bannerbanner
По Союзу Советов
По Союзу Советовполная версия

Полная версия

По Союзу Советов

Язык: Русский
Год издания: 2011
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
9 из 10

«Нужда толкает и с горы и на гору». У меня не было возможности и времени узнать, с какой высоты упало сюда, на остров, большинство уголовной молодёжи, но, разумеется, высота эта не могла быть значительной; среди «островитян» преобладают малограмотные, немало и безграмотных. Все это – люди, расшатанные своим прошлым, анархизированные в детстве и отрочестве гражданской войною, голодом, «беспризорностью». Этих людей учили жить такие педагоги, каков серенький, аккуратный старичок, который хвастался своей «работой» у градоначальника, банкира, графа.

В моём отрочестве и юности я довольно близко наблюдал людей этого рода и типа. Хуже или лучше стали они? Трудно ответить на этот вопрос сквозь массу впечатлений, которая образовалась за сорок лет между прошлым и настоящим. Но всё-таки мне кажется, что – хуже. Только потому должны быть хуже, что за сорок лет до нашего времени мещанство ещё не торговало кокаином и другими наркотиками. Не было и тех причин анархизации молодёжи, которые указаны выше и явились результатом «могучего развития» буржуазной культуры.

Несомненно, они покажутся хуже, если посмотреть на них из «Мёртвого дома» глазами Достоевского или из «Мира отверженных» глазами Якубовича-Мельшина. В них весьма мало похожего на «униженных и оскорблённых». И в большинстве своём они вызывают весьма определённую уверенность в том, что ими понято главное: жить так, как они начали, – нельзя. Присматриваясь к современным «социально опасным», я не могу не видеть, что, хотя труд восхождения на гору и тяжёл для них, они понимают необходимость быть социально полезными. Разумеется, это – влияние тех условий, в которые они, социально опасные, ныне поставлены.

Бывший «налётчик» говорит:

– Земли и всякого угодья и раньше столько же имели, да – разум дремал. А теперь вот и здесь, на холодном острове, нашлось людям житьё, всё равно как и на тёплой земле.

– Здесь пятьсот лет монахи жили…

– Что ж монахи? И комары живут.

Налётчик этот работает здесь кучером, правит парой холёных лошадей. Он, собственно, не «налётчик», а только «подвозил» налётчиков, будучи извозчиком-«лихачом». Таких лихачей на острове несколько человек, все они заняты своим делом.

– Работаем специально на лошадях и около, – сказал один из них.

«Мимоходом» видишь, конечно, больше, чем слышишь. О многом догадываешься по сравнению с прошлым. Расспрашивать людей, а особенно «прижатых судьбою в угол», – я не мастер, и, если сами они не говорят о себе, – молчу. Мешает ещё и то, что мне кажется: в каждом из таких «прижатых» есть та или иная доля чувств, которые «во время оно» были свойственны и моему «я». Воскрешать это «я» не всегда приятно, хотя и поучительно.

В «стенгазете», на кирпичном заводе, редактора показали мне неплохую шутку:

– «Слышали – Горький приехал к нам.

– На десять лет?»

Но я думаю, что во всех морях и океанах нет острова, на котором мне удалось бы прожить ещё десять лет. А суровый лиризм этого острова, не внушая бесплодной жалости к его населению, вызывает почти мучительно напряжённое желание быстрее, упорнее работать для создания новой действительности. Этот кусок земли, отрезанный от материка серым, холодным морем, ощетиненный лесом, засоренный валунами, покрытый заплатами серебряных озёр, – несколько тысяч людей приводят в порядок, создавая на нём большое, разнообразное хозяйство. Мне показалось, что многие невольные островитяне желали намекнуть:

«Мы и здесь не пропадём!»

Возможно, что у некоторых задор служит для утешения и преобладает над твёрдой уверенностью, но всё же у многих явно выражается и гордость своим трудом. Это чувствуется у заведующего кожевенным заводом; он – бывший заключённый, но, кончив срок, остался на острове и работает по вольному найму.

– В обработке кожи мы отстаём от Европы, а полуфабрикат у нас лучше, – сказал он и похвалил рабочих: – Отличные мастера будут!

В Мурманске я слышал, что мы «отстаём» и в деле производства лайки, посылаем её за границу полуфабрикатом, так же, как это делается в Астрахани с рыбьим пузырём.

