bannerbanner
В своем краю
В своем краюполная версия

Полная версия

В своем краю

Язык: Русский
Год издания: 2011
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
12 из 23

– Что ты в нем открыл? – спрашивал после младший Лихачов у Милькеева.

– Я вспомнил Хавронью Крылова, – отвечал Милькеев, – которая кроме грязи ничего не нашла на барском дворе. Но с другой стороны, думаю, что никто лучше этих людей не сумеет разрыть этот двор так, чтобы на нем выросло что-нибудь роскошное, чего они и сами не ожидают. Только прошу, не передавай моих слов никому; я хочу сохранить с ним хорошие сношения.

VI

С волчьей садки все вернулись бодрые и голодные. На большом столе покоем, рядом с вазами, полными цветов, уже стояли груды ростбифа и котлет; люди разносили в чашках бульон. Поели и выпили. Заиграла музыка; Милькеев стал танцевать с Любашей.

– Вашего поклонника нет, – сказал он ей.

– Кого, Руднева? – спросила она, оглядываясь вокруг.

– Отчего вы не боитесь так прямо говорить? Немногие девушки так откровенны; мне это нравится.

– Зачем я буду скрывать, когда я не чувствую ничего особенного? – отвечала Любаша. – Если бы я была влюблена в него или в другого, я бы, может быть, стыдилась… Да и то нет – я думаю…

– А в вас никто не влюблен?

– Нет, я вам скажу правду: я нравлюсь одному человеку, и он мне… Только из этого ничего не выйдет – он здесь.

Милькеев вздрогнул, но пересилил это внезапное движение и продолжал: – Нельзя ли указать? Хороший случай доказать вашу откровенность.

– Поищите, угадайте сами… Я вам скажу, если угадаете…

– Лихачев?

– Нет! Отчего он первый вам пришел в голову?

– Оттого, что по-моему он лучше всех: красив, ловок, умен, молодец…

– Тоже и у него есть большие недостатки… Манеры слишком гордые, потом язык злой – я этого не люблю, и еще один недостаток…

– Какой это?

– Вы сами знаете… Он пьет часто и даже с крестьянами…

– Это-то и хорошо. Жаль, что вы не цените его! Да об нем мы поговорим после… Кто же еще? Этот улан, который так хорошо все танцы танцует?

– Ну, вот! Я его всего второй раз вижу…

– Разве сразу нельзя влюбиться? Поверьте мне, что можно…

– Не знаю; только не он.

– Этот молодой человек с красивым носом, который давича долго говорил с вами?..

– Он мне двоюродный брат; я за него замуж не могу…

– Разве нельзя влюбиться в того, за кого замуж нельзя? – с удивлением и любопытством спросил Милькеев.

– Зачем же, из чего я буду хлопотать? Вы не знаете Вареньку Шемахаеву – сестру Павлуши, вот что Сарда – напал… Его сестра Варенька два года как влюблена в Лихачева… А он не хочет жениться… Она плачет; сюда не приехала нарочно, чтобы не встретить его. Разве это приятно? Посудите сами…

– Вы очень положительны, я вижу, – продолжал Милькеев. – Кто же? Жаль, что я многих здесь не знаю…

– Нет, вы его знаете.

Милькеев думал и осматривал всех.

В эту минуту князь Самбикин закричал, глядя на Любашу: «Les dames en avant!» Любаша улыбнулась ему.

– Уж, конечно, не Самбикин! – сказал Милькеев.

– Отчего не он? – спросила Любаша.

– Лицо, положим, красивое, – отвечал Милькеев, – но вялое такое. Глуп; как будто добрый; а я из верных рук знаю, что мать скажет: «бей людей» – он бьет; мать скажет: «секи!» – он сечет.

– Он очень любит мать, – возразила Любаша. – Если бы не он, княгиня теперь нужду бы терпела, а он ее дела поправил.

