bannerbanner
Иоанн Цимисхий
Иоанн Цимисхийполная версия

Полная версия

Иоанн Цимисхий

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
9 из 19

Повесть о Малеке сделалась перлом бесед. Так никто еще не любил – говорили старцы; так не умеем мы любить – говорили юноши; так никто не любит нас – говорили девы. Эмир, щедро наделенный богатствами и богатый щедростью, услышал повесть о Малеке. Он ссудил Малека золотом участия; он сам пил некогда горечь разлуки и ел плоды отчаяния любви. «Беги, как звук скорый, приведи ко мне ту, которая сожгла сердце Малека огнем очей своих». – «А ты беги, как вихрь быстрый, приведи ко мне из пустыни того, кто сделался царем любви, кто выменял любовь на ум свой!»

И предстала пред эмира, утренняя звезда красоты, Лейла, в блеске своих прелестей; предстал и солнце любви, Малек, во тьме своего отчаяния; безумие глядело из глаз его; печаль одевала его своими крыльями; аравийский терн расчесывал его волосы; песок пустыни прикрывал его во время ночей.

«О ты, заблудшийся в долинах скорби! знай: Лейла любит тебя – я отдаю тебе Лейлу, и с нею богатства и почести!» – Так говорил эмир.

– Юноша! я люблю тебя, и если бы я была царица всей Аравии, я отдала бы тебе Аравию с сердцем моим. – Так говорила дева.

«О эмир благодетельный! Мне не надобна Лейла!

О ты, перло перл, роза роз! Я не хочу обладать тобою!

К чему мне богатства и почести без Лейлы? К чему богатства и почести с Лейлою?» – Так говорил Малек.

– Заклинаю тебя прахом отца твоего: скажи, или ты не любишь Лейлы? Почему ж с тощего коня скорби не хочешь ты пересесть на лихого бегуна радости, гулять в садах любви и насадить рай на земле?

«Великодушный эмир! может ли пылинка приблизиться к солнцу? Мне обладать Лейлою, когда любовь моя есть дерзость презренного духа, смело взглянувшего на вечный трон Аллы[268]? Мне обладать Лейлою, когда всей жизни моей недостаточно заплатить на одно дерзновение – любить ее?»

Так говорил Малек и снова бежал в пустыни, и говорил ветрам пустыни: Я люблю Лейлу! И навсегда повесть о любви его осталась цепью бесед. Так никто еще не любил – говорили старцы; так не умеем любить мы – говорили юноши; так никто не любит нас – говорили девы.

Феофания захохотала громко и развеселилась от пламенного рассказа Зюлейки. С изумлением смотрела на нее юная аравитянка.

– Да, в самом деле, так не умеют любить у нас в Греции! – вскричала Феофания. – И признаюсь, я благодарна нашим грекам, что они не похожи на ваших аравитян! Если бы они бегали по пустыням…

«У вас и пустынь нет, – сказала с презрением Зюлейка, – кроме тех мест, где жили некогда люди и где запустение залегло теперь развалинами и кладбищами. У вас негде и ветру разгуляться: везде отравит его тлетворное дыхание человеческое…»

– Чему ты смеешься, Феония? – спросила Феофания у одной из гречанок.

«Государыня! раба твоя смеется тому, что и у нас в Греции так же любили когда-то. Есть и теперь, говорят, где-то каменный утес над морем, и с него бросались те, кто был несчастлив от любви. Говорят, что прежде на этом утесе протолпиться было невозможно».

– А теперь?

«Теперь немногие знают дорогу к этому утесу, и она так заросла крапивою и терном, что если бы кто и хотел прийти на этот утес, то не проберется по дурной дороге»,

– Стало быть, теперь менее людей, несчастливых в любви?

«Не смею противоречить тебе, государыня».

– Говори.

«Осмеливаюсь думать, что теперь у нас любят иначе, и, если позволишь, я расскажу тебе, повелительница, как любят в наше время».

– Говори.

Феона начала рассказ.

«Сказывают, что когда-то, давно или недавно, право, не знаю, в одном большом городе, помнится, Эфес, жили шесть красавцев и три красавицы. Шесть красавцев влюбились в этих трех красавиц, и так влюбились, что получше Зюлейкина Малека: они решились на дело гораздо страшнее беганья по пустыням и разговаривания с ветрами, а именно – они решили жениться на красавицах, хотя старинная пословица уверяла их, будто красивая жена, что морская волна – и спит, так не верь ей».