Людей, которые, отбыв срок заключения, остались на острове и, влюблённые в своё дело, работают неутомимо, «за совесть», я видел несколько. Особенно значительным показался мне заведующий сельским хозяйством и опытной станцией острова. Он уверен, что Соловки могут жить своим хлебом, следит за опытами Хибинской станции с «хладостойкой» пшеницей, мечтает засеять ею триста гектаров на острове, переписывается с профессором Палладиным. Разводит огурцы, выращивает розы, изучает вредителей растений и летает по острову с быстротой птицы; в течение четырёх часов я встретил его в трёх пунктах, очень отдалённых один от другого. Показал конский завод, стадо отличных крупных коров, завод бекона, молочное хозяйство. Первый раз видел я конюшни и коровник, содержимые в такой чистоте, что в них совершенно не слышен обычный, едкий запах. Ленинградская молочная ферма гораздо грязнее.

– Лошадей у нас пятьсот голов, но этого мало. Поросят продаём на материк, масло – тоже. Скот уже и теперь снабжает нас достаточным количеством удобрения, – говорит заведующий.

Он, видимо, человек типа таких «одержимых», уверенных в победоносной силе науки, каким был Лютер Бербанк и каков есть наш удивительный Мичурин.

– Плохой земли нет, есть плохие агрономы, – сказал он, и веришь, что это так и есть.

Тут кстати вспомнить, что на другом конце Союза Советов, около Астрахани, другой агроном с негодованием, но в то же время и с радостью убеждал меня:

– Мы хозяйствуем на земле, всё ещё как дикари, – хищнически, грубо. Вы представить себе не можете, как отчаянно истощает почву крестьянин убожеством своей обработки, это, знаете, – государственное бедствие! И вообще – ужас! Совершенно не утилизируются отбросы городов, сотни тысяч тони окиси фосфора – огромнейшее богатство! – бесплодно погибает в помойных ямах, – вы понимаете? – сотни тысяч тонн фосфора, а? А ведь он взят у земли и его необходимо возвращать ей, – понимаете?

Из всего, о чём он пламенно говорил, я хорошо почувствовал одно: это говорит талантливый человек, хороший работник. Таких, как этот, я встретил несколько человек. Это крепкая, здоровая молодёжь – значительнейшая культурная сила нашей страны. Большое дело делают эти люди, работа их заслуживает серьёзнейшего внимания и всемерной помощи.

Заразителен их пафос, когда они рассказывают о росте «рентабельных культур», о кендыре, кенафе, [9] люфе [10], о рисосеянии, о культуре хлопка в Астраханской области и на Украине, о шелководстве.

Руководитель астраханской опытной станции, обожжённый солнцем человек, которому очень надоели посетители, мешающие работать, с победоносной улыбочкой рассказывал о жадности, с которой крестьяне взялись за культуру кенафа.

– Хватают! Умнеет мужичок. Гектаров тысячу засеяли уже.

Работать советскому агроному приходится много, спрос крестьянства на его труд и знания быстро растёт. Удивляешься, когда успевают молодые агрономы-практики следить за наукой, – но, видимо, следят, я решаюсь сказать это потому, что слышал их суждения о «Геохимии» В. И. Вернадского.

Расскажу, как один из агрономов сконфузил меня. Это было в Сорренто. Я чистил дорогу к заливу, когда ко мне подошёл розовощёкий, светловолосый и чистенько одетый молодой человек. Мне показалось, что это – норвежец, швед или датчанин. Рассчитывая отдохнуть от работы пером на работе лопатой и граблями, я встретил его не очень любезно. Но он заговорил по-русски. Значит – служащий торгпредства, получил отпуск, путешествует. И снова я ошибся: он – украинец, работает по культуре винограда на Кубани, командирован изучать виноградарство в Европе, был на Рейне и Мозеле, в Шампани и Бордо, обследовал Тоскану и вот явился сюда, на юг. Естественно было спросить его: какого же он мнения о виноградарстве Италии? Спросил. И в ответ юноша с изумлением произнёс горячую речь, свирепо издеваясь над итальянской культурой винограда. Окончательный его вывод был прост, как шар: никакой культуры винограда в Италии нет.

– Можно только удивляться терпению здешней лозы и плодородию почвы, а крестьяне-виноградари – варвары, – так, приблизительно, сказал он. Это совпадало с моими небогатыми наблюдениями, но всё же я подумал, что юноша чрезмерно свиреп и немножко смешно заносчив.

– Сколько вам лет? – осведомился я.

