bannerbanner
Иоанн Цимисхий
Иоанн Цимисхийполная версия

Полная версия

Иоанн Цимисхий

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 19

– Какую клятву? – воскликнул Афанас, сдвигая вместе свои черные брови.

«Клятву в том, что Калокир не проложит пути к престолу убийством и хищением».

– Как? Что ты говоришь?

«Говорю, что Калокир поклялся мне в этом и должен исполнить то, в чем поклялся».

Афанас побледнел. Рука его невольно взялась за кинжал. «И ты согласился, Калокир?»

Калокир не знал, что отвечать..

– Говори, юноша! – вскричал Афанас.

«Да, говори, – повторил философ, – говори смело, противопоставь твердую мудрость страстям человеческим, говори, что ты не хочешь лишиться благословения Божия, принимая участие в убийстве и смерти, грабеже и бедствиях, какие изливаются на Царьград, если только с мечом убийцы ты решишься исполнить судьбы – Божественные!»

– А! я этого не знал. Следовательно, мудрый друг мой! ты приготовил какие-нибудь другие способы для исполнения наших намерений? Ведь нельзя же Калокиру нашему прийти просто во дворец Никифора и сказать ему: «Позволь мне сесть на твое место, а ты поди в темницу, потому что мне велит судьба быть владыкою царьградским». Кажется, это невозможно?

«От человека невозможно, но все возможно от Бога, если есть на то его святая воля».

– Но Бог дал человеку ум и руки, и неужели ждать чудес?

«Не богохульствуй, Афанас, или горе тебе! Или мнишь ты своею бренною рукою совершить волю Божию?»

– Ну, не моею рукою, положим; но что же ты придумал?

«Я? Ничего я не думаю и не придумал». И философ начал обширное изъяснение о том, как слаб и ничтожен человек, как судьба разрушает его замыслы, и там восстановляет силу, где была слабость. Он приводил в пример Ирода и Юлиана отступника[230], Псамметиха[231] и Антония[232], и заключил любимыми изречениями Пильпая: не раскаиваются только два рода людей – не делающие зла и творящие добро; четыре предмета суть изображения пустоты и запустения: река без воды, царство без царя, жена без мужа, человек без ума; три человека должны быть осторожны: кто приступает к злому делу, кто идет на крутую гору, кто ест рыбу.

– А как называются те люди, которые рассуждают о том, чего сами не знают? – вскричал, наконец, Афанас с досадою. – Мудрый друг мой! я уважаю тебя, но теперь не тебе действовать должно. Какая нелепая – подлинно философская мысль: связать клятвою Калокира! Ты связал ноги человека и говоришь ему: бегай! Видно, что Богом определено философу рассуждать и думать, а не мешаться в дела государственные – особливо войну.

«Разве война твое предприятие возмутить Царьград, и жизнь и спокойствие тысячей предать огню, мечу и буйству народному? Но ты ошибаешься, Афанас, ты забываешь, что наука всегда первенствовала над храбростью и силою телесною. Так некогда вся победоносная мощь римлян была бессильна перед великим Архимедом, и когда бедствия грозили императору Анастасию, кто спас его? Великий Прокл, знаменитый изъяснитель Платона. И чем спас? Силою, войском? Отнюдь! Уже давно испытал он силу огня в смешениях с другими стихиями мира; по его вымыслу, пламенеющий от солнца порошок рассыпан был на кораблях дерзкого бунтовщика Виталия[233], и едва лучи солнца осветили корабли – порошок вспыхнул, и небесное пламя, попаляя корабли, доказало мудрость великого Прокла! Что начал он, то, через два века многотрудных испытаний, кончил мудрый Каллиник[234], и неугасимый огонь греческий начал истреблять врагов Царьграда, и составил непреоборимую ограду римской империи».

– Прекрасно! Нет ли у тебя такого порошку, который заставил бы Никифора отказаться от престола?

«Афанас! рука философа никогда не будет орудием убийства… Но ты воин, привык к словам буйным и строптивым – прощаю тебе!»

Ведай однако ж, что не всегда философы бывают бессмысленны в делах. Останови свои кровавые предприятия и внимай мне: сама судьба указывает Калокиру путь, которым должен он идти. Никифор посылает его к Сфендославу, князю скифов борисфенских. Не для того отправится Калокир в сей дальний путь, чтобы удалить дикие орды Сфендослава от берегов Дануба – нет! С ними, торжественным походом пойдет он под стены Царьграда, и все падет перед ним и его неукротимым помощником. Тогда исполнится слово пророческое: «Се от Севера прийдет князь Михаил!»