Все засмеялись.

– Мне кажется, что ты сердита на свое зеркало, Феона, и потому сердишься на красавиц, – сказала Феофания. – Впрочем, кривой нос твой дает тебе полное право.

Новый смех. Феона поморщилась и отвечала: «Может быть, государыня; но если бы я была мужчина и вздумала жениться, то выбрала бы самое меньшее зло: жену не молодую и не красавицу».

– Продолжай.

«Но, как шестерым на трех жениться нельзя, хотя это, право, было бы не худо, то наши красавцы решились кинуть жребий, кинули – вышло трем, а трое принуждены были оставаться без жен. Счастливцы избранные предложили красавицам руки и сердца и вскоре сделались счастливыми супругами. Остальные трое сильно печалились, только один из них, у которого всегда было, что называется παραστατική διαϑεσις (присутствие ума), скоро утешился, начал уговаривать товарищей и успел уверить их, что им досталась лучшая доля. „Кто препятствует, кто запретит нам любить этих красавиц? – говорил он. – Кто препятствует и красавицам этим любить нас? Если у проклятых мусульманов бывает и по десяти жен, зато у нас не запрещено обожать десяти любовниц, и – право, друзья, выгода на нашей стороне. Не верь коню, лодке и жене – пословица не лжет“.

– Ты, верно, на себе испытала это, Феона? Не правда ли? – спросила Феофания, смеясь. Рассказ Феоны чрезвычайно забавлял ее.

„Великая повелительница! я рассказываю так, как слышала. Умный красавец утешал своих товарищей, и, когда те указывали на счастливых товарищей женатых, говорил им, что у счастья крылья орлиные, а нрав женский: сейчас только на месте – вздумало, вспорхнуло и улетело. Вскоре так и случилось. Трое неженатых красавцев ходили к женатым и так любовались счастью их, что, видно, сглазили своих прежних товарищей. Вдруг, ни с того ни с сего, счастливые супруги занемогли, и сперва умер один, потом другой, потом и третий. Но вот какая была беда: они умерли – что же с ними делать? Их не воротишь. Да, красавицы, жены их, были неутешны – плакали, кричали, посыпали пеплом головы, оделись в самое печальное платье, и всего этого казалось им мало: воздвигли они мужьям своим великолепные гробницы, и такие дали страшные обеты, что в целом гогоде только и говорили об этих добродетельных супругах.

Одна из них велела вырезать себе болван деревянный, так похожий на ее мужа – ну! точно живой, и душой и телом – и день и ночь плакала она и обнимала милый свой болван.

Другая не довольствовалась болваном, но хотела сохранить своего супруга, если не живого, так хоть мертвого: велела набальзамировать его тело и беспрестанно плакала над ним.

Третья и этим не довольствовалась – нет! – она оставила дом свой, поселилась близ гробницы мужа, построила подле нее маленькую келью, обвела гробницу потоком воды и поклялась, что пока будет течь эта вода кругом гробницы, она не перестанет плакать.

Так и пошли дела. Услышали обо всем этом три неженатых красавца; жаль им стало бедных вдов, решились они пойти и постараться их утешить. Пришли к первой – она не пустила их к себе; пришли к другой – она отказалась их видеть; пришли к третьей – она, сквозь окошечко своей кельи, разбранила их и сказала, что если еще раз придут они, то она встретит их палкою.

Видите ли, великая владычица, как любят у нас в Греции? Не по-арабски!“

– Нужели твоя глупая сказка вся тут?

„Нет! если прикажете, я расскажу и окончание, но посмотрите, как сердятся многие, особливо Зюлейка! Если бы неправда была, то не колола бы глаз“.

Феофания захохотала.

– Положим, что так, но, продолжай.

