
Полная версия
Люсина жизнь
– Не хочу такую хорошую. Терпеть ее не могу, – твердила я.
– Люся! Люся! – мгновенно меняя тон и перестав смеяться, строго осадила меня тетя Муся, – вспомни фрейлейн Амалию и Филата… Помнишь?
О роковые, полные значения слова!..
Мгновенно буйный гнев стихает в моей душе и дает место тихому горю… Это горе положительно лишает меня возможности злиться и бунтовать.
Между тем, наша пролетка останавливается у крыльца. Я быстро спрыгиваю с нее и мчусь по направлению плющевой беседки. Эта плющевая беседка – мое пристанище в минуты детского горя и невзгод.
Там валюсь на скамейку, затыкаю уши, чтобы не слышать этого убийственного баса и лежу без мыслей, без слез, погруженная в какое-то оцепенение с пустой головой и зажмуренными глазами. Лежу долго, бесконечно долго, до тех пор, пока кто-то легко и нежно касается моей головки и перебирает мои волосы.
– Деточка, зачем вы убежали? Разве вам не скучно одной? – слышу я нежный тихий голос. Открываю глаза. Передо мной тоненькая Ганя. Глаза ее с ласковым сочувствием устремлены мне в лицо. Губы улыбаются такой тихой ясной улыбкой, а нежные пальчики осторожно перебирают мои непокрытые вихры. В то же время я слышу доносящийся до плющевой беседки громовой бас гувернантки, аккомпанируемый звоном чайной посуды. Понимаю сразу: пьют чай на балконе и говорят обо мне.
– Она там? – спрашиваю Ганю, протягивая палец вперед.
– Кто?
– Новая гувернантка.
Ганя улыбается:
– Там!
– Не хочу ее! – говорю я с ужасающей ее, Ганю простотою. – Зачем у вас такая мама, – прибавляю дерзко и вызывающе гляжу ей в лицо.
Ганя смущается… И молчит с минуту. Потом говорит:
– Она добрая, очень добрая… Люсенька, вы еще не знаете ее. У нее только внешность такая… энергичная, а на самом деле, если бы вы знали, что это за ангел по доброте!
Но я не соглашаюсь.
– Нет, нет!
– Вот вы – ангел, – говорю я решительно и внезапно обвиваю руками шею Гани и целую ее бледные щечки несколько раз под ряд. Тут же приходит в голову мысль о madame Клео и Лили, живущих в графской усадьбе, и говорю ей вслух с затаенной надеждой.
– Вот хорошо было бы, чтобы и вы остались у нас. С вами мне было бы приятнее, чем с вашей мамой. Вы молоденькая и, должно быть, очень, очень добрая… А вы играете в серсо?
– Играю!
– А вы скоро умеете в пятнашки бегать?
– Скоро… Да очень скоро, Люсенька.
– Догоните меня!
И не медля ни минуты, я соскакиваю c дивана, кубарем скатываюсь со ступенек беседки и мчусь по аллее.
Я впереди. Ганя за мной. Она, действительно, умеет хорошо бегать. Потому что, в несколько секунд уже догнала меня, и мы обе с хохотом валимся на траву и барахтаемся в ней обе. Потом, осененная свыше приятной мыслью, я предлагаю Гане:
– А теперь в серсо.
– В серсо так в серсо! Идет!
Еще несколько минут, и кольца серсо летают как птицы над нашими головами. Ганя вскрикивает как девочка каждый раз, что ей удается поймать концом палки пестрый обруч серсо.
Потом мы раздобываем мяч и с серьезными, сосредоточенными лицами играем при помощи его «в классы».
Я не могу не заметить одного: Ганя взрослая, но увлекается не менее меня, девочки, игрою. Она раскраснелась, даже глаза ее блестят, и все лицо ее стало от того еще более привлекательным.
Теперь я уже не думаю больше о несимпатичной мне гувернантке. Проходит еще час и я уже по уши влюблена в Ганю. Не отхожу от нее ни на шаг. Вместе обегаем скотный двор, конюшни и птичник. Забегаем в сарай, взлезаем на сеновал… Карабкаемся на голубятню. Ганя всему радуется. Всем восторгается с детским простодушием. А между тем она почти старуха, ей двадцать семь лет по ее словам.
– Двадцать семь? – восклицаю я с неподдельным огорчением, – а я думала вы молоденькая.
– Это ничего не значит, – отвечает она, – я люблю деток, люблю их веселье и шалости. Ну да, шалости, если они невинны. А бегать и прыгать люблю большие, нежели иные дети.
И она на деле доказывает это.
Боже, где мы только не побывали в этот вечер! Даже успели сбегать в лес к Ивану леснику и к его матери с которым у меня теперь установились самые приятельские отношения. Только к самому ужину вернулись домой.
За столом сидела среди членов моей семьи и новая гувернантка. Но я мало обратила внимания на нее. Ах, мы обе так устали, и я и моя новая взрослая подруга Ганя. Иначе, как подругой и сверстницей, я положительно не могла ее считать. Разгоряченные, красные со свежими, довольными лицами мы с завиднейшим аппетитом убирали за ужином к немалому удовольствию бабушки холодных цыплят, колбасы домашнего производства и желтый румяный варенец.
– Наши-то девочки, как будто и совсем познакомились в добрый час сказать, – пробасила Анна Афанасьевна, умильно поглядывая своими маленькими заплывшими глазками то на меня, то на Ганю.
– Потому что я люблю Ганю, – неожиданно ни к селу ни к городу выпаливаю я, добросовестно обгладывая лапку цыпленка.
– Вот и славно, вот и расчудесно, моя цыпочка, – неизвестно почему обрадовалась гувернантка и снова раскатилась на всю комнату своим хохочущим басом.
Бабушка, папа и тетя Муся, присутствовавшие за столом, улыбались также.
– Досадно только, что завтра придется уезжать! – звучит в моих ушах минутой позднее снова грубый бас гувернантки.
– Как завтра? Ганя уедет завтра? Уже завтра? Не может быть! Не может быть! – лепечу я с искренним отчаянием. И сразу теряю аппетит.
Мои родные переглядываются с улыбками:
– Что делать! Так надо… Надо жить не так как хочется, а как Бог велит, милая Люсенька, – говорит бабушка. Ганя низко наклоняет голову над тарелкой. Мне кажется обидным, что она так легко может покинуть меня. Без тени сожаленья как будто, а между тем как хорошо нам было с нею вдвоем.
Обиженная ухожу в детскую после ужина. Горничная Ольга раздевает меня.
– Позови Ганю… – шепчу я ей тихо уже лежа в своей мягкой, уютной кроватке.
– Ладно, постелю постель новой гувернантке, тогда и позову – соглашается Ольга.
– Постель гувернантке? Значит, она будет спать со мною? – с отчаянием говорю я.
– Старая барыня так приказали! – невозмутимо отвечает Ольга.
О, Господи! Этого еще не доставало!
В моей маленькой уютненькой детской поселится эта огромная, неприятная мне особа с басистым голосом, с шумными манерами и лоснящимся от жиру лицом. Но ведь это же ужас. Это… это… Моя мысль отказывается подсказать, что это такое. Я валюсь головой в подушки, зарываюсь в них лицом поглубже и стараюсь ничего не слышать и не видеть. Теперь и приход самой Гани для меня не мил. Я рассеянно и холодно целую ее милое, личико. Что мне пользы теперь в ней!.. Завтра на заре, пока я еще буду спать, она уедет. И я никогда не увижу ее больше. Ну и пусть уезжает, раз не желает остаться, несмотря на все мои просьбы, со мною.