– Когда несколько ударов кинжалом могут немедленно кончить все дело, он хочет с Севера приводить защитников, и все для того, чтобы только не тайным замыслом и не хитростью достигнуть цели!..

«Да, да, ибо грядущий с ордами Сфендослава Калокир явится, как победитель, как примиритель – Царьград смиренно откроет ему врата свои, и гласы обрадованных радостно воскликнут: Осанна, благословен грядый во имя господне! – Он не прийдет, яко тать и убийца!»

– Стало быть, ты не знаешь Никифора, не видал его в битвах, а я видал, я знаю его! Никакие Сфендославы твои не устоят против его победительного меча…

Да, он великий, воин, он храбрый государь… О! для чего не хочет он быть государем «синих» и «зеленых»… Стал бы я тогда искать ему преемников – ему, грозе врагов!..

Афанас сел и с горестью закрыл глаза рукою.

«Нет, Афанас! В войне, которую предпринимает Никифор против скифов, не будет ему успеха. Ты не ведаешь, что, по древним преданиям, быстроногий Ахилл, гибель Илиона, был природный скиф. Там царствовали его предки, в городе Мирмикионе[235], близ Меотийских болот[236] в Скифии; там доныне сохраняется Ипподром Ахиллесов; оттуда перешел Ахиллес в Фессалию. Спроси у Калокира о Сфендославе, этом неукротимом потомке Ахиллесовом… Его вид, его сила, его плащ, застегнутый пряжкою, его голубые глаза, его привычка биться пешему, его безумная отвага – все говорит о силе и мужестве того, кому Атрид[237] сказал, по словам Омира: Тебе приятны только брани, раздоры и междоусобия! Народ скифский бесчислен, и живет он от берегов ледяной Фуле[238] до Понта Эвксинского. И не о них ли говорит, не об этих ли населенцах отдаленных земель и островов скифских глаголет пророк Иезекииль: Се аз навожу на тя Гога и Магога, князя Росса?»

– Ты забыл, кажется, как эти Гоги и Магоги бегали от стен Царьграда…

«Было время, настало другое – великое готовится, великое сбудется!»

– Но неужели не видишь ты, муж мудрый, противоречия собственных слов твоих? Ты не хочешь решить дела запросто, не ходя в чужие люди, только отправив на тот свет несколько человек нашими собственными руками, а хочешь призывать варваров, и их мечом думаешь возводить на престол Калокира, предав честь и победу римлян бесславию, предав области царьградские огню и свирепости варваров…

«Но судьба ясно глаголет…»

– Я судьба, и вот что решит тебе все дело! – Афанас ударил рукою по своему мечу.

«О, сильный муж! горе тебе, гордящемуся силою – горе тебе, возносящемуся гордынею!»

Три удара в ладони послышались у дверей; двери растворились, и Порфирий, тайный начальник «синих», вошел в комнату.

– Афанас! все готово, – сказал он. – Друзья наши ждут только условленного знака; по извещению моему, стражу вукалеонскую сменят наши добрые приверженцы, и тысячи голосов завтра же, может быть, провозгласят: «Да здравствует Иоанн Калокир! Да здравствуют „синие“ и „зеленые“!» А, я вижу здесь и приветствую тебя, благородный Калокир! Будь здрав – будь благополучен и – будь победитель!

«Я не понимаю слов твоих, Порфирий, – сказал Афанас, – что говоришь ты о смене стражи вукалеонской?»

– Разве я еще не известил тебя о новом, знаменитом союзнике, которого приобрели мы для нашего дела?

«Каком знаменитом союзнике?»

– Иоанне Цимисхии. Он горячо взялся за наше предприятие.

«И ты все открыл ему?»

– Не только открыл – я даже привел его сюда – он дожидается тебя здесь…

«Он знает и то, что Калокиру назначаем мы престол царьградский?»

– Только этого он не знает.

«Хорошо, но… Мог ли я ожидать, Порфирий, чтобы в твои преклонные лета ты был столь безрассуден… Да и какое право имел ты открывать Цимисхию нашу тайну?»

– Право равного тебе начальника наших друзей, Афанас, – отвечал гордо Порфирий.

Афанас вспыхнул гневом, но смолчал. «Право равного тебе начальника „синих“, как ты начальник „зеленых“,» – продолжал Порфирий.