„Этакой нрав у женщин, – говорил один красавец, – пока были у них мужья живы, они были к нам ласковы, а как мужья умерли, они и не глядят на нас. Видно, сильна была любовь их, что и нас любили они ради мужей своих“. „Слыхал я, – промолвил другой, – будто любовь женщин походит на росу небесную: жива до первого солнышка – взойдет солнышко, и роса высыхает“. „Да и что вздумалось нам идти всем троим вместе? – сказал третий. – Утешать идти, так надобно одному быть, и не завидно ли будет нашим вдовушкам, если к одной приходят трое, а двум другим и по одному недостается? Разделимтесь, товарищи; кинем жребий, кому которую утешать достанется“. Кинули жребий и отправились. „Кто пришел?“ – спросила неутешная вдова, та, у которой был вырезан деревянный болван. „Я“. – „Зачем ты пришел?“ – „Утешать тебя, прекрасная подруга друга моего“. – „Меня утешать? Какое мне утешение; вся моя утеха смотреть на изображение моего покойного мужа любезного, и – плакать!“ – „Да чем смотреть на деревянного болвана, лучше посмотри на меня: ведь я очень похож на мужа твоего – точь-в-точь покойник!“ – „Неужели? А я в горести моей и забыла об этом“. – Вдова отворила окошко, посмотрела на утешителя, в самом деле нашла в нем сходство с покойником, и долго плакали они вместе и разговаривали. На другой день показалось им, что лучше плакать в комнате, нежели в окошко на улицу, где всякий прохожий видит их неутешные слезы, а ведь люди такие злоречивые… На третий день они уж не плакали, а только сидели перед камином и горевали. Не знаю, холодно что ли стало им, камин надобно было растопить получше; сухих дров не случилось – до того ли было этой бедной вдове – думать о дровах! „Ах, если бы камин растопить, – сказал утешитель, – да жаль, дров-то нет“. – „А вот, кстати, болван моего милого покойника – какое доброе, сухое дерево – точно сам покойник мой! Он такой был добрый, что, конечно, порадуется, если и по смерти на что-нибудь пригодится“. Взяли вдовушка с утешителем бедного болвана, раскололи его и растопили им камин.

Между тем другой утешитель старался утешить другую бедную вдову. В первый день она и в дом его не пустила; на другой день впустила, да только все плакала; на третий не плакала она – засиделась что-то с утешителем – заговорилась. Вдруг утешитель начал жаловаться на сильную боль в животе. Вдова встревожилась. Как пособить? „Ах! как жаль – заторопился я идти из дома и забыл дома свой нос!“ – „Какой нос?“ – „Такой нос, который у меня всегда в запасе: один халдейский лекарь продал мне человеческий нос и велел, когда заболит у меня живот, прикладывать его к больному месту, этот нос, и боль проходит“. – „Неужели правда?“ – „Правда, и мало ли чудес в мире!“ – „Да разве это какой-нибудь заколдованный нос?“ – „Нет, просто нос, как все носы. Ах! если бы у тебя был какой-нибудь лишний нос…“ – „Жаль мне тебя, да только у меня, кроме моего носа, другого нет, а этот не хочется мне отрезать“. – „Да вот, кстати: твой покойник у тебя в доме, и нос у него цел?“ – „Кажется, и такой еще длинный“. – „Нельзя отрезать у него и отдать мне? Он такой был добрый – при жизни позволял водить себя за нос, и так любил меня, что, верно, не откажется после смерти ссудить меня своим носом. Ведь ему все равно, с носом и без носа, а если я умру, что ему за радость?“ – „В самом деле!“ – Вдова побежала, отрезала у покойника нос, и покойник не рассердился, и утешитель вылечился. После этого вдова подумала: „Теперь не сердится мой покойный муж, что у него носа нет, но не вздумал бы потом рассердиться за это“, – и велела она его похоронить.

Через три дня сошлись двое товарищей, спрашивают друг у друга: „Что твоя вдова? Утешилась ли?“ – „Да“. – „А твоя?“ – „И моя не грустит“. Они рассказали друг другу свои похождения, посмеялись и пошли посмотреть, что делает их третий товарищ? Его застали они у третьей неутешной вдовы, и что же делали вдова и товарищ двух красавцев? Отводили ручеек, которым обведена была гробница. Извольте припомнить, что вдова обещалась до тех пор плакать, пока ручеек будет вокруг гробницы течь? – Вы смеетесь, государыня? А все это сущая правда; по крайней мере, очень на правду походит».

– Благодарна тебе за твою правду, только не советую рассказывать при мужчинах этой правды. Они и без того так смеются над легковерием женщин, готовых верить всякому утешителю…

«Пусть только дослушают они окончание моего рассказа, так перестанут смеяться».

– Еще окончание?

«В трех словах: утешителям очень понравилось утешать молодых неутешных вдов, и они решились всегда утешать их. Словом, трое красавцев женились на трех красавицах вдовах. Каждый из них думал: Уж если я умру, и после меня вдовой останется жена моя – верно, никто не утешит ее, и она умрет с горя…»

Сказка, которую рассказала Феона, считалась одним из остроумнейших рассказов греческой словесности того времени, словесности, которая после Омира, Анакреона[269], Сафо[270] и Феокрита[271] щеголяла Афинодорами[272], Никодимами Ираклийскими, Досиадами[273], Музеями[274]. Не удивительно, что эта сказка чрезвычайно понравилась Феофании, а после этого кад было не любоваться этою сказкою ее подчиненным!