И я совсем равнодушно по-видимому отвечаю на ее поцелуи, в то время как сердце мое замирает от боли: так бы, кажется и вцепилась в ее платье и ни на шаг не отпустила бы ее от себя. Чтобы утешить меня, она начинает мне рассказывать историю. Хорошую такую жалостную историю о молодой девушке сироте, которая чуть ли не с детских лет принуждена давать уроки и служить в конторе, чтобы содержать старую мать. Под ее ровный тихий голос я засыпаю. Засыпаю крепко и сладко здоровым сном набегавшегося за день ребенка.
Просыпаюсь, открываю глаза и вспоминаю сразу все происшедшее. Приезд великанши гувернантки, дружбу и веселое времяпровождение с Ганей и мое с нею прощанье… Вспоминаю и то, что ее уже нет… Она уехала… Слезы непроизвольно выступают у меня на глазах и текут по щекам. Я не плачу, не хочу плакать, но слезы текут сами собою. Сквозь их пелену бросаю взгляд в ту сторону, где находится постель гувернантки. В голове мелькает мысль: Сейчас, сейчас увижу ее – большую, страшенную, красную…
И вот слезы останавливаются сами собою.
В полумраке комнаты, созданном опущенной синей шторой, я вижу нечто совсем другое. Что-то маленькое и хрупкое, свернувшись калачиком, лежит в постели гувернантки. А с подушки свешивается какой-то странный предмет. Не то коса, не то черный жгутик. Радостное предчувствие заставляет сильно забиться мое неугомонное сердце. Вскакиваю с постели и, стрелой перелетев комнату, бросилась на чужую кровать.
«Так и есть, Ганя! Не уехала! Не уехала, пожалела меня, значит, осталась на день, может быть, на два, на три на неделю…»
И радужная надежда уже плетет свой душистый пестрый венок…
– Ганя! Ганя! – кричу я, вся охваченная радостным волнением, – Ганя, Ганя! Проснитесь скорее, я здесь, я с вами!
Девушка вздрагивает от неожиданности, открывает испуганные глаза, такие милые, голубые, добрые глазоньки и, узнав меня, неожиданно прижимает к себе.
– Ну, вот – наконец-то догадалась, маленькая Люся! – говорит она между поцелуями.
– Что догадалась? Что? – делаю я большие глаза.
Она смотрит на меня пристально и вдруг начинает неудержимо смеяться.
– Да, ведь гувернантка то твоя не мама, а я.
– Что-о-о-о! Что вы сказали? – шепчу я, не смея еще довериться моему слуху.
– Гувернантка – я, – повторяет Ганя, – а мама только провожала меня, чтобы устроить у вас. Она страшно меня любит, Люся, и очень беспокоилась, отправляя меня на место. Сегодня она уехала с первым поездом на заре, обратно в Петербург, в тот дом, где служит экономкой, я ее проводила, и как видишь, улеглась снова в постель. Ну, что ты рада, маленькая, что я остаюсь с тобою?
Рада ли я? И она еще могла меня спрашивать об этом, моя милая Ганя!
Молча, без слов, обвила я ручонками ее шею и стала целовать без конца ее щеки, лоб, нос и глаза.
А она с тихим, счастливым смехом возвращала мне мои ласки, гордая сознанием своей победы над сердцем такой взбалмошной и характерной девочки, какой была в то время ваша покорная слуга.
Потом мы стали одеваться и умываться взапуски, кто скорее. Молились вместе Богу перед большим образом Нерукотворного Спаса. Пили молоко на террасе. А там начинался рай. Рай веселых прогулок, бесед и игр с Ганей, с моей добренькой, с моей тихой скромной Ганей, к которой я успела привязаться, как к родной.
Часть вторая
ЕЕ ОТРОЧЕСТВО
I
Пестрый день
Зима. Славная, снежная, студеная, такая мягкая с ее морозцами и с белым лебяжьим пухом, рассыпанным по полям. Как-то незаметно она наступила, как-то легко и неслышно подкралась, словно на цыпочках, с шорохом морозца в лесу и в поле с легким ломким треском речного льда. Люблю зиму. Люблю ее белые невинные сугробы, пощипывание колючего студеного воздуха, и всю ее северную покоряющую глаз красоту!
