
Полная версия
Кощей бессмертный. Былина старого времени
– Едем, братья, за Окиян! – вскричали прочие. – Позрим на чужое злато и сребро, на столы и одры!.. Отведаем братны заморской, добудем коней иноземных!
Закрутив торченые усы, Волх продолжал:
– Всему есть время: мудрости умаление, мужеству неможение, существу тление, свету тьма! Погинем ли жизнью в пустыне? утратим ли младость в бесславье? или дождемся, покуда безвременье[159] всех нас потопит в глубокую полночь? Раднее[160] мне прахом носиться по белому свету, чем жить как невеголось сидень! Раднее питаться младичием дубным,[161] чем сладким куском и медвяным питьем в чужой сени!
– Едем, братья, за Окиян! – вскричали все. – Едем себя показать и людей посмотреть!
И вот добрые молодцы, четыре удатные по-брата,[162] в знак любовного братства и вечной приязни поклявшись жить неразлучно и нераздельно, тайно оставили двор Княжеский, взвалили на плеча первого быка, который попался навстречу, и понесли его в Даждьбугов лес, находившийся близ Реки на мысе, между впадением в Теплое море[163] святых рек Буга и Дана-Пра.
Там было великое капище Даждьбуга, изгнавшего из сих мест Ионийскую Цереру и завладевшего ее храмом.
Взбросив на обет[164] вола, они вонзили мечи свои в землю, а жрец, в белой власянице, обратился к ним и произнес:
– Речите слово, духов завет, целым умом, живите за один, держите друг друга в братстве, и любви, и во чти и держите общину: и ты, старый Волх, и ты, постарший Словен, и ты, младший Хорев, и ты, помладший Кощей, везде и во всем до живота…
После сих слов жрец Даждьбуга взял с них роту[165] жить без раздела и держать слово твердо.
После сего каждый порубил свою руку мечом, истекшую кровь жрец влил в чашу вина, и они испили из оной, потом посыпали на глаза себе земли, и, кончив обет мечным целованием, Волх, Словен, Хорев и Кощей искупались в Священном Буге, пошли в Княжеский табун, накинули петли на четырех коней, вскочили на них и пустились оленьим скоком, как тать от погони.
Им нужна дорога за море Окиян, да спросить некого.
Потрясся сырой бор. Как орлы, распустив долгие крылья, летят в высоту, так Словен, Волх, Кощей и Хорев несутся от моря в пространные степи, скачут чрез Русские власти,[166] скачут полем, высокой травою, рассыпными песками, скачут от дола к долу, от горы к горе, от леса к лесу.
Вот закурилась даль ранним туманом, благодейное утро разлилось по небу.
Вот солнце пробежало полудень и от полудня склонилось на вечер; удатные молодцы скачут.
Таким образом ехали они скоро ли, долго ли, а приехали в великую дебрь, на росстань.[167] Дорога разделилась на три пути.
При начале каждого пути были три высокие могилы, и на каждой могиле стоял камень, и были вырезаны на камнях слова; но братаничи не умели читать.
Куда путь держать? направо ли, налево ли, прямо ли?
Пораздумались добрые молодцы, стали совет держать и решили: трем ехать врозь, проведать дорогу, а четвертому ждать возврата прочих на росстани.
Бросили жеребьи, и досталось сидеть на росстани. Волху, Кощею ехать по левому пути на вечер, Словену по среднему на полдень, а Хореву на солнечный восход. И условились они воротиться на другой день к вечеру. А сроку положили ждать каждого три дни и три ночи.
– Чур, братья, не медлить: на три дни есть у меня запасу, а терпенья на три лета. Долее ждать не буду, а мстить до конечного дня!
Словен, Хорев и Кощей поклялись ему воротиться к дореченому[168] дню, приехать на третье солнце на чек.
Условились, простились, разъехались.
Проходит день, другой, настает третье солнце; сидит Волх на росстани, ждет возврата братьев своих; да братья не едут. Вот свет уж подернулся тьмою, и ветры, Стрибоговы внуки, взбурились, печальную песню гудят по дуплам. В чистом поле не видно ни птицы пролетной, ни зверя прыскучего; ждет, подождет Волх побратьев своих – не едут.
Вот и тьма на свет налегла и тихость настала; соловей прощелкал последнюю песню; ласточка прощебетала привет темной ночи; проворковала горлица, и вот уже только вдали, и то изредка, кукует о детях одинокая, горемычная, бездомная кукушка.
Не едут.
– Чтоб вы горькой и бедной смерти предали души свои! – сказал Волх с досады, зевнул, преклонил голову свою на кочку и заснул крепким сном.
Наутро вдали раздался конский топот: конь Волха почуял, верно, знакомых, приподнял голову, оглянулся направо и заржал.
Вскочил Волх, очнулся, протирает глаза.
– Ну, друг, заждался! – сказал он проезжему мимо всаднику. Но вместо ответа коснулись до чуткого его слуха дикие звуки песни:
Маштанэ кюбэнь уласшыгэ, Малпшгэ джыгэ…
– Э, гэ, гэ! да это не Хорев, и не Кощей, и не Словен! в ушатой шапке, в волчьем кожухе!..
Не успел Волх разглядеть всадника, как тот, увидев лихого коня, который пасся в стороне на лугу, подскакал к нему, накинул на него петлю и понесся по правому пути!
Вздрогнуло сердце у Волха; пеший за конным не погоня. Но Волх догадлив: скоро схватил он лук и тул свой, тетива звякнула, стрела взвизгнула и понеслась в погоню.
Другая, третья, четвертая зашипели вслед за первой, и вот одна из них перерезала волосяной аркан, на котором всадник влек за собой Волхова коня, а прочие три впились в спину дневного вора, как осы, и прососали ее до крови; но он скакал без оглядки; оставшийся на месте конь огляделся, заржал и понесся к своему господину. Волх гладит, нежит, целует своего коня.
– Сова! неясыть! поганый Комань! тать оли бес, отколе взялся! Лечь бы тебе, абы не дрогнуло сердце от жалости, что конь в чужих руках!
Конь как будто понял слова Волха, заржал снова, затоптал ногами.
Волх успокоился. Но утоление одного горя напоминает о другом.
Братаны не едут, и пищи мало.
Проходит третий день, терпение обращается в досаду; проходит еще день, еще день и еще день, досада обращается в тоску; проходит еще день, другой, третий, четвертый, тоска обращается в исступление, потом в ярость, потом в проклятия, потом в жажду мщения. И вот Волх дает себе клятву ждать братьев на росстани три года и три дни, а мстить им по конечный день.
Голод погубил бы его в продолжение столь долгого времени ожидания; но судьба помогает Волху, хоть с горем пополам.
Натягивает Волх с досады тугой лук свой, накладывает на шелковую тетиву заветную отцовскую стрелу; прогудела тетива, стрела запела и понеслась под небо.
Летит под облаками как зелень зеленая птица.
Стрела вонзилась в крыло ей и упала с добычею к ногам Волха.
– Здорово-ста, дурень, бестолковый бабень! – говорит птица человечьим голосом. – Не щипли мне перьев, не гожусь я в пищу, – продолжает она, – отпусти на волю, дам богатый выкуп!
– Хорошо, – отвечает Волх.
– Возьми хвост мой длинный, возьми в обе руки, я взмахну крылами, а ты вдруг зажмурься и тяни смелее.
– Ну!
– Ну, прощай же, дурень, бестолковый бабень, береги хвост птичий ты себе на память!
Волх оглянулся: в руках его остались зеленые перья из хвоста как зелень зеленой птицы, а ее уж и духу не стало.
– Добро! – сказал Волх. – Два раза обманут, в третий не проведут!
На осьмой день показался на пути обоз торговецкий. Взмолился Волх барышникам о милостыне.
– Стыдно тебе, доброму молодцу, просить милостыню! – отвечали они. – Есть у тебя добрый конь, в налучине лук разрывчатый, в туле каленые стрелы, на плечах кованые доспехи, при бедре булатный меч, на голове железный шлем, было бы у тебя все, чем добывают почести и богатство, да, верно, нет у тебя богатырской силы да Русского духа! Нет же тебе ничего! Если хочешь пить и есть, продавай коня!
Горьки были упреки Волху, вздохнул он и расстался с конем, променяв его на хлеб и соль.
Поехали купцы своим путем-дорогою, а Волх опять сидит на росстани. «Что ж, – думает он, – сидеть бездомным хозяином! Выстрою себе балаган из хворосту». И выстроил на средней могиле балаган из хворосту.
Проходят новые дни, проходят недели, месяцы. Братья не едут. И стал Волх от скуки приманивать птиц перелетных, черных воронов и сорок-трещоток.
Слетаются к нему в гости, на покормку, черные вороны, сизые галицы, трескучие сороки и простокрыльные, и великокрыльные, и аэропарные, борзые на летание в ширинах воздушных, и сыроядцы, и птицы певчие малы перием и худы телесы, различно возглашающие соловьи, брегории, синицы, и дрозды, и коростели.
«Говорят же птицы по-людскому, для чего ж не учиться мне языку птичьему?» – думает Волх; садится у входа балагана и вслушивается в свист, в треск, в карканье.
Всех больше нравится ему наречие воронов: гордо, важно, как Арабский язык, сильно, разумно, как людская речь, и вот разлагает Волх тонические, основные звуки: кры, кру, кра, кре, кро! и сокращенные кге, кгу, кго! и слияние и смещение звуков кыр-у-у-у! кга, крр! и начинает понимать птичьи речи, рассказы про полет туда-сюда, похвальбу про острые когти, про быстрые крылья, про крепкие клювы.
Только и радости у Волха, что послушать птичьих рассказов; любопытнее они речей людских.
Вот чего однажды наслушался Волх.
– Здорово, приятели! – сказал старый тутошный ворон. – Давно не видались! Чай, солнце раз триста слетало в краины мирские, с тех пор как расстались?
– Здорово! – ему отвечали все прочие. – Стар стал, приятель! из черного сделался бел, словно лунь![169]
– Что делать, и житье от людей, и житья нет! Верите ли, сизые братцы, в них, верно, злой дух поселился: ходят стадами да бьются на кровь, гоняют друг друга по свету! Оно бы для нас и раздолье, да и нам не дают они спуску лишь только присядешь на труп да нос порасчистишь, чтоб череп проклюнуть да сладкого мозгу отведать, глядишь, а стрела и шипит над тобою! Хуже всех белые! От черных житья нет зверям, а от белых ни зверю, ни нашему брату, ни тле поганой, все бьют наповал! Зато уж теперь и на них черный день!
– Корру! послушаем! – сказали все прочие вороны.
– Между ними завелся Аттила; кажись, невелика птица, да ноготь востер. И прозвал он себя посланником бога. Создателя мира, и казнью неверных, поклонников земли, а не небу. Каркает он всех, кто молится людям, дереву камням, скотам или нашему брату…
– Злодей! – вскричала вся стая воронов. – Ядовитое жало стрелы! нож-губитель! он поселит в людях неуважение и к орлам, и к белым воронам!
– То же говорят и люди, которые не знают его, и они называют его бичом и молотом небесным, да он мало об этом заботится; говорит: кто узнает меня, тот полюбит. Мне, говорит он, не нужно мирского богатства; мой стол там, где сяду, дворец мой пространен: вход в него там, где солнце восходит; из полуночного окна видно Студеное море; с вечерней стороны Океан; с восточной Тавр; с полуденной Эмос; но я пристрою его, говорит, чтоб видеть со всех четырех сторон конец мира!
Все вороны захлопали от удивления крыльями.
Белый ворон продолжал:
– Я летел вслед за ним и устал… Шутка ли облететь всю землю!.. Передовые его уже близко отсюда; ведет их Хорев, полководец Аттилы…
«Хорев!» – сказал про себя Волх и слушал, что дальше. Но вороны заговорили все вдруг; Волх не понял; скоро утихли, черед пришел рассказывать свои похождения другому.
– А я, – сказал ворон с отбитой ногой, – до сей поры жил я в Дербень-Урюте, на горе Богде, где жили и два святые мужа: Анук и Казый. Когда Элеты, разбитые Хинами, принуждены были оставить свою землю, два святые мужа также оставили Богду и пустились в отдаленную Кокнюр; но на дороге стало жаль им горы, в которой прожили они более ста лет; воротясь ночью, они похитили ее, взвалили на плеча и бежали, но Хины скоро хватились горы, послали погоню. Анук и Казый, устав бежать с огромной громадой, принуждены были бросить ее посреди Рифейской степи. Во время похищения я спал на гнезде своем: вместе с горой они унесли и меня; я очнулся в то время, как брошенная гора грохнулась о степь. Тут-то я лишился правой ноги, и теперь, с горя, друзья, я мечусь по белому свету, ищу костыля, да не знаю, найду ли?
Вороны закаркали в изъявление сожаления о товарище, лишенном ноги.
По очереди начал рассказывать свои похождения третий ворон!
– Чудные вещи делают люди! Я жил у озера Мойска,[170] на высоком холме, на столетнем дубу, при мне он и вырос. Вздумалось мне, на беду, прошлого ярой пролететься в Рифейские горы, поклониться белому беркуту. Вот и исполнил свой долг и принес ему три колоса пшенных на поклон; потом пустился назад. Прилетаю на холм свой… что ж, братцы! вот правду поют наши птицы: оставишь гнездо, не пожалуйся после! Как я посмотрел на мой дуб, так крылья мои и опали! Какой-то Словен пришел к Мойску от Теплого моря да вздумал мудрить и срубил там город, а на холме моем строит сень; моему родному дубу обрубил все ветви без двух, да и сделал из него истукана Перуна, какого случалось вам видеть не раз по лесам и по холмам высоким. На вершину наткнули кованную из серебра голову, золотую бороду и Ус-злат – в две необрубленные ветви натыкали стрел да копий; вместо глаз вставили два красные, камня; обвесили всего чешуею железной и завесами из синеты, червленицы и багра.[171] Теперь над ним капище Строят, ставят шпону дверную[172] из литого серебра; а стены, затворы, столбы из черного древа, и жертвенник медью обложен; стоялы[173] из пестрого камня.
Теперь я, друзья, лечу поискать себе нового дуба по сердцу, с сенью густою, чтоб свить мне гнездо да своей завестися вороной. Посоветуйте, где бы найти мне местечко получше?
– Бог весть, – сказал один ворон. – Есть чудное дерево близ Днепра; да в страшном месте растет, близ жилья людской нугалы Бабы-Яги…
– Э, ничего! я пугал не слишком боюсь! Скажи же, друг, где это место?
– Да, вот уж я кстати про диво вам всем расскажу. Видали ли вы, встречали ли, братцы, вы Чудо-Юду, который скитается по свету вот уже ровно теперь четыре столетья с десятками лет и смерть все ищет себе? Ну, подлинно бедный! Хоть он и породы людской, но жалок ужасно! Однажды сижу я на дереве, во сто размахов крыла от земли, подле Днепра, близ Неясыти порога, где на каменном острове, под скалою подводной, есть ходы в подземное царство, откуда выходит Баба-Яга. Вот сижу я, вдруг вижу, идет что-то страшное, точно как пугало в Княжеском саду! длинный шест с перекладиной, на перекладине развешена иссохшая кожа! Я было тронулся с места, да вижу, что пугало очень смиренно завело такую речь:
– Истлел я! иссох я! устал я скитаться и жить утомился! Присел бы, прилег бы, да нет на земле мне ни отдыха, нет мне ни сна, ни могилы! В чужую могилу забрался бы я – не пускают! сесть – ноги не гнутся, иссохли составы и жилы! прилечь – не могу; словно дуб остаревший, не гнусь я к земле!
Проходят столетия, ищу себе гроба, прошу я у добрых людей себе смерти… Так жаль, не дают! У хищных зверей и у птиц – и те не дают мне, а сами летят и бегут от меня как от смерти!
Чувствую голод, и холод, и жажду… что ж? мне ни поесть, ни испить, ни погреться порядком!
В огромном моем кошеле один только сребреник вечный, а что в нем!.. Вот двести уже лет, как не ходит нигде: не берут за динарий у Римлян, а здесь не берут за долеею, что в том, что в кошель он обратно приходит!.. О! скоро ль настанет то время, когда пришлется на смену мне новый проклятый? Я слышал, что здесь, на Днепровских порогах, живет Баба-Яга, колдунья! Погадаю у ней! Вот и пороги! Кого бы спросить про нее?
Так говорил Чудо-Юда. Лишь кончил он речь, вдруг из Неясытской скалы показалася Баба-Яга, в ступе огромной, с пестом, с помелом, вся в лохмотьях!
– Фу! – закричала она. – Не русским здесь Духом запахло! – и прямо к нему. – Эй! кто ты, скиталец! отколе? зачем, где твой конь? Не хочешь ли сесть в мою ступу, со мной прокатиться?
– Эх, баушка, я богатырь Чудо-Юда, – отвечал он ей. – К тебе я пришел на поклон, хочу погадать да проведать судьбину, вот баушка, пенязь вперед.
– Голубчик, у нас этой дряни довольно; давай, если хочешь, мне золота – даром гадать Не умею!
– Старая ведьма! гадай, или голову к черту!
– Эгэ, расхрабрился! – вскричала Яга, и давай Юду бить железным пестом.
А Юда выхватил меч да и рубит старуху. Что ж, братцы! ни тот, ни другая не охнут! лишь кости об кости стучат да оружье звучит!
– Тьфу ты, проклятый! я, верно, хмельная! дерусь с сновиденьем! – вскричала Яга и пустилася в ступе чрез поле и горы!
– Увы мне! – возопил Чудо-Юда и бросился в Дана-Пры, а вихрь, откуда ни взялся, вынес его из реки и поставил на берег!
А я со страху лететь да лететь! лишь в Киеве-граде едва отдохнул.
– Чудо! – вскричали все вороны в голос. – А Киев-то где?
– Да вы, чай, слыхали про город Самват,[174] ну, он же и Киев! Какой-то сидит там Кощей… раздолье! люди у него ни по чем! то-то крови!
– Кощей! – вскричал Волх.
Вороны испугались, вспорхнули и разлетелись по деревьям.
Волх рад был, что узнал о своих братьях; нетерпеливо ждал он времени, в которое можно ему будет отправиться к ним и напомнить о Волхе, забытом на росстани.
Немного уже остается ему ждать; но запас его опять выходит. Уж он променял на хлеб меч-кладенец, засапожник,[175] кованный златом, молот железный, топор двухлезвейный и палицу с набивными кремнями; остались у него только лук и стрелы; а сидеть только семь дней до срока.
Вот, решившись отдать за хлеб и последнее оружие, он с горя приманил последними крохами стаю воронов, пролетавшую мимо.
Уселись около него черные вороны, клюют да похваливают сладкие остатки хлеба. Наелись, насытились, разгулялись, и начали они между собою такую речь вести.
– Эх, кабы мне его руки! – сказал один седой ворон, взмахнув крылами. – Отдал бы я за них и крылья свои!
– Что ж бы ты делал руками? – спросила седого ворона вся стая!
– А вот что стал бы я делать: есть у него в туле заветная стрела, узнал я ее по перьям да по полету тому три года назад, когда пустил он ее под небо за птицей как зелень зеленой, которая улетела из терема Княгини Желаны, Словеновой жены…
– Кр! – вскричала вся стая воронов и обступила седого.
«Ну, ну!» – произнес Волх про себя.
– Пустить бы ему эту стрелу в румяное облачко, что часто в заутрие видно на самом восходе, да сказать: «Полети-тко, стрела, подстрели-тко ее, принеси-тко ко мне!» – и пала бы к его ногам птица морская белая баба.
– Кр! – вскричали удивленные вороны.
– Вот взял бы он ее за пуховые крылья да потребовