька? – спросила Христя.
– Носишься ты с этой Мариной. Я думала, что она в самом деле порядочная, а она – черт знает что.
– Почему же?
– На содержание идет.
– На какое содержание?
– Паныч один берет ее к себе в село.
– Нанимается она, что ли?
– Нанимается… с панычом спать.
Христя поняла. Она нахмурилась, а Марья ехидно улыбается. «Ну, и злая стала эта Марья! С того времени, как расплевалась со своим фельдфебелем, она ни о ком доброго слова не скажет; кто что ни сболтнет, она тотчас же подхватит, да еще и от себя прибавит, – думала Христя, соображая, как бы ей самой наведаться к Марине. – Сегодня суббота, а завтра воскресенье… праздник. Не сходить ли к ней? – Она запомнила двор, в котором живет Марина: когда ходила на базар, видела. – Раньше управлюсь, пойду засветло, как раз поспею…»
– Тетенька, вы завтра поставите самовар, если я отпрошусь на вечер к Марине? – спросила Христя.
– А что? Наведаться хочешь?
– Да надо ж ей монисто отнести.
– Неси! – нехотя ответила Марья.
Остаток дня и вечер прошли незаметно. Паныч куда-то ушел; пани сидела в спальне. Марья забралась на печь, а Христя выбирала платье на завтра.
Она засиделась. Уж и пани спать легла, и паныч вернулся, – лицо у него было сердитое, – а Христя все еще возилась. Легла она очень поздно, быстро уснула и проспала до утра.
В воскресенье после обеда она пошла просить хозяйку.
– Отпустите меня, барыня.
– Куда?
Христя сказала.
– Иди, иди, ты ж ненадолго.
– Да хоть бы на всю ночь, – смеясь, сказала Марья. Пани тоже засмеялась и ушла к себе в комнату. А Христя обиделась.
«На всю ночь! – думала она. – Разве я такая, как она, что уйду на всю ночь?»
Солнце, вынырнув из облаков, закрывавших его почти всю неделю, осветило город. Кругом громоздились тучи, синие, как печенка или запекшаяся кровь; словно они сердились, что кто-то освободил из их плена огненный диск, который теперь спокойно катился к горизонту, собираясь на покой. От багрового сияния лужи казались озерами крови, на западе разгорался костер. Каким-то печальным и неприветливым выглядело все от этого кровавого отблеска – будто должно было вот-вот произойти что-то страшное.
По дороге к Марине к Христе снова незаметно подкрались мрачные мысли.
В большой кухне, немазаной и неподметенной, тускло освещенной лучами заходящего солнца, она застала Марину в полном одиночестве. Непричесанная, в старом, засаленном платье, сидела она у окна, подпершись рукой. По ее покрасневшим глазам видно было, что она недавно плакала.
– Марина! – крикнула Христя. – Что с тобой? У людей праздник, а ты в таком виде! Одевайся скорее, пойдем погуляем, пока солнце не зашло, на людей хоть посмотрим.
– Нашла время – на улице такая грязь, – грустно произнесла Марина.
– Так это посередине, а на тротуаре много на-роду.
– Ну их! Пусть гуляют! – махнув рукой, сказала Марина.
– А что с тобой? Что-нибудь случилось? От матери плохие вести? Умерла? – спрашивает Христя.
– Лучше б умерла.
– Господь с тобой! Что ты говоришь? Расскажи, что случилось?
Марина молчала.
– Может, из-за сплетен? Боишься, чтоб мать не узнала?…
– А что люди говорят?
– Да мало ль… я б им языки отрезала. Говорят, будто ты к какому-то панычу идешь…
– Пусть выдумывают…
Некоторое время обе молчали.
– Я тебе монисто принесла, – сказала Христя. – Возьми, – и она положила его на стол.
Марина с ненавистью взглянула на него.
– Какое оно мое? Пусть он им подавится! – крикнула она, швырнув монисто на пол.
Христя удивилась. Она никогда еще не видела Марину такой сердитой и неприветливой. Собиралась погулять с ней, поговорить. А что застала?… Сердце у Христи еще больше заныло! Она не решалась больше расспрашивать Марину и молча села.
Солнце садилось. Режущий глаза оранжевый свет заката стлался по облупленным стенам, неметеному полу – казалось, что это отсветы зарева близкого пожара. Фигура Марины, словно черный призрак, все ниже склонялась над столом, точно ее гнула невидимая тяжелая ноша. И вдруг она заплакала навзрыд, припав головой к столу.
– Господь с тобой! Что это на тебя нашло?
Марина рыдала.
– Ну, послушай, успокойся. Расскажи, что с тобой случилось? А то уйду. Ей-Богу, уйду, – повторяла Христя.