Философ горестно склонил голову свою на руку и сохранял молчание.

– Мы после разберем права наши, Порфирий, – сказал Афанас. – Но как мог ты довериться этому гордому, этому хитрому царедворцу!

«Скажи лучше, этому сильному, великому полководцу, этому герою, которого завистливый Никифор лишил власти и теперь хочет обольстить пустою почестью дворскою – этому благородному человеку, который одушевлен жаром негодования против похитителя…»

– Несчастный! Но принадлежит ли Цимисхии к «синим» или «зеленым»? Связан ли он нашими клятвами?

«Нет! не принадлежит, потому, что он достоин быть главою тех и других; не связан, потому, что его слово драгоценнее клятв другого. Его многочисленные друзья…»

– Да что нам в его многочисленных друзьях! Кто смеет быть выше меня… и тебя, – прибавил поспешно Афанас, – в деле, которое готовили мы столько лет, над людьми, которые из рода в род признавали начальниками деда, отца моего, меня…

«Ты все забываешь прибавлять – и деда, отца Порфириева и Порфирия, – прибавил Порфирий, – это напоминал я тебе уже много раз».

– Да!.. Но еще ничто не испорчено. Где находится теперь Цимисхий?

«Он ждет тебя и меня в зале подземелья на восток. Что ты хочешь предпринять, Афанас?»

– Ничего – в минуту опасности дорога каждая минута – я хочу… обласкать, поблагодарить Цимисхия… за его милость, снисхождение, за его усердие к нашему делу… Пойдем!..

Афанас и Порфирий вышли поспешно. Философ как будто пробудился от усыпления после ухода их.

– О горе, – воскликнул он, – горе тебе, Царьград, Вавилон великий! Предвижу гибель твою, предвижу падение твое, и настанет неизбежное время, когда глас раздастся во услышание всей земли: «Паде, паде Вавилон великий, паде, яко от вина любодеяния напоил все языки земные! Будет место твое жилище бесам и хранитель духам нечистым, и виталище птицам плотоядным! Горе тебе, град великий, яко мудрых твоих изгоняешь и безумным воздаешь председательство! Возрыдают и восплачут цари земные, зря огнь пожара твоего, до небес восходящий, и дым запаления твоего, до облаков возносящийся!» Издалече стоя, за страх мучения, воскликнут народы, недоумевая: «Град великий, град славный! како в единый час совершился суд твой?» И купцы земные возрыдают, яко никто же оттоле купует товара их, злата и сребра, камения драгого и бисера, и виссона и порфиры, и шелка, и червени, и всякого древа фиинна, и сосуда из кости слоновыя, и сосуда от древа честного, и медяна, и железна, и мраморна, корицы и фимиама, мира и ливана, вина и елея, семидала и пшеницы, скота и овец, коней и колесниц, телес и душ человеческих! Отыдут от тебя тучная и светлая, ими же купцы обогащались, и возглаголют о тебе купующие: «Горе тебе, град великий, облеченный виссоном и порфирою!» И кормчий, издалече взирая с корабля своего, возопит: «Кто был подобен тебе, град великий!..»

Слезы текли из глаз старца. Он обратился к Калокиру, утер слезы и сказал: «Юноша! не дожидайся возврата их более. Видишь ли – гордыня обладает ими, и ненависть гнездится в собственных сердцах их, и они ли будут твои поборники? Измена и убийство царствуют в сем подземном жилище, где мудрость думала укрощать сердца безумных. Беги, юноша, укройся – жди извещения моего, верь своему назначению великому и блюдись, да не впадешь в напасть!»

Он хлопнул руками. Потайная дверь открылась; явился черный невольник.

– Вот проводник твой. Следуй за ним с верою, но прежде обними меня, моя надежда, мое упование!

«Отец мой!»

– Блюдись, жди часа, очищай сердце и душу и помни, что я над тобою буду назидать неусыпно!

Смущенный Калокир безмолвно повиновался, и когда ушел он, долго, в молчании, ходил и размышлял философ.