Маленькие санки стрелой несутся по белой, как сахар, дороге. Быстро перебрасывая ногами, летит Буря. Василий, в русском желтом ямщицком тулупе, туго опоясанный красным поясом, поворачивает ко мне улыбающееся из-под круглой шапки лицо.
– Любо ль, так-то, барышня Люсенька?
– Еще, еще быстрее, Василий, миленький. Ой, как хорошо! – кричу я.
Но темные брови Гани хмурятся…
– Не так скоро, не так скоро… Долго ли до греха, можем упасть… разбиться.
– Нет, нет, – звонко возражаю я, – ни за что не упадем, ни за что не расшибемся. Ни за что! Василий опытный, он знает! Он все знает.
И опять несемся… Несемся так быстро, что захватывает дыхание в груди. Безумно радостно, беззаветно хорошо мне в эти минуты!
Эти две-три версты, отделяющие «Милое» от «Анина», мы минуем в какие нибудь пятнадцать минут. Ужасно короткий срок для меня, ненасытной любительницы такой отчаянно быстрой скачки! Вот подкатили к стильной ограде графского сада. По усыпанной желтым песком поверх заледенелого снега дорожке мы идем к главному входу. Чьи-то смеющиеся рожицы прилипли со стороны комнат к оконным стеклам. Забавно сплющены побелевшие носы. Сверкают издали белые зубы. Я машу им муфтой. Они машут руками. Бесшумно распахивается перед нами дверь. Старый почтенный Антон впускает нас в вестибюль, меня и Ганю. Здесь топится камин. С красных стен приветливо глядят оленьи головы стеклянными глазами, ветвисто раскинув служащие вешалками рога. И мохнатое огромное чучело мишки, бурого медведя, протягивает вперед серебряное блюдо с визитными карточками.
Выбегают Ани, Этьен, Вадя и Лили. За ними степенно выплывает Марья Клейн, самая большая из нашей детской компании, а минутой позднее живая, подвижная madame Клео встречает нас, с озабоченным видом спрашивая Ганю, не слишком ли холодно на улице, не хотим ли мы выпить чаю с ромом или глинтвейну, прежде нежели отправиться в классc.
Мы занимаемся вместе, вот уже скоро будет три года, я и дети д'Оберн вместе с их неизменной подругой Марией Клейн. Сам старый граф с двумя старшими дочерьми каждую осень уезжает за границу и возвращается оттуда лишь поздней весною. Обе старшие графинюшки находятся при нем безотлучно. Они посещают какие-то курорты за границей, какие-то санатории. Сыновья же и Ани остаются здесь.
Граф д'Оберн придерживается того мнения, что детей, даже мальчиков, до старших классов нужно воспитать дома. Девочкам же давать исключительно домашнее воспитание. И в этом он сумел убедить бабушку и отца. На семейном совете решено было учить меня вместе с обоими графчиками и Ани. Марию Клейн, дочь управляющего, тоже приобщили к нашему классу, несмотря на то, что ей уже стукнуло пятнадцать лет. Но знала она по научным предметам не больше нас, десяти и двенадцатилетних малышей.
Из уездного города, где было реальное училище и частная женская гимназия, к нам ходил учитель Павел Павлович Вознесенский который преподавал нам русский язык. Другой учитель, господин Кук – математику, географию, физику и естественную историю. Ганя проходила с нами русскую историю, всеобщую и немецкий язык. Батюшка, отец Герасим протоиерей городского собора, давал уроки закона Божьего. Madame Клео – французского языка. Кроме того, в доме жила гувернантка англичанка мисс Гаррисон, когда-то вынянчившая покойную графиню и теперь жившая на покое. С нею мы занимались английским языком. Приезжал, кроме того, из города учитель танцев и учительница музыки, ужасно вспыльчивая маленькая крикливая особа, когда-то подававшая большие надежды, но вместо страстно желанной ею оперной сцены попавшая, к ее великому разочарованию – увы! – только в число преподавательниц музыки. Madame Клео, недурно рисовавшая, учила на с еще, помимо французского языка, и этому изящному искусству.