– А вы думали когда-нибудь, какими средствами он это сделал? Ведь здесь, где мы с вами танцуем – каждый ореховый стул, каждая чашка чаю украдены у полумертвых на Кавказе и в Крыму.

– Богоявленский то же говорил мне, – отвечала Любаша. – И я после спросила раз у князя, что он делал в комиссии; он покраснел и говорит: «конечно, говорит, были выгоды, только я, говорит, добр и никого никогда не обижал. А возьму, например, половину капусты себе; если давать щи, как казна отпускает, так уж будет очень густо!..» Он хочет, как только устроит все – на бедных пожертвовать тысячу рублей, чтобы совсем совесть была покойна.

– Grand rond! – закричал князь.

– Какая скотина! – сказал Милькеев.

– Что с вами? Что вы так просто бранитесь? – с удивлением спросила Любаша.

– Да разве только для того, чтобы не вредить, не надо было трогать эту капусту? – спросил Милькеев. – Не надо бы к ней прикасаться, чтоб самому не быть грязным. Есть своего рода душевное comme il faut, которое этого требует. Не всякий вред грязен, и не всякое добродушие чисто!

– Очень жалко, очень жалко! – прибавил он, возвращаясь на место.

– Что жалко? – спросила Любаша.

– На вас смотреть жалко… Много хорошего вам судьба дала; а еще было бы лучше, если бы семена добрые посеять… Лицо у вас красивое…

– Говорят, у меня нос слишком горбат, – заметила Любаша, проводя рукой по носу.

– Да! вот и это невинное кокетство кстати! – продолжал Милькеев. – Только видите ли что… Можно все вам говорить?

– Можно!

– Если бы вы убежали с Лихачевым или с Рудневым и никогда бы не вышли замуж, так можно бы вас было, пожалуй, еще уважать. А будьте вы самой доброй женой такой дряни, как этот князь, вы этим самым замараетесь и унизитесь… Женщин не только за то следует уважать или презирать, что они делают, но и за то, с кем они что делают. Подумайте дома; пошевелите у себя на сердце, и вы меня поймете. А главное, вам надо познакомиться с Новосильской, ездить к нам в Троицкое и, поверьте, через месяц вы будете думать так, как я вам теперь говорю!

Любаша отвечала, что она сама бы очень желала бывать в Троицком, но не знает, как это сделать, и Милькеев обещал употребить все усилия, чтобы сблизить ее с графиней.

К вечеру все разъехались. Милькеев всю дорогу при Nelly говорил, что Любаша – прелесть; и Nelly много смеялась, когда Милькеев рассказывал, как он уничтожал и позорил хозяина, у которого они так много ели и веселились. Баумгартен почти не слушал его: он был покойнее обыкновенного; Nelly выбрала его при всех раза три в мазурке, и теперь он обдумывал стихи на первый выезд ее в свет. Пока ему нравился только припев, которым кончались все куплеты: Oh' ma Sylphide, Veux-tu un quide? Me voici!

VII

После обеда у камина Катерина Николаевна села вдвоем с Nelly. Милькеева не было дома: он уехал в первый раз к родным Любаши. Дети играли в зале под присмотром француза.

– Что, отдохнули вы от бала? – спросила Катерина Николаевна.

– О, да, – отвечала Nelly.

– От души танцевали и много?

– Много!

– Я у вас еще мало расспрашивала. С кем вы танцовали первую кадриль?

– Ах! с m-r Bongars, – отвечала, смеясь, Nelly.

– Для этого не стоило ездить, – сказала Катерина Николаевна, – по крайней мере, другой раз были счастливее?

– Вторую танцевал со мною m-r Лихачев и один lancier и мазурку, и вальсировал со мною много.

Катерина Николаевна пристально глядела на тихую девушку, сгорая желанием узнать, что она думает и чувствует.

– И весело было? – спросила опять она.

– О, да, очень весело! – спокойно отвечала Nelly.

– Оживились вы немного?

– Не знаю! Самой этого видеть нельзя никак. Не думаю, впрочем. M-r Лихачев смеялся даже надо мной и сказал, что танцевало только тело мое, а не душа.