Марина подняла голову, взглянула на Христю заплаканными глазами; словно провинившаяся девочка, просила она подругу не уходить. Казалось, глаза ее говорили: «Взгляни на мои слезы. Разве они напрасно льются? Горе мое тяжкое их разливает! Подожди же, пусть оно хоть немного уляжется, и я все тебе расскажу… Не покидай меня!»
Христя подошла ближе к Марине и начала ее утешать. Она перебирала различные случаи из своей жизни, вспоминала забавные происшествия в селе, общих подруг. Речь ее лилась, как весело журчащий поток. Если бы рядом была прежняя Марина – они бы вместе без умолку смеялись. Но нынешняя слушала молча, с плотно сжатыми губами, и только изредка по ним пробегала страдальческая улыбка. Напрасно Христя старалась! Столько горечи и отчаяния она видела в лице подруги, что сердце ее обливалось кровью.
Смеркалось. Угасло закатное зарево. В углах кухни и за печью сгущалась темнота.
Христя собралась уходить.
– Подожди, – упрашивала ее Марина. – Посиди еще немного. Хозяев нет дома. Видишь – одна я… Хочешь, самовар поставлю, и напьемся чаю.
– Мне страшно будет одной возвращаться.
– Я провожу.
– Ну-ну!
Христя согласилась. Марина вышла в сени поставить самовар.
Быстро надвигалась ночь, и кухня казалась Христе мрачным погребом, а не людским жильем. Даже страх закрался в ее душу. Вдруг скрипнула дверь, раздались чьи-то шаги в сенях.
– Для кого ты самовар ставишь? – произнес чей-то знакомый голос.
Молчание.
– Марина! Ты сердишься? Глупая! – бубнит тот же голос, и снова слышатся шаги, стук дверей.
Через минуту вошла Марина.
– Кто это говорил с тобой?
– Он! – отрывисто произнесла Марина.
– Кто он?
– Да этот проходимец!
– Говори толком! Я ничего не разберу.
– Ну – бродяга! Чтоб он, собачий сын, с кругу спился!
– Да кто же это?
– Паныч! – чуть не вскрикнула Марина.
– За что ты его так честишь?
– Я еще не то ему сделаю, пьянице проклятому. Он думает, что ему это так сойдет с рук – обманывать, с ума сводить. Он думает – если одежу мою забрал, то я и не уйду! Пусть найдет себе другую дуру! – раздраженно выкрикнула Марина.
– Так это все правда?
– Правда! Но и на моей улице когда-нибудь праздник настанет, – сердито произнесла Марина, потом зажгла свет и пошла в сени поглядеть на самовар.
Христя сидела понурившись, расстроенная невеселыми мыслями, пока Марина не напомнила о себе звоном посуды. Она снимала с полки стаканы и блюдца. Христя подняла голову и взглянула на подругу – та показалась ей сгорбившейся, словно стала меньше ростом. Засаленное и рваное платье висело на ней мешком, растрепанные волосы свисали космами… «Господи! Как она изменилась! Аж страшной стала!» – подумала Христя и тяжело вздохнула.
Марина принесла самовар, заварила чай, потом налила два стакана.
– Пей! – сказала она, придвигая стакан Христе.
Та словно не слышала слов подруги.
– Христя! – громко окликнула ее Марина.
И вдруг она засмеялась.
– Чему ты смеешься?
– Надоело плакать.
Марина точно переоделась. Она начала весело щебетать. Прежняя хохотунья Марина снова ожила перед глазами Христи.
Горько усмехнувшись, Марина рассказала подруге свою грустную историю: когда полюбила этого ирода, как он обещал жениться на ней, а она и поверила ему.
– А тебе не страшно? – спросила Христя.
– Чего мне страшиться?
– А как же, если мать дознается? Или в селе услышат?
– Что мне теперь мать?… Жалко, что она будет убиваться… но что делать? Я – отрезанный ломоть. А в село не вернусь. Чего я там не видела? Да и зачем? Чтобы каждый в меня пальцем тыкал? Глаза колол? Не только света, что в окне – за окном его больше!.. Таких, как мы, теперь всюду много, Христя, и живут же… А после праздников пойду к панычу в село, сама хозяйкой буду. Черт его побери! Пошла жизнь вверх ногами – ну и пусть! А этому чертову сыну покажу. Теперь он снова льнет, уговаривает: «Оставайся, Марина!..» Пусть с тобой мое лихо останется! Что я тут? Прислуга – и все. А там хозяйкой буду. Свое хозяйство, корова, прислугу заведу… Приезжай когда-нибудь в гости, увидишь, какой я барыней заживу! Таких лохмотьев и на работнице моей не будет, – она указала на небольшую дырочку в своем платье и еще больше разорвала… – А если б ты видела, как он разорялся, когда услышал, что я уезжаю. Все мои вещи хватал, рвал и в сени выбрасывал – и смех и грех!.. Спятил, совсем спятил… – Марина жутко захохотала, как сова глухой ночью.