Ежедневно ровно в девять часов к подъезду нашего дома в «Милом» лихо подкатывали сани, запряженные Ветром или Бурей, и мы с Ганей, успевшие к этому времени встать и напиться кофе с домашним печеньем, садились в них и катили на урок в графскую усадьбу.
До часа дня там шли непрерывные занятия. В час же мы завтракали. Потом гуляли и в три снова возвращались в классную. И снова продолжались уроки вплоть до 5 часов.
В пять приезжал за нами Василий. И Буря, пофыркивая от удовольствия, проворной рысью мчала нас к дому. А там обед среди родной дружной семьи, около милой Гани, в которой я буквально не чаяла души, приготовление уроков к следующему дню и уютная теплая постелька в той же милой детской, озаренной мягким светом голубого ночника…
– Люся! Люся! У нас новость. Кук уходит. Кука переводят в Петербург. А у нас будет новый учитель, тот самый, который заменил Кука уже в реальном и в женской гимназии, – громко кричит Вадя, просовываясь из-за спины Лили в прихожую, где мы с Ганей сбрасываем в это время наше верхнее платье.
За последние три года Вадя очень мало изменился. Такой же упитанный, краснощекий, забавный постоянно повторяющий слова и действия своего лучшего друга Лили, – словом, та же маленькая обезьянка, очень малоразвитая для своих десяти лет. Мы ровесники с Вадей, но я дружу больше с его старшим братом, Этьеном. Это настоящий маленький джентльмен и рыцарь до кончика ногтей. Рыцарь в полном смысле этого слова, несмотря на свой юный двенадцатилетний возраст. Он заступается за слабых, не дает никого в обиду и крайне строг и сдержан по отношению к самому себе. Учится он прекрасно и всегда очень охотно поясняет нам непонятое нами на уроке. Этьен – любимец старших, наших воспитательниц и учителей. Зато Лили и Вадя это двое «enfants terribles»[4]… Учатся они из рук вон скверно и шалостями своими возмущают всех. Частенько и я присоединяюсь к ним, а порой и Ани. Но Мария Клейн никогда. Мария благоразумна, как взрослая, и практична, как настоящая маленькая немка. Но у нее нет ни каких способностей к ученью, и этим объясняется то, что она, такая большая девочка, идет по части знаний наравне с нами. Она по-прежнему, как и три года назад, обожает Ани, любит ее той неподкупной собачьей привязанностью, которая не умирает с годами. Она видит все недостатки Ани и все-таки любит ее. Впрочем, Ани создана, кажется, для того, чтобы быть любимой всеми. Она слишком хороша собою и обаятельна, чтобы не привлечь к себе все сердца. И слишком привыкла к этому поклонению с детства. Но странное дело… Теперь она не вызывает уже во мне той смутной, заоблачной любви, которую я питала к ней, будучи семилетней малюткой. Я любила в ней мою Мигуэль-царевну, гордую, смелую и жуткую… И когда на месте нее увидела смешную, трусливую, жалкую девочку, любовь эта исчезла, умерла в тот же миг.
Царевна Мигуэль исчезла. Осталась Ани, одиннадцатилетняя девочка Ани, с ее большими недостатками и маленькими достоинствами. И ее влияние на меня давно исчезло.
Дети д'Оберн и Мария были особенно оживлены нынче. Мисс Гаррисон, старая, седая англичанка, заменяющая хозяйку в доме во время отсутствия графа, величаво выплыла из задних комнат.
– Здравствуй, девочка, – говорит она, обращаясь ко мне, с заметным акцентом, как-то чересчур законченно кругло произнося слова.