– Двадцать шесть.

– Давно работаете в этой области?

– Четвёртый год.

– Вам, вероятно, известно, что культура винограда насчитывает здесь за собою тысячи две лет?

– Ну, что же! И пшеницу давно сеют, но ведь тоже плохо, – сказал он, вздохнув, и – покраснел. А затем ошеломил меня:

– Вы полагаете, что я горячусь по молодости моей? Нет, видите ли, у меня уже кое-какие работы напечатаны на немецком языке, я вам пришлю, если интересуетесь…

Прислал. Мне перевели его работы на русский язык, узнал я и оценку их компетентными людьми. Очень смущён моим недоверием к нему и нелюбезным приёмом. Но – зачем он так возмутительно молод!

Возвращаясь на Соловецкий остров, должен отметить заведующего питомником чернобурых лисиц, песцов и соболей. Он тоже бывший заключённый и тоже «схвачен делом за сердце». Зверей своих трогательно любит, любуется ими и заставляет любоваться. – «Нет, смотрите – очень красивы!»

Сумел приручить даже такое недоверчивое, злое существо, какова лиса, – она влезает на колени, на плечо ему, берёт пищу из рук и не прячет, не загоняет детёнышей своих в нору, когда к её клетке подходят люди. Совершенно изумительна бесшумная, нервозная быстрота движений лисы и её зоркая, напряжённая, умная заботливость о буйном потомстве, тоже поражающем неуловимой стремительностью движений. Тупомордый, коротконогий песец, с его круглыми ушами, более спокоен и кажется более зверем, чем лиса, да и глаза у него не такие умные.

Питомник устроен на отдельном острове, до него нужно ехать в лодке более часа по сизой, холодной воде Глубокой губы – пролива между островами. Гребли два бандита, на корме сидел убийца, на носу фальшивомонетчик. Бандиты, видимо, люди угрюмого характера, убийца – большой, бородатый, толстогубый, с полуоткрытым ртом и гнилыми зубами, глаза у него странно-пустые, как будто лишены зрачков. Фальшивомонетчик – худенький, остроносый, всё время тихонько чмокал, как будто понукая лошадь, – подумалось, что ему кажется: едет ночью лесом и боится всех звуков, даже чмокнуть громко боится. У него лицо доброго человека, которому, впрочем, «наплевать на всё».

Питомник – целый город, несколько рядов проволочных клеток, разделённых «улицами», внутри клеток домики со множеством ходов и выходов, как норы, в каждой клетке привычная зверю «обстановка», деревья, валежник. Не все звери прячутся от людей, лишь некоторые лисы загоняют детёнышей в домики-норы. Соболиха, у которой взяли кутёнка, бешено заметалась по клетке, прячась в куче валежника, высовывая из него некрасивую, конусообразную голову, фыркая, оскаливая острые, щучьи зубы.

– Очень дикий зверь, – любовно говорит заведующий. И затем – с гордостью: – Видите – принёс детёныша! Первый случай. Американцам ещё не удалось получить потомство от соболя.

Он кормит малышей рыбой, некоторым из них вливает в глотки лекарство, и, проглотив его, они, мотая головёнками, прыгают, точно мячи. Матерей это, видимо, не беспокоит.

Заведующий рассказывает о характерах зверей, о капризах самцов.

– Вот – видите: мы его подсадили к этой самочке, а он равнодушен к ней, он, видите, интересуется её соседкой, хотя она не такая крупная, как эта. Как люди, а?

Он тихонько смеётся, а я вспоминаю Шопенгауера: если «маленькие мужчины любят больших женщин», очевидно, большие должны любить маленьких. Заведующего сопровождает женщина-ветеринар, две студентки, приехавшие на практику звероводства, рабочие и неизбежный, вездесущий фотограф. Эти люди, жена заведующего и ещё один рабочий – всё человеческое население острова. Пьём чай и возвращаемся на большой остров. Холодно. С моря дует неласковый ветерок, озорниковато нагоняя волны на борт лодки. Над нами летает чайка. Иногда с воды поднимаются утки, пролетят недалеко и снова тяжело падают на воду, точно окрылённые камни.

Рядом со мною сидит человек из породы революционеров-«большевиков» старого, несокрушимого закала. Я знаю почти всю его жизнь, всю работу, и мне хотелось бы сказать ему о моём уважении к людям его типа, о симпатии лично к нему. Он, вероятно, отнёсся бы к такому «излиянию чувств» недоуменно, оценил бы это как излишнюю и, пожалуй, смешную сентиментальность.