Но Феофания снова задумалась; казалась, по крайней мере, рассеянною… И было от чего!

Премудрый Соломон давно говорил: «О сын мой! не внимай злой жене: мед каплет от уста ея, и временно услаждает гортань твою, но горче желчи будет он тебе, и паче меча изощренного. Ночами безумия приблизишься ты с нею к погибели. Беги от нея – не приближайся к дверям дома ея, да не предаст другим живота твоего и жития твоего немилостивым; да не насытятся иные твоею крепостью, и труд твой, да прейдет в чужие домы…»

Становилось поздно. Среди веселых рассказов и разговоров вошел немой черный невольник, преклонил колени пред Феофанией, и она ужаснулась, казалось, когда увидела изуродованное природою и людьми создание, карлика, искривленного и безобразного.

И ужасное душевное волнение, казалось, терзает Феофанию. Она побледнела, закрыла глаза рукою, как будто боялась страшного привидения. Поспешно встала она с дивана и ходила скоро и беспорядочно по своему роскошному будуару. Никто ничего не смел сказать – никто не смел посмотреть на Феофанию. Но был некто, кто смело глядел на нее в это время – незримый, но видимый…

О совесть, совесть! неумолимый страж человека, неусыпающий на бархатных подушках, не заглушаемый веселою песнью! Как червь, подтачиваешь ты здания, воздвигаемые пороком и страстями… Неумолимая Немезида[275]! все погибнет перед волею человека, погибнет добродетель и стыд – не гибнешь одна ты! Змеей сосешь ты грудь преступления; гробовым червем стучишь в уши порока; сонным видением терзаешь его, когда он думает успокоиться на ложе своем; в яд превращаешь ты драгоценное вино, которым тушит он пламень, пожирающий душу его, и как часто кровавою головою погибшей жертвы представлялись злодею дорогие яства, и полет журавлей обличал преступника![276]

Но Феофания укрепилась. Она уже так закалена была в буйных страстях своих, она так далеко перешла за тот порог, подле которого сидит и плачет робкое раскаяние, что возврат был ей невозможен.

Нет, нет! Всегда возможен он, как возможно милосердие и помилование Божие! Оно брат, оно друг твой, раскаяние – примиритель с Богом!

– Довольно. Благодарю вас. Вы можете удалиться! – сказала Феофания своим приближенным и невольницам. Все преклонились перед нею и удалились медленно. Комната опустела. Карлик все еще стоял на коленях, преклонив голову. Феофания дала знак рукою. Уродец, ожидавший сего знака, мгновенно поднялся и пошел – и еще раз остановила его Феофания.

«Неужели и теперь, опять испытать мне должно, – думала она, – испытать, что испытала я в ужасный день смерти Романа? Как! Эта глупая робость не исчезла в течение семи лет? И опять это страшилище, которое преследовало меня столько времени, будет преследовать меня? Опять этот стон, это хрипение умирающего, все, что чудилось мне тогда столько времени, опять все это будет чудиться мне?

Ужасно! Еще есть время… Одно слово мое, и он спасен, и погибнет злодейство… Ему погибнуть? Погибнуть Цимисхию, прекрасному, мужественному Цимисхию! Если бы можно было воротить… Говори, ум, говори мне, сердце мое!»

Безумная! к Богу должна была прибегнуть ты – молитвы требовать от души твоей, а не покорных советов от своего предателя сердца!

«Зачем, Цимисхий, увлек ты меня с собою? Зачем потребовал ты преступления, как залога любви моей?»

Она махнула рукою. Карлик исчез.

– Совершено! – невольно вскричала Феофания; ноги ее дрожали; она не могла стоять и в бессилии упала на диван.

– Неужели этого не простит мне милосердный, премногомилостивый Господь! Да, я клянусь, что отныне жизнь моя посвящена будет милосердию, призрению странных, помощи сирым и вдовицам. Я сооружу, воздвигну церковь на диво векам, во имя Богоматери, всех скорбящих радости, украшу ее золотом и серебром, дорогими каменьями и муссиею; перекую мои украшения в утвари священные; подле церкви будет больница, общая обитель благочестивых невест Христовых… Через несколько лет я оставлю трон царьградский, постригусь, посвящу слезам и молитве остальные дни мои, пойду пешком в Иерусалим… Господь помилует меня!