Катерина Николаевна рассеянно улыбнулась и переспросила.

– А мазурку, вы говорите, танцевали с меньшим Лихачовым?.. А гросфатер был?

– Был, я его танцевала с князем Самбикиным. Это очень забавная вещь – этот гросфатер. Я его нигде, кроме России, не видала.

– О, так у вас все хорошие кавалеры были! А если я у вас спрошу, Nelly, откровенно одну вещь, вы скажете?

– Если могу – с удовольствием.

– Скажете? Ведь ваша мать просила меня быть с вами как с дочерью… Это, конечно, ничего не значит… Самую снисходительную мать редко дочь выберет в подруги. Но вы ведь мне не дочь и тем лучше, все-таки я вам желаю всего лучшего от души… Скажете правду?

Nelly поблагодарила и обещала сказать правду.

– Кто вам больше нравится – Лихачев или Милькеев?

Nelly покраснела и пожала плечами.

– И тот и другой, и ни тот ни другой, – отвечала она, подумав.

– Как так? Это интересно. Скажите обстоятельнее, как это?

– Я не люблю брюнетов, – сказала Nelly.

– Значит, наружность Лихачева для вас лучше.

– О, да! он лучше.

– Еще чем он лучше? Если бы вы только могли знать, какое вы наслаждение доставляете, когда говорите; говорите больше!..

– Неужели? – спросила Nelly с удивлением и отвечала, – если вас это занимает, я постараюсь вам сказать побольше. Лихачев танцует гораздо лучше; Милькеев уж слишком высок, с ним неловко.

Nelly приостановилась, но Катерина Николаевна с беспокойством взглянула на нее, и Nelly продолжала: – Теперь что следует – ум? Я гораздо больше серьезных вещей слышала от Милькеева, но мне кажется всегда, что если бы m-r Лихачов не был так ленив, он мог бы столько же говорить хорошего, сколько и тот…

– Знаете, я сама это думаю! И остроумны они оба, только на разный манер… Ах! как я рада, что вы согласны!.. Еще что?

– Еще что? – продолжала Nelly. – Лихачов, мне кажется, надежнее Милькеева, – (но заметив, что по лицу Катерины Николаевны пробежало что-то), прибавила с поспешностью, – я думаю, что Милькеев способен быть твердым во всем благородном, во всем добром; но как это сказать, не знаю, ему, кажется, так скоро все может надоесть… Il a, je pense, la tournure d'esprit plutôt allemande, mais le caractère un peu franèais… C'est tout le contraire de l'autre, qui a l'esprit plus léger, mais le caractère plus solide…

– Это великолепно! что вы сказали сейчас, – с удивлением воскликнула Новосильская. – Какая это правда! Ах, какая это правда!

После этих слов Новосильская задумалась так, что забыла о присутствии Nelly. Nelly молча поправляла щипцами дрова. Наконец Катерина Николаевна пришла в себя и спросила: – Ну, скажите… а если бы, положим, необходимость заставила бы вас выбирать из них двоих для себя, кого бы взяли? Вы мне простите этот вопрос…

– Кого бы я взяла? Я никогда не думала об этом, – отвечала Nelly, краснея.

– Это искренно?

– Как же мне думать об этом… Я не русская; мне никогда в голову не приходило прожить всю жизнь в России… хотя я русских очень люблю.

– А если бы пришлось вам выбирать непременно?

– Если бы это случилось, я бы желала смешать их вместе, – отвечала Nelly, – волосы и черты Лихачева, его постоянство, его спокойные манеры, а у Милькеева взять глаза, его познания, его веселость и предприимчивый нрав… С Лихачевым таким, какой он теперь, мы бы заснули.

– Вы думаете? – сказала Катерина Николаевна, продолжая подозревать, что Nelly не договорила до конца правду.

Больше ничего она не стала добиваться, несмотря на все муки любопытства, надеясь, что постепенно скорее узнает все, и полагая, что первый шаг уже сделан.