Молочным хозяйством заведует старый священник, кажется, протоиерей. Большой, благообразный, он солидно говорит о сепараторах, казеине, молочном сахаре, щелочных солях. На бородатом лице его сосредоточенно светятся под седыми бровями глаза человека, который давно остановился где-то очень далеко от людей и едва ли видит их такими, каковы они есть.

В просторном помещении как-то особенно чисто и прохладно. За стеклом шкафа, на полочках, ряд пробирок, колбочки, какие-то металлические вещицы. Рядом с этой «лабораторией», отделённый от неё узким коридором, – холодильник, в нём, на льду, огромные куски масла, корчаги творога.

– Добыча дня, – говорит священник, ударяя на «о». Он живёт тут же, рядом с лабораторией, в маленькой комнатке; в ней много икон, горит лампада, на столе – несколько церковных старопечатных книг, у стены – постель; в общем это – типичная келья монаха.

– Знающий человек, хорошо работает, – говорят мне.

Такой же отзыв услышал я о заведующем конским заводом, бывшем офицере Колчака. Показывая лошадей, он говорил о каждой так подробно и напористо, точно хотел добиться, чтоб лошадь поблагодарили за то, что она такова.

– Вы, конечно, не кавалерист, – с большим сожалением сказал он одному из посетителей, и было ясно, что он говорит: «Понять, что такое – конь, вы, конечно, не способны, несчастный!»

Затем он показал борова весом 432 килограмма, существо крайне отвратительное, угрюмо самодовольное. Его тяжестью и способностью к размножению свиней весьма гордятся. Свиней – очень много, и, как везде, они, видимо, вполне довольны жизнью, но, разумеется, – хрюкают.

В кустарной мастерской десятка три людей делают различные шкатулки, коробочки. Старинное мастерство монахов – «туеса», «поставцы», игрушки из бересты, вырезанной, точно кружево, с разноцветной фольгой, подложенной под бересту, – это мастерство, очевидно, забыто. Жаль. Иностранцы, падкие на «варварское, но прекрасное искусство русского народа», покупали бы эти вещи так же «нарасхват», как они покупают всё подобное, начиная с изумительных по красоте работ палеховских мастеров, бывших «богомазов». Работой из фольги и бересты можно бы занять женщин – это весьма «тонкая» работа.

Посвистывают, сопят и фыркают маленькие паровозы, таская по узкоколейкам лес, торф, шпалы, прокладываются новые пути, люди роют землю, дробят булыжник, месят бетон, рубят дерево, на крыше электростанции шипит какая-то трубка. Едут молодцеватые пожарные, «проминая» застоявшихся лошадей.

На большой поляне идёт выработка торфа, здоровые ребята в холщовых рубахах и высоких сапогах быстро, лопатами, бросают в машину огромные куски жирной грязи, машина выпускает её толстой лентой, ленту рубят на куски, отвозят их на тачках прочь, раскладывают по земле, – всё идёт «без сучка, без задоринки». Мне говорят:

– Обратите внимание на сапоги рабочих!

Обращаю. Сапоги, конечно, очень грязные. Но мне объясняют, что они – из кожи, не пропускающей сырость. В доказательство сего один из рабочих снимает сапог, – портянка действительно сухая. Узнаю, что кожа пропитывается водой, отходящей при выработке смолы; молекулы смолы, остающейся в воде, поглощаются кожей, делают её более ноской и не пропускающей сырость.

– Сами придумали!

– А не годится ли это для брезентов, для обуви армии и так далее?

– Неизвестно, не пробовали! Много у нас есть такого, что в одном месте – делают, а в других – не пробуют делать. Мало мы знакомы со всем разнообразием работы в нашей стране и с достижениями изобретательства в различных областях труда.

На торфе работает немало женщин в серых халатах, они же ворошат сено, неподалёку от разработки торфа. Там они одеты «в своё», довольно пёстро, и вызывают очень странное впечатление, – глядя на них, я вспомнил «Сказание о сеножатех» Лескова.

В женском двухэтажном общежитии, должно быть, монастырской гостинице, старостихой оказалась женщина из семьи, одним из членов которой был знаменитый в своё время французский карикатурист Каран д'Аш. Брат его командовал судном добровольного флота «Нижний-Новгород», сестра была актрисой, кажется, Александрийского театра, а третий брат служил поваром у нижегородского губернатора Баранова и за искусство жарить тетеревов назначен был сначала околоточным надзирателем, а затем – помощником частного пристава.