Ужасный порыв ветра заревел мимо окон будуара; снег и дождь хлынули в окна, и буря завыла, как будто дьяволы смеялись вдалеке над словами Феофании.

В страхе, крепко зажала она глаза руками и с криком испуга и ужаса упала на подушки дивана. Мягкая бархатная подушка показалась ей раскаленным адским железом.

Бедная владычица Царьграда! если бы в эту минуту горестная какая-нибудь вдовица, у которой нет крова в час этой свирепой бури, у которой нет куска хлеба для плачущих сирот ее, которую отталкивает от дверей рука жесткосердого богача – если бы эта печальная страдалица могла в эту минуту заглянуть в твое сердце… она не променялась бы с тобою на твою участь…

– Никифор! я иду к тебе! Ангел-хранитель мой! предводи моими стопами! – воскликнула Феофания, встала и, едва держась на ногах, опираясь на диван, хотела идти. Но голова ее кружилась – в глазах ее было темно. Со страхом глядела она вокруг себя.

– Где же все они? – шептала Феофания. – Зачем все они оставили меня? Или я отравляю дыханием моим самый воздух так, что все бегут от меня?.. Я одна…

«Ты не одна, божественная Феофания», – сказал кто-то тихо и приветливо.

С изумлением оборотилась Феофания. Перед нею стоял Цимисхий.

Пока Феофания была одна, со своею незримою, грозною совестью – она была человек, женщина, бедная, кающаяся грешница; но едва другой явился к ней – в Феофании исчезла грешница, женщина, исчез человек: она была могущая повелительница всего, что окружало ее; всякий, кто ни приблизился бы к ней, был ниже ее, был ее подданный, подвластный ей – он был человек, а она царица, владычица Царьграда. Ни перед кем не могла она открыть души своей, ни перед кем не захотела бы она унизиться, являясь человеком, подобным другому – она была владычица Царьграда…

И – что делает долговременная привычка власти и могущества! Феофания, на которую страшно было взглянуть за несколько мгновений – так бледно, как смерть, было лицо ее – казалась теперь спокойною; лицо ее оживилось; румянец появился на ее щеках; глаза ее приняли привычное выражение гордости и неприступного величия. Спокойно села она на диван и роскошно облокотилась на подушки так, что щегольская лазуревая туника живописно обвила прекрасный стан ее; белая рука как будто невзначай, выставилась до половины из рукава, и ножка видна была, старательно обутая в красные сандалии. Царица сменила в Феофании женщину – кокетка – преступницу.

Неисчислимы пути и тропинки зла, по которым влечет оно человека, едва человек поддался ему – бездны порока прикрыты цветами страстей; василиски и аспиды ядовитые скрываются в мягкой мураве обольщений…

Но всякого другого, а не Цимисхия, могло обмануть притворное спокойствие Феофании, не Цимисхия, возросшего среди крамол Двора царьградского, испытанного в страстях – он высказал бы Феофании то, чего сама она подозревать не могла.

«Если и нет меня здесь, могущественная владычица Царьграда и всего Востока! – продолжал Цимисхий, – сердце мое всегда лежит у ног твоих, и дух мой всегда блюдет, да не прикоснется никакое зло к твоей очаровательной особе!»

– Благодарю, Иоанн Цимисхий, но думаю, что не время теперь хвалить красоту мою.

«Всегда время удивляться ей, и никогда не изберем времени достойно восхвалить ее, владычица сердец!»

Феофания молчала.

«Не забудем однако ж, что время есть вещь дорогая и невозвратимая. Благоволишь ли немедленно вручить мне ключ ог тайных выходов к приморью до твоей опочивальни, великая властительница?»

– Разве надобен уже он?

«Разве еще не надобен он? должна спросить ты, владычица Цимисхия, если только дорожишь твоею жизнью и моею жизнью. Буря закрыла извне все мои приготовления; шум пира и веселья заглушит все опасения во дворце.»

– Веселья, Цимисхий?

«Неужели божественная Феофания забыла, что в сея день вечером назначен торжественный пир для булгарских царевен, и что все ожидают только одного слова твоего для начала? Произнести это слово, и чертоги вукалеонские огласятся кликами и песнями радости».

– Пир? Сегодня? Ах! я и забыла о нем… И Цимисхий будет на этом пире?