«И тот и другой; ни тот ни другой». И это на первый раз хорошо. Все-таки оба ей нравятся!» Катерина Николаевна, оставшись одна, долго думала, помогать ли Милькееву, пригласить ли Любашу или нет?

Он так хвалил ее на разные лады, что Новосильской самой захотелось познакомиться с такой милой девушкой.

– Она не идеальна, – говорил Милькеев, – это чисто русская красотка, из веселых… Когда я думаю, что в старину жила точно такая же Любаша русая и белая, румяная, сытая и рослая, стройная белоручка – так я вовсе не воображаю ее себе в тереме, вечером, у окна, задумчивою при лунном свете, как Светлану, а представляю ее себе в роще с кузовком за ягодами или с плетушкой за грибами: хочу, чтобы она непременно покрылась платочком, чтобы черемуха и калина цвели в роще и чтобы ветер играл ее платочком; чтобы она смеялась и любя, смеялась и хозяйничая, пела и смеялась. Крылов назвал ямочки на щеках красавицы «умильными». У Любаши все лицо умильно. И что за коса! И как она танцует хорошо! И как проста в движениях и словах! И как мне нравится, что у нас в России, рядом с правильным воспитанием, существует неправильное. Она читала иных новых авторов наших, а не знает, кто такой Гоголь! Надо постараться, чтобы она перепрыгнула прямо из природного добродушия в прочное сознание добра.

Полагая, что намерения его непорочны, Катерина Николаевна решилась помогать ему. Но как сделать это поприличнее? Она так давно жила в отдалении от всех соседей и кроме Лихачевых и старого Руднева ни с кем почти не видалась. Поехать прямо к бабушке не хотелось: женщина эта была известна по всему околодку своей жестокостью, и самый ум ее имел неприятный оттенок хитрости и злости. Анна Михайловна тоже не могла нравиться Новосильской. И если бы еще не было детей!.. Но вводить часто в свое семейное святилище людей, которых присутствие было бы пятном на троицкой жизни, ей казалось даже непозволительным. Протопопова сделала ей когда-то визит, и она его не отдала ей. Протопопова, которой муж был шесть лет губернским предводителем, которая всегда первая на губернских балах, во время проезда царской фамилии танцевала польский с государем – теперь без визита с ее стороны не поедет! И зачем допускать к себе ложную светскость! Женщина эта так пуста, так неприятна! Уж лучше тетка Любаши. Эта хоть и недобра, но стара, смешна и здесь от благоговения и благодарности будет безвредна. Она еще раздумывала, как вдруг Баумгартен подвинул ее на решение.

Бедный француз, по-прежнему, часто тосковал; бал развлек было его на один день; но там, несмотря на всю любезность хозяйки, он играл неблистательную роль, не ту, которой он считал себе достойным. Милькеев был по-прежнему не только учтив с ним, но даже внимателен; из всех сил принуждал себя быть гуманным и выслушивал по целым часам его жалобы на Nelly и его рассказы о прекрасной жизни в Celesta, но не мог никак угодить ему. Милькеев иногда нарочно отдалялся от Nelly, чтобы доставить ему удовольствие, но и здесь Баумгартен ловил его: «Ah! je le prends! – говорил он ей, – он нарочно удаляется от вас, чтобы заставить себя сильнее полюбить».

Nelly выходила из себя, просила его оставить ее только в покое… «Grâce! Grâce! – говорила она, – покоя, только покоя!» – Это ваш квиетизм! – твердил Баумгартен, преследуя ее по зале со скрипкой в руках, – правила общежития важнее вашего покоя. Если у вас нет любви, будьте, по крайней мере, вежливы, сострадательны.

Всплеснув руками в отчаянии, Nelly уходила к себе, а Баумгартен бросал детей, бежал в свою комнату и плакал на кровати.