Старостиха показывает нам комнаты женщин, в комнатах по четыре и по шести кроватей, каждая прибрана «своим», – свои одеяла, подушки, на стенах – фотографии, открытки, на подоконниках – цветы, впечатления «казёнщины» – нет, на тюрьму всё это ничем не похоже, но кажется, что в этих комнатах живут пассажирки с потонувшего корабля.

В верхнем этаже общежития, должно быть, сосредоточены женщины, работающие «по линии культуры»: в театре, музее. Мне сказали, что большинство их контрреволюционерки, есть и осуждённые за шпионаж.

Партийных людей, – за исключением наказанных коммунистов, – на острове нет, эсеры, меньшевики переведены куда-то. Подавляющее большинство островитян – уголовные, а «политические» – это контрреволюционеры эмоционального типа, «монархисты», те, кого до революции именовали «чёрной сотней». Есть в их среде сторонники террора, «экономические шпионы», «вредители», вообще «худая трава», которую «из поля – вон» выбрасывает справедливая рука истории.

В комнатах верхнего этажа женщин было немного, – пять, шесть, остальные, вероятно, где-то работали. В нижнем их оказалось значительно больше, и, судя по одежде, по обстановке, они были «попроще». Одна из них, молодая, пышнотелая, с большими глазами, встретила старостиху злым криком:

– Опять пришла, проклятая! Что же это, товарищи, вы ставите над нами интеллигенток? Как это…

Из её тёмных глаз легко и обильно потекли слёзы. Пожилая женщина с длинным носом на сером лице начала пренебрежительно» успокаивать её:

– Ну, что скандалишь, чем тебе люди мешают? Радоваться должна… – И, обращаясь к нашей группе, – объяснила:

– Нервы у неё, срок она кончила, сегодня домой едет, ну, вот и шумит…

Молодуха, разговаривая, уже улыбалась и, смахивая слёзы со щёк, обнаружила на белой коже руки, ниже локтя, сложную, весьма неблагочестивую татуировку.

– Это что у вас?

– Ну, не видишь будто! Наколочка, – кокетливо ответила она, смеясь, и этот её слишком быстрый переход от слёз к смеху вызвал сомнение в искренности и смеха и слез. А носатая женщина угодливо объясняла:

– Дурашливая она, а – хорошая, добрая…

– За что она здесь? – тихо спросил кто-то за моей спиной, – носатая не успела ответить, рядом с нею очутилась высокая, костлявая, в белом платочке до бровей, платок резко оттенял чёрные, круглые глаза.

– Мы этим не интересуемся, – заговорила она тоже тихо. – У всякой своё клеймо. Клеймят и клеймят, а – за что? Это никому, кроме бога, не известно…

Тут вступилась молодуха:

– Ты – не знаешь, за что тебе хвост прищемили, не знаешь? – иронически спросила она.

Мы все вышли из комнаты. В коридоре признала меня земляком дородная баба, лет за сорок, с жестяными глазами на толстом лице.

– Чай, слышали про нас, – она назвала незнакомую мне фамилию, – мы тоже заметные люди были в Нижнем-то! Помните поговорочку: «Чай, примечай, откуда чайки летят»?

В одну минуту она, усмехаясь, мигая, рассказала бойко, точно базарная торговка:

– На десять годков сюда послали, – пошутил господь! Будто рабочих выдавала я, жандаров прятала в осьнадцатом году, что ли, а – неверно это, неправда всё, наговорили на меня злые люди! Ну, ничего, потерплю…

– Трудно вам здесь?

– Везде трудно, – осторожно ответила она и повторила: – Пошутил господь, терпенье моё испытывает. Ну, я – здоровая, душой весёлая…

Говоря, она привычно играет остреньким взглядом жестяных глаз, они холодно щупают человека, точно ищут, куда лучше ударить. Она заставляет меня вспомнить много таких же – по внешности, по глазам. И одну такую на скамье подсудимых нижегородского окружного суда, «казённоподзащитную» моего патрона. Председатель спросил её:

– Итак: вы не признаёте, что сидели на ногах племянника, когда ваш сожитель душил его?

– Господин судья, ваше превосходительство! Оговорил он меня, сожитель, и оттого – помер, совесть, конечно, замучила! Кроме его – виновных нет в этом деле, а я за всенощной в церкви была.