Она вся седая и величественная. Длинный нос, тонкие губы и старушечьи морщинки на скомканном от времени и многих забот лице Я ей целую руки. Мы, дети, ей все целуем руку. Она здесь нечто вроде бабушки или старой тетушки в доме. Живет в семье д'Оберн более сорока лет.
Мисс Гаррисон отвечает мне поцелуем в голову и сдержанно здоровается с Ганей. Это сдержанное отношение к молодым наставницам у нее в натуре. Она не признает авторитета педагогичек, которым еще не минуло сорока лет, и на madame Клео и Ганю смотрит как на девочек.
Потом все идем в классную.
Первый урок Вознесенского длится с десяти до одиннадцати. Сам Вознесенский очень милый, веселый, и мы все любим его. Он недавно только окончил университет и не утерял еще веры в будущее и любви к преподаваемому предмету. После скучного синтаксического разбора и диктовки заставляет нас декламировать избранные стихотворения классиков. Мария Клейн поражает его своей деревянностью исполнения. Она знает всегда все «на зубок», но как-то рубит, а не читает стихи. Лили и Ани очень ленивы по натуре и с грехом пополам знают урок. Зато Этьен, любимец мисс Гаррисон, покоряет нас всех своей декламацией.
Сейчас он читает «Дары Терека»… Весь Лермонтов с его мятежной неспокойной душой истинного гения сказывается в этом полном прелести поэзии, мощи и красоты стихотворении.
«Я примчу к тебе с волнамиТруп казачки молодой»…С заалевшими щеками, с блистающими глазами декламирует мальчик. Как он хорош в эти минуты, каким неподдельным восторгом дышит каждая черточка его выразительного лица… Он так красиво говорит об «увесистых громадах», о «речных валунах», об этом трупе красавицы с бледным лицом и размытой косой, что невольно видишь мрачные кавказские вершины, и бурно плещущий пенистый Терек, и могучий седой Каспий, Каспийское море, изображенное так образно в лице величавого старца у поэта, – все это видишь в своем воображении, и когда, подняв свой нежный голос, дрогнувший от сознания всей прелести произносимого, Этьен заканчивает:
«Он взыграл, веселья полный,И в объятия своиНабегающие волныПринял с ропотом любви»…Мы молчим несколько минут, все еще очарованные, притихшие, и смотрим на Этьена как на какое-то особенное существо. Мисс Гаррисон, присутствующая неизменно на уроках, в то время, как Ганя и madame Клео, если они свободны от часов занятий, работают или читают в другой комнате, мисс Гаррисон первая нарушает молчание, обращаясь к Этьену: – Пойди сюда, мой мальчик, и поцелуй меня!
И когда разрумяненный, взволнованный этой косвенной похвалой, юный графчик идет к ней, Павел Павлович говорит, провожая его ласковым взглядом:
– Очень хорошо. Очень хорошо. Много чувства, много души… Прекрасно, молодой человек, прекрасно.
– Ничего нет хорошего, – шепчет Лили, очень завистливая по природе. Ани соглашается с нею.
– Люся лучше может, – тряхнув кудрями, говорит она так громко, что мисс Гаррисон грозит ей пальцем, а Павел Павлович улыбается. – Ну-с, Люся, очередь за вами, совсем из иного жанра возьмем. Басню «Мартышка и очки» прочтете? – обращается он ко мне.
Ага! Это я понимаю! Лучшего выбора он не мог сделать. Басни это – моя стихия, и, нужно мне отдать справедливость, читаю я их хорошо. Я имею какую-то исключительную способность перевоплощаться в изображаемое лицо. В одну минуту Люся исчезнет. Появляется на ее месте забавная мартышка, веселая, глупенькая, смешная. Вхожу окончательно в свою роль нынче и играю лицом, чего вовсе не требуется, однако, на уроке. Мисс Гаррисон оставляет вязанье и стучит длинной деревянной спицей по столу.
– Люся, перестань кривляться! – слышу я. Но даже и не смотрю в ее сторону.