Не раз уже жаловались тот и другой Новосильской, не раз уже она мирила их, убеждала его быть благоразумным, а ее терпеливее; просила их, наконец, не нарушать покоя в ее доме, для нее, которая дорожит ими обоими; но, наконец, принуждена была сделать строгий выговор Баумгартену и сказать ему, что этим он ни до чего не достигнет, а только все больше вооружит ее против себя.

Француз с горечью объявил, что или ее, или его не будет в доме.

– Я ее не отпущу от себя, – холодно возразила Новосильская, и Баумгартен, который не хотел без капитала вернуться в Celestà, испугался и был потише. Но ведь и его было очень жалко, и Катерина Николаевна старалась утешить его, чем могла: приглашала его по целым часам аккомпанировать себе на скрипке, внимательно слушала отрывки из его романа: «L'apparence trompe», поправляла ему этнографические ошибки (например, по всей России нет ménétrier du village и потому мужики на постоялом дворе не могли спорить, кто лучше играет на скрипке, он или le ménétrier du village)… кормила его почти каждый день яичницей, подарила ему голландского полотна на двадцать четыре рубашки. И он принимал все это с благодарностью, с радостью, казалось, забывал на миг о Nelly и говорил только, что хорошо бы отдалить от нее Милькеева avec son Эжель et son égotisme, я не смею сказать «эгоизм»!

– Теперь, – говорил он, – у меня к ней только дружба, она упала в моих глазах; я только жалею ее, как одинокую и неопытную девушку…

Но Катерина Николаевна не могла положиться на это; в октябре и ноябре он делал предложение и получил отказ; в декабре помирился на дружбе; в феврале уже опять начинал слабеть и писал к отцу Nelly; в марте получил и от него отказ за то, что он католик; опять влюблялся до того, что рыдал и не спал ночей. Положение его было тем более трудно, что нельзя было заставить Nelly быть добрей к нему, потому что Баумгартен, при малейшей любезности с ее стороны, начинал очень свободно обращаться с ней: при всех хлопал ее по плечу, а наедине брал ее за руку и говорил, протягивая к ней бороду: «allons-donc – будем счастливы!» И вот… не успела Nelly уйти в свою комнату, как Баумгартен вошел в кабинет, сел против Катерины Николаевны и, краснея, достал из кармана исписанную бумагу.

Новосильская пришла в отчаяние.

– Это, верно, новая глава из вашего романа? – спросила она любезно.

– О, нет! – лукаво отвечал француз, – это кой-что новое. Я докажу вам, как вы ошибались, утверждая, что она равнодушна к Милькееву. Руководствуясь правилами нашего Эготиста, который утверждает, что цель оправдывает средства, я решился тайно списать произведение молодой и влюбленной души. Прочтите!

Катерина Николаевна с беспокойством и удивлением прочла: «Шел путник по узкой горной тропинке и увидал розовое облако над синими лесами, которые покрывали вершины. Он поднялся с трудом к прекрасному облаку и увидал – один туман. Он отдохнул на минуту в прохладе, любуясь сверху на пройденную дорогу. – «Облака нет!..» – грустно сказал он, спускаясь по другому склону. Но путник ошибался! Облако было там; он не узнал его, когда был близко и, отдалившись опять, он обернулся и с радостью увидал, что на покинутом месте стоит опять то же облако, розовое… стоит там же, над синими лесами, лишь немного и не скоро меняя свой вид!

Не говори же мне никогда, милый друг мой, что идеала нет! Он есть, но вблизи ты не умеешь его узнавать!..

О, жизнь! жизнь! Все проходит, все меняется!.. Недавно ветка под моим окном висела зеленая и полная жизни, а теперь она покрыта снегом… Но жизнь в ней спит до весны. Осенью закрыли фонтан, но он не уснет навсегда. Придет весна – опять мы все пойдем в сад и будем слушать его. И ветка, и фонтан – и все будет то же, но я? Я буду ли все то же? И все ли мы пойдем вместе в сад?