– Установлено, что племянник ваш задушен после всенощной; в девять часов его видели ещё живым.

Перекрестясь и вздохнув, подсудимая говорит:

– Не обижайте беззащитную, ваше превосходительство! Разве можно, помолясь богу, человека душить?

Но беззащитная женщина именно так и поступила: помолилась богу, а затем, придя домой, помогла приказчику, любовнику своему, удушить племянника-гимназиста, – смерть его делала «беззащитную» наследницей солидного имущества. А когда приказчика арестовали – она послала в тюрьму для него пирожок, отравленный каким-то ядом, приказчик съел его и помер, но успел подробно рассказать о преступлении. Из его показания была прочитана в суде, между прочим, такая фраза:

«Я душил, а она молитву читала».


Были мы на концерте в театре, он помещается в кремле, устроен, должно быть, в расширенном помещении бывшей «трапезной». Вмещает человек семьсот и, разумеется, «битком набит». «Социально опасная» публика жадна до зрелищ, так же как и всякая другая, и так же, если не больше, горячо благодарит артистов.

Концерт был весьма интересен и разнообразен. Небольшой, но хорошо сыгравшийся «симфонический ансамбль» исполнил увертюру из «Севильского цирюльника», скрипач играл «Мазурку» Венявского, «Весенние воды» Рахманинова; неплохо был спет «Пролог» из «Паяцев», пели русские песни, танцевали «ковбойский» и «эксцентрический» танцы, некто отлично декламировал «Гармонь» Жарова под аккомпанемент гармоники и рояля. Совершенно изумительно работала труппа акробатов, – пятеро мужчин и женщина, – делая такие «трюки», каких не увидишь и в хорошем цирке. Во время антрактов в «фойе» превосходно играл Россини, Верди и увертюру Бетховена к «Эгмонту» богатый духовой оркестр; дирижирует им человек бесспорно талантливый. Да и концерт показал немало талантливых людей. Все они, разумеется, «заключённые» и работают для сцены и на сцене, должно быть, немало. Не знаю, как часто устраиваются такие обширные концерты, как тот, в котором я был. На афише сказано: «Театр 1 отделения», очевидно, театр «2 отделения» ставит пьесы или же существуют два театра.

Пьес я не видел, но видел фотографии постановок «Декабристов», «Разлома». Постановки, видимо, интересные и в стиле весьма левом, сцена загромождена различными «конструкциями», и всё вообще – «как в лучших театральных домах», где иногда – вместо искусства – публике показывают со сцены стилизованный кукиш.

В кремле Соловецкого острова, кроме театра, сосредоточены школы, довольно богатая библиотека и музей, отлично организованный Виноградовым, тоже бывшим заключённым, автором интересного исследования о «Соловецких лабиринтах», таинственном остатке древнего язычества. Музей, показывая историю Соловецкого монастыря, даёт полную картину разнообразного хозяйства СЛОН-а – «Соловецкого лагеря особого назначения». Ведётся на острове краеведческая работа, печатается журнал, издавалась газета, но издание её на время прекращено.

Конечно, остров – не тюрьма, но, разумеется, с него – не убежать, хотя газеты эмигрантов и печатают статейки, озаглавленные: «Бегство из Соловок». В одной из таких статеек сказано: «Отойдя 26 километров от места работы, беглецы…» На острове, который имеет 24 километра длины и 16 ширины, совершенно невозможно отойти «от места работы» на 26 километров. Даже эмигрант поймёт, что в этом случае беглецы попадают в воду Онежского залива или в море, а, как известно, только «пьяным море по колено», но и это ведь нельзя понимать буквально. По волнам залива тоже невозможно пройти пешком 64 километра.

«Бегают» – точнее: уходят – островитяне с материка, из «командировок», уходят редко и почти всегда неудачно. На материке они работают во множестве по расчистке лесов, по лесозаготовкам, по осушению болот, по созданию условий для колонизации пустынного, но изумительно богатого края. Работают под наблюдением своих же товарищей. Одного из таких стражей я видел по дороге из Кеми в Мурманск. Наш поезд остановился далеко от станции, – впереди чинили мост, размытый рекою. Пассажиры вышли из вагонов на опушку болотистого леса, живо собрали кучу сушняка, человек с курчавой бородой, похожий на В. Г. Короленко, зажёг коробку из-под папирос, сунул её под сушняк и сказал верхневолжским говорком:

На страницу:
9 из 10