Вижу едва уловимую улыбку на лице нашего молодого учителя, вижу открыто смеющиеся личики детей и закусываю удила, как говорится, уже гримасничая теперь всем моим чрезвычайно подвижным лицом, имеющим сейчас, действительно, немалое сходство с мордочкой мартышки, о которой говорится в басне.
К общему неудовольствию, заканчивается урок. Через десять минут придет батюшка, отец Герасим, и будет спрашивать нас заданную нам к нынешнему дню библейскую историю о Содоме и Гоморре. Этот урок я не успела выучить вчера: читала весь вечер «Давида Копперфилда» и, когда Ганя спросила меня, выучила ли я про Содом и Гоморру, ответила преспокойно: «Да». Но мой успех на уроке русского языка был так очевиден и так приподнял мне мое настроение, что я менее всего думаю о гибели Гоморры и о жене Лота, с которой что-то происходит во время этой гибели, но что именно – решительно вспомнить не могу.
Ах, да не все ли равно в сущности, когда на душе весело и сердце стучит задорным, молодым стуком. Хочется нестерпимо выкинуть что-нибудь из ряда вон выходящее, хочется несказанно проявить свое молодечество, удаль. Наклоняюсь к уху моей соседки Лили и шепчу.
– Передай Ваде – пойдем к телефону.
Словно электрический ток пробегает по ней. Глаза загораются сразу…
– А Ани можно? – спрашивает таким же шепотом.
– Конечно, и Ани. Только, чтобы Этьен не знал и Мария. Отговаривать будут, терпеть этого не могу.
Мы едва можем дождаться той минуты, когда, пожав на прощанье руку, раскланявшись с нами, мисс Гаррисон и Вознесенский.
Я, Лили, Ани и Вадя бежим в залу, большую двусветную белую залу, с колоннами и хорами, лучшую комнату дома, купленного дальним предком графа у предка какого-то русского вельможи. Здесь мы между уроками играем в мяч, бегаем и резвимся. Здесь наши воспитательницы оставляют нас одних. Отсюда выход в приемную, из приемной в вестибюль.
Этьен повторяет урок для батюшки. Мария лютеранка и занимается Законом Божиим дома у матери в те часы, когда к нам приходит священник. Но нам четверым не до повторения урока. Быстро и незаметно проскальзываем в дверь. Еще дверь, и мы в вестибюле.
Подле мохнатого мишки с подносом в лапах находится телефон.
Плотно заперев дверь в приемную, мы группируемся подле аппарата.
Едва удерживаясь от смеха, я выступаю вперед. Нажимаю кнопку. Барышня тотчас же отзывается с главной станции.
– Allo!
Делаю голос сладеньким и умильным на редкость.
– Барышня, номер 14–25, пожалуйста!
– Готово.
– Слушаю.
– Колбасная, да?
– Что угодно?
– Десять десятков сосисок пришлите в усадьбу д'Оберн.
– Угощение рабочим? – слышу оттуда.
– Да, да, да!
Мои сообщники давятся от смеха. Ани смотрит на меня влюбленными глазами и восхищается вслух моим остроумием. Я подаю им знак молчания и снова нажимаю кнопку.
– Барышня (голос мой еще слаще в данную минуту), барышня, дайте пожалуйста 1-33.
– Готово!
– Казенная лавка, – слышу густой бас у левого уха.
– Да, да… Просим немедленно прислать дюжину бутылок водки в Анино, усадьбу графа д'Оберн.
– Слушаю, ваше сиятельство, – отвечает бас, внезапно смягчая свой голос до тенора в силу своего почтения, очевидно, перед сиятельным заказчиком.
– Ха-ха-ха, – давятся от смеха Ани, Лили и Вадя. У последнего даже слезы выступили на глазах. Мы все в восторге.
Напряжение достигает высшего своего пункта; хочется завизжать от восторга и волчком закружиться по комнате.
Вешаю трубку и опять хватаю ее…