Никогда Милькеев не был так близок мне, как пять или шесть дней тому назад, и вместе с тем я убедилась, как он далек от меня!.. Я спросила у него: «Зачем Child-Harold бежал от своей родины? Неужели никто не был достоин его? Или он был недостоин других!» – «Нет, – сказал он, – ни то ни другое. Разве бегут только от дурного? На родине Child-Harold'a было так много доброго, почтенного, честного… Но ему хотелось бури, борьбы и страстных наслаждений! И общество не было так дурно, как иные думают, стараясь оправдать Байрона, и Байрон не был извергом… Он хотел нового, нового и нового!..» Я сказала ему, чтобы он приехал к нам, если судьба занесет его в нашу сторону, что дом моей матери – его дом.

Он покраснел и сказал: «Хорошо иметь друзей!».

– Eh bien? Что вы теперь скажете? – воскликнул француз, когда Новосильская прочла. – Это разве не страсть? И разве вы не рискуете перед Богом и людьми за честь и счастье этой девушки?

– Во всяком случае, – отвечала с притворной строгостью Катерина Николаевна, – я не нахожу похвальным, что вы позволили себе унести это с ее стола и списать… Я вас не узнаю! Это можно извинить только вашим увлечением…

– Мое увлечение! Oh, madame! Мое увлечение! Мое увлечение наводит на всех скуку – я это вижу… Но это – увлечение дружбы и сострадания… Честь и счастье этой девушки, которая приехала сюда издалека, подобно мне, для меня дороже моего спокойствия. И ее страсть, которой вы видите образчики, меня пугает!

– Я не знаю, страсть ли это, – сказала Новосильская в раздумье. – Конечно, она ничем почти не занята у нас. Это пока еще только тоска по идеалу, которого она ищет. Она всегда как будто сонная и тихая, но воображение у нее раздражено… Она любит уходить одна или с Машей в лес… С восторгом говорит, что над тем пустым оврагом за лесом всегда кричат вороны. Я слушала раз нечаянно сказки, которые она рассказывает детям. Всегда пустые замки на горах, старушки у камина… Все это опасно… я не спорю. Но теперь уже нечего бояться: Милькеев решился ухаживать за Любашей. Что ж, быть может, она составит его счастье; он останется здесь, и вы будете покойны…

– О, не верьте, не верьте ему! – отвечал Баумгартен. – Это – уловка… Любаша будет только щитом, из-за которого ему ловчее пускать стрелы в Nelly!

– Все-таки надо попробовать… Я теперь все придумываю, как бы получше устроить все это… Успокоить вас, отвлечь Милькеева от Nelly, ее развлечь, детей повеселить… Надо ехать с визитами… Знакомиться… Чем оправдаться… что до сих пор десять лет не ездила, и вдруг…

– Oh! qu'а cela ne tienne! – воскликнул Баумгартен, – дайте мне три-четыре дня, и я вам приготовлю комедию в трех действиях; она будет применена к актерам… Она уже давно у меня зреет… M-lle Эме не может, конечно, поддержать дельный разговор на французском языке; но она произносит порядочно. Я ей приготовлю простую роль!..

И точно, дня через три-четыре, француз принес тетрадь и прочел: La faiblesse de la force ou La force de la faiblesse.

Милькеев был разбит вдребезги в лице блестящего и ничтожного парижанина; сам ami Joseph выведен был в виде простого и честного земледельца. Особенно одно место живо напоминало Милькеева.

Фаншоннета (предмет спора и ревности) спрашивает у парижанина: «Вы все говорите: поэзия; что такое поэзия?» «Поэзия? – отвечает парижанин, – это нечто невыразимое; это – игра радуги… Это – божественная искра, которая уносит нас вверх, уносит, увлекает, пленяет… и, облекая все душистым туманом, заставляет забыть печальную действительность!» Читая это ami Bonguars лукаво улыбался Новосильской, и Новосильская от души похвалила пьесу, которая, в самом деле, вышла довольно жива и местами забавна.