«Повелительница моя опять забывает, что мне непозволено являться в чертоги вукалеонские без особенного приказания недоверчивого супруга ее, тирана Греции, который трепещет и боится мухи и не доверяет самой крепкой страже дворца своего».

– Он имеет право не доверять. Его окружают злодейство и измена…

«Государыня!»

– Пир в чертогах Вукалеона… А между тем, где будешь, что будешь ты делать, Цимисхий?.. Трепещу…

«О чем же, могущая повелительница? Да и нельзя не трепетать, если только вспомним, как ужасно в такую ночь, каково теперь, плыть через Босфор на легкой ладье, укрываясь от всех взоров, когда в глазах плавателя гибнут корабли, разбиваемые бурею, как ужасно идти сквозь тройную стражу, приблизиться к логовищу льва, войти в него, ввести отважных товарищей, и мстить ему за неволю, за своенравную жестокость, с какою обходится он с своею супругою, с тою высокою особою, которая возвела его, ничтожного раба своего, на престол Царьграда…»

– Цимисхий! не оскорбляй Никифора; не отнимай у него, чести и славы, если отнимаешь престол и жизнь! Зачем прикрывать бездну преступлений даже и не перед людьми, но пред самим собою…

«Повинуюсь безмолвно, и – не угодно ли тебе, великая повелительница! отдать мне ключ?»

Феофания оставалась неподвижною.

«Я понимаю теперь, могущая повелительница, и вижу ясно, что должно мне делать; вижу, что сердце женщины, как и следует быть ее нежному сердцу, мягко, как воск; понимаю, что сердце женщины, подобно воску, принимает все впечатления. И в таком случае дело мужчины, дело того, кому женщина вручает судьбу свою, сохранить ее от всех сомнений, от всех впечатлений, которые могут разрушить ее собственное счастие, и, может быть, счастие миллионов людей, если она, подобно божественной Феофании, повелительница обширного государства…»

– Цимисхий! едва только допустила я тебе малое преимущество, уже ты дерзаешь говорить со мною голосом повелителя, уже я предвижу в тебе будущего тирана…

«Нет, великая повелительница, нет! Смотри, как поступает тот, кого подозреваешь ты в желании, в дерзком намерении – быть горделивым повелителем…»

Он преклонил колено и благоговейно поцеловал край одежды Феофании. Казалось, что это польстило гордости Феофании; она смотрела на Цимисхия так величаво, так величественно…

«Благоволи же вручить мне ключ», – сказав Цимисхий твердым голосом.

– Ты непреклонен, Цимисхий;

«Неужели тебе угодно еще колебаться в нашем предприятии, величавая повелительница? Разве для себя иду я на тысячи опасностей, вхожу в эти чертоги, где стены подглядывают, где двери подслушивают, где меч готов упасть на мою голову при каждом шаге моем? Не для того ли, чтобы возвратить свободу богоподобной Феофании, чтобы избавить ее от ига тяжкого, от ее ненавистного супруга, чтобы снова возвратить ей достоинство единственной самовластительницы, похищенное из рук ее своеволием вельмож, прихотью карода, замыслами гордого Никифора – не для того ли только иду я на смерть, гибель, позор?»

– Позор!.. О Цимисхий! а если совершится все по твоему желанию… не позор, но кровь, как яд палящий, запятнает нас…

«Или ты думаешь, что возврат еще возможен, великая повелительница?»

– Для тебя – нет… Я это чувствую.

«Справедливо. Для меня – нет! Если теперь я должен буду воротиться к товарищам, без ключа от тайного выхода – через час они явятся с моею головою к Никифору. Ты, верно, слыхала имена их, великая владычица, знаешь отчасти по делам: один из них, Михаил Вурз, тот самый, который послан был от Иосифа Постельничего в тарсийский лагерь ко мне, когда Иосиф готовил гибель Никифору; он перепилил, перегрыз свои кандалы и бежал из темницы. Другой, Лев Песиодид, который был в заговоре Мариана и Пасхалия, Третий, евнух Антипофеодор, тот, который…»

– Остановись, Цимисхий!

«Тот, который подал покойному императору Роману, бывшему супругу твоему, стакан прохладительного питья, когда он утомился в игре мячом…»

– Боже! это чудовище… Он жив!..

«Я хотел только объяснить, великая властительница, что, может быть, и тебе невозможно уже отступить от нашего предприятия. Стоит Антипофеодору произнесть одно слово, если я не явлюсь к нему через час, и тогда…»

На страницу:
9 из 19