– О великий Симпликий[239]! – воскликнул он, – прав ты, правы благие и мудрые наставления твои! «Если муж доблестный и добродетельный находится в стране, зараженной пороками, он не примет участия в делах общественных, ибо он не согласится с действующими в сих делах: или правила их ужаснут его, или, исполняя волю их, он должен будет отказаться от правды и совести. Тщетно старание исправить безумствующих мудрыми советами, и, по примеру Эпикура[240], любомудрый должен будет добровольно изгнать себя из отчизны, как Эпиктет бежал из Рима[241], во времена Диоклитиановы[242]. Но если останется мудрый в стране порока, он затворит себя от всех, он укроет в уединении свою мудрость и добродетель».

– Но не ты ли, великий Симпликий, сказал также: «И будет он стражем времени благоприятного, когда другу мудрости должно явиться другом людей ему подобных и всех ближних. Что потребнее им советов мудрости, укрепления в скорбях и разделения опасностей? Крепкий в буре, он станет кормчим недреманным. Тогда дело мудрости и мужества, ибо робеющие доказывают, что они достойны разврата своих ближних, а те, которые в грозных событиях видят испытание своего мужества, уподобляются борцам в играх Ипподрома, умножающим свое мужество по мере силы противника, благодарящим провидение за то, что им представился случай явить силу свою. И не гибнущие венки, но бессмертное торжество мудрости и добродетели ожидает их!..»

Симпликий, казалось, завлек философа далее. Он забыл свою горесть, развернул огромную книгу[243] «Περι φυσεως ανϑρωπρυ», и с жаром начал читать, ходить, рассуждать.

– Если справедливо, – говорил он сам с собою, – если справедливо твое предположение, всеиспытующий Немезий, предположение о совершенствовании человека, то загадка человека и тайна его истории разрешается. Да, здесь чистый вывод глубокого любомудрия: душа обитает в теле ως εν ρχεσει και τψ παρετνα, присутствием духа своего, или как любовь в сердце любовника, и посему она ни телесна, ни местна – εν οχεσει существует она – да, да, разделяясь притом на воображение, разумение, память – τὸ εκστατικὸν, διανοπτικον, μνπμὸσυνογ. Во всей природе существует постепенность степеней усовершенствования. Бездушное составляет первую степень, и затем следует одно за другим, оживленное, от червя до человека, среднего между смертным и бессмертным. Тело его составлено из четырех стихий, и он есть смертное разумное, совершенствуемое жизнью, готовимое к бессмертию. Он постигает добро, отвергает зло – совесть поставлена в нем, как судия, воля, как решитель дел его. Все другое, в отношении к другому, создано для самого себя; все другое в отношении к человеку создано для человека – он царь земли! Высоко чело его – богато сердце его добротою! Если рассмотрим только, до какой уже степени совершенства достиг он, то убедимся в высоком назначении человека…

В это время какой-то удушаемый страданиями стон достиг до ушей мечтателя о высокой природе и совершенствовании человека. Творение всеиспытующего Немезия выпало из рук его – он прислушивался, и снова еще сильнее раздался стон, походивший на хрипение умирающего. Смущенный, с предчувствием чего-то страшного, поспешил философ в ближнюю комнату, и едва отворил он двери и свет лампадки его осветил комнату – ужасное зрелище поразило его…

Здесь надобно нам обратиться немного назад, к тому времени, когда Афанас и Порфирий расстались с философом и пошли на свидание с Цимисхием.

– Мой добрый, почтенный гость, – сказал Афанас, встречая Цимисхия, сколько можно было ласковее встретить, при вечно угрюмом лице Афанасовом, – будь здрав! Да благословит тебя Бог под смиренным кровом моим!

«Старый товарищ ратного поля! – отвечал Цимисхий, пожимая руку Афанаса. – Приношу усердное желание добра дому твоему и тебе!»

– Ты не забыл меня, почтенный доместик.

«Могу ль забыть того, с кем соединяет меня теперь одинакое желание мщения нашему оскорбителю!»

– Благодарю друга моего Порфирия, что он умел найти путь к сердцу твоему. Но, войдем, почтенный доместик, в эту комнату…

И они вступили в небольшую комнату, великолепно убранную. Небольшой стол находился посредине ее. Несколько свеч горело на столе, и ярко отражался свет их на мраморных стенах комнаты. Афанас придвинул три небольших седалища к столу. Цимисхий занял одно; с двух других сторон поместились Афанас и Порфирий.

– Ты находишься теперь в том месте, почтенный доместик, где столь много и столь долго обдумывал я план нашего предприятия, в котором угодно тебе взять участие. Надобно ли говорить тебе, что благородная и великая мысль – отмстить за унижение того, что некогда составляло честь Царьграда, с чем таинственно соединена судьба его – что только эта великая мысль одушевляла меня? Последнее безрассудное покушение Никифора довершило нашу решимость…

«Прибавь одно ж, почтенный Афанас, и то личное оскорбление, какое нанес тебе сей самовластный повелитель близ стен Тарсийских…»

– Да, я не забыл и этого…

«Меня, почтенный Афанас, побуждает также не одно личное мщение, но честь, поруганная честь знаменитых людей и благоденствие моих соотечественников. Чрезмерные подати, какими обременил Никифор народ, совершая безрассудные войны в Сицилии и в Аравии; жадная скупость его и корыстолюбие брата его, этого ненавистного Льва Куропалата… Но что говорить! Спроси, остался ли кто-нибудь в Царьграде доволен правлением Никифора и даже его победами, бесплодными и безрассудными? Самое небо не показывает ли нам ниспосылаемыми от него казнями и бедствиями, что нет благословения на государствовании нашего тирана.»

Цимисхий явился здесь с тем же открытым, оживленным лицом, какое всегда удивляло других своею благородною красотою и доблестью. Но теперь он был еще необыкновенно любезен, свободен, откровенен и не щадил дара красноречия, которым щедро наградила его природа. Казалось, что самая угрюмость Афанаса рассеивалась от его оживленных взоров, от его живых речей. Дружеский, откровенный разговор был начат и продолжаем с жаром.

– Может быть, вам, мои почтенные друзья, не вполне известны подробности того оскорбления, какое нанес мне презорливый этот Никифор, – говорил Цимисхий. – Я расскажу вам кратко все сокровенные подробности. Вы помните то время, когда еще безумный Роман владел Царьградом, и Никифор – для чего не сознаться? – стоял на великой почести первого римского полководца. Тогда уже преступные замыслы таились в душе его, и ненависть гнездилась в его сердце против каждого, кто дерзал равняться с ним мужеством и милостью императора.

«Здесь позволь мне дополнить, чего не скажет нам скромность твоя, почтенный доместик. Никто не равнялся тогда храбростью и величием с Никифором, кроме Иоанна Цимисхия».

– Ты приписываешь мне излишнее, почтенный Афанас. Правда, я не щадил жизни в боях, но я не думал ни о честях, ни о славе. Мой веселый нрав увлекал меня к забавам и роскоши – вино, красавицы, застольная песня, право, были мне дороже всякого звания доместиков и логофетов…

«Правда, – сказал Порфирий, усмехаясь, – и говорили даже, что Иоанн Цимисхий был удостоен ласкового взора самой супруги Романовой, и я помню, как Ипподром дрожал от кликов народа, когда Цимисхий опережал в своей колеснице всех других сопротивников…»

– Ласковый взор Феофании – это сущая клевета, почтенный Порфирий, и именно эта клевета заставила меня удалиться от Двора и искать рассеяния в ратном шуме. Но там встретила меня ядовитая зависть Никифора, вечно угрюмого, вечно мрачного, всегдашнего завистника даже самому себе, скупого до того, что он готов, подобно Плавтову Скупому[244], кричать: грабят! – видя, что дым идет из трубы его дома, готов скоблить золото с пилюль, предписанных ему медиком. Не достоинства мои, но то, что у меня собирались воины, у меня весело гремел пир в лагерной ставке моей, и не было счета друзьям моим – вот что всего более оскорбляло Никифора. Он ходил по таборам, как нищий, ханжил, молился, вздыхал – его слушались и – презирали, уважали и – не любили. Огонь и вода – вот что были мы, я и он, – и могли ль мы ужиться в одной берлоге?

«Ты скрываешь свои знаменитые подвиги».

– Положим, что так; но когда под стенами Тарса мы получили известие о смерти Романа, узнали, что Никифору препоручил он, умирая, управлять войском, а любимцу своему Иосифу Постельничему государством – божусь, ни малейшей зависти не возродилось в моем сердце. Я повиновался, не спорил, когда Никифор поехал в Царьград и передал власть над войском брату своему Льву. Разгульная жизнь, охота, битвы занимали меня. Не буду говорить о ссоре Иосифа с Никифором – вы знаете все это, знаете, что когда голос патриарха, вельмож, императрицы оправдал Никифора, он с торжеством приехал опять к войску – я щитом моим заслонил его от убийцы, который был подослан и готов был поразить его. Что же оказалось следствием? Никифор бесстыдно обвинил меня в умысле, будто бы я затеял ту примерную битву, где был поражен копьем единственный сын его, юный Вард, – я, когда три дня не осушал я слез о несчастной кончине этого прекрасного юноши, когда в то же время сердце мое было растерзано скорбию о потере супруги моей…

Цимисхий казался растроганным. Он помолчал с минуту и продолжал спокойнее: «Но что о прошедшем – обращаюсь к ненавистному Никифору. Покорностью отвечал я на все упреки и угрозы его, и вскоре письмо от Иосифа передало мне в руки судьбу его. Иосиф предлагал мне престол и руку Феофании, если я приму начальство над многочисленными врагами Никифора и передам Никифора в его руки – гибель соперника зависела от одного моего слова…»

Помню, как теперь, когда ночью отправился я немедленно к нему. Он был нездоров, лежал на одре своем и едва увидел меня вошедшего, как схватил кинжал и готов был поразить меня… человек бессовестный! «Ты спишь, – сказал я ему, – спишь крепче Эндимиона[245], а смерть и измена скитаются окрест тебя. Подлый царедворец преклонил уже на сторону свою многих, и славный вождь римлян должен пасть по слову ничтожного стража гинекеев». Я вынул письмо Иосифа и отдал Никифору. Он прочитал, побледнел – стыд и совесть терзали его… «Говори, муж великодушный, что должны мы делать?» – воскликнул он. «Ты спрашиваешь меня, – отвечал я, – и не знаешь сам! Вели немедленно схватить заговорщиков, а завтра я первый воскликну: „Да здравствует император Никифор!“ Малодушный – робко, нерешительно колебался он. Я оставил его шатер; через час все заговорщики были уже в кандалах по моему повелению, и едва солнце осветило табор, воины, под начальством моим, окружили ставку Никифора, и клики их гремели от одного конца табора до другого – „Многия лета императору Никифору“. Мне отвратительно вспомнить о тогдашнем его притворстве, о том, как отговаривался, робел он, о том, как плакал он даже, умоляя избавить его от тяжести венца – сердце мое отворотилось от лицемера – теперь он привык, кажется, к этой тяжести… Посмотрели бы вы, как хорошо играет он роль великого повелителя на своем золотокованном троне… И мне, мне, своему спасителю, тому, кто мог схватить скипетр, вместе с его головою, заплатил он потом изгнанием, удалением… И меня теперь призвал он перед трон свой еще для большего позора, как бедного раба – мне, при всем Дворе, осмелился говорить, что прощает меня из милости и великодушия, по просьбе своей прекрасной супруги – его супруги!.. Подал ли я повод к такому оскорблению хоть единою жалобою, хоть малым ропотом на его несправедливость?.. О, это нестерпимо!»

– Верю твоему негодованию и гневу, почтенный Иоанн, и – важный вопрос предстоит теперь решению нашему. Скажи: кому престол царьградский, когда будет низвергнут Никифор?

«Почтенный Афанас! пусть тогда решает голос народа, патриарха, ваш голос, синих и зеленых… Разумеется, что малолетние дети Романа и мать их не могут править государством…»

– Кого же ты думаешь изберет голос отечества?

«Я… я не знаю, почтенный Афанас…»

– Не потребно ли быть властителем тому, кто был всегда равен мужеством Никифору, но превосходил его доблестью, великодушием, щедростью…

«Решение трудно».

– Нет, не трудно, когда есть человек, который мог взять скипетр сам и отдал его Никифору: ему достоит быть владыкою Царьграда!

«Я не понимаю тебя, почтенный Афанас?»

И Порфирий с изумлением смотрел на Афанаса.

– Ты поймешь, когда я назову перед тобою будущего императора царьградского, когда я первый придам к имени его титул властителя Царьграда. Его зовут: Иоанн Цимисхий! – воскликнул Афанас, вставая с места и поднимая руку.

Это восклицание, казалось, не произвело никакого действия над Порфирием и над Цимисхием. Порфирий мрачно потупил глаза, а Цимисхий невнимательно облокотился на стол и молчал.

– Что же молчишь ты, Порфирий?

«Я думал о том, что голос мой тогда только присоединится к голосу твоему, когда Иоанн подтвердит все наши права, согласится на все наши условия».

– Только тогда, говоришь ты? Но великодушие и доблесть Иоанна ручаются нам за все, без договоров. И ты молчишь, Иоанн?

На страницу:
7 из 19