VIII

Во всей окрестности не было тройки лучше лихачовской; и на этой тройке Александр Николаевич вез теперь, по морозу и сумеркам, Милькеева к Любаше.

Въезжая, проездом, в деревню, где уже зажигались вечерние огни, Лихачев спросил своего спутника: – Любишь ты эту картину?

– Люблю; но больно, что уже не чувствуется того, что чувствовалось прежде. Понимаю больше, а чувствую слабее.

– Я не знаю, отчего это у тебя, а я, напротив, нахожу, что многое я стал чувствовать сильнее с годами, – отвечал Лихачев. – Попробуй-ка объяснить это мне.

– Попробую. Не оттого ли, что с утончением сознания крепнет в нас и то, что от природы было слабо. У тебя воображение не сильно, но с годами и оно проснулось.

– Недурно! – сказал Лихачев, – а отчего ты меньше чувствуешь теперь?

– Про меня скажи ты! – возразил Милькеев.

– Профершпилился прежде, – отвечал Лихачев. – Воображение играло на эту тэму, не спросясь у сознания; устало и требует нового.

– А где бы это новое достать – вот задача? – спросил Милькеев.

– Любашу достань – Эме, как говорит Анна Михайловна.

– Что это, повелительное наклонение или имя собственное?

– Никак это ami Bonguars со мной едет! – воскликнул Лихачев. – К чему эта грамматическая соль? Однако, Федор, ты намерен, кажется вроде обоза тащиться…

– На горку вздохнуть, – отвечал кучер.

– Чисто что на горку! Ну-ка! тронь, как следует! Разве ты не видишь, с нами троицкий учитель едет.

– Перестань браниться, – сказал Милькеев, когда лошади понеслись во весь опор. – Скоро приедем, и я не успею спросить у тебя кое-что. Скажи-ка, кого ты находишь лучше: Nelly или Любашу?

– Правого-то мошенника подзадорь, – сказал Лихачов кучеру. – Коренной весь в мыле… Что ты, душа моя, сказал?

– Которая тебе больше нравится, я спрашиваю: Nelly или Любаша?

– Чем?

– Да всем.

– Всем? Всем – ни та ни другая не нравятся особенно. По бульвару пройтись, мазурку протанцевать или в кавалькаде проехать – Любаша лучше, эффектнее; а для домашнего обихода та – я думаю, посущественнее будет.

– В моральном или физическом смысле?

– И в моральном и физическом. Любашу приятно показать другим, а питаться той, я думаю, и здоровее и вкуснее. Кстати, я тебе скажу, какой мне прежде вздор приходил в голову; все казалось, что свежи могут быть только русские, а иностранки все будто только притворяются свежими… Ведь это страшный вздор, а я так думал или даже скорее чувствовал так… Но теперь, если оставить в стороне все общественные условия и т. п., а взглянуть единственно с точки зрения какого-нибудь паши, так я бы не без удовольствия бросил платок этой скромнице… Коса такая чорная, длинная, и синие глаза – очень недурна… И если бы потоньше нос…

– Ну, нет, я с этим несогласен… я бы бросил платок Любаше… Впрочем, в этом есть неодолимое химическое сродство… – отвечал Милькеев.

– Опять с точки зрения этого химического сродства, – продолжал Лихачев, – обе они перед Полиной никуда не годятся; вот так женщина! ни сучка, ни задоринки нигде нет! Я думаю, Катерина Николавна в молодости была гораздо хуже, грубее… Но горе-то в том, что с Полиной ничего сделать нельзя: она так осторожна, кокетства сколько угодно, а дела ни на шаг… Я пробовал еще на выборах с нею заняться… Нет, шалишь!.. Летом сама предложит идти в лес, обрадуешься, – а она вдруг ребенка возьмет или горничную кликнет… Чтобы никто и думать не смел… Наконец, она сказала мне раз, чтобы я не ждал ничего, что она меня бы всем предпочла, если бы хотела выбирать, но хочет быть верной своему верзиле!..

На страницу:
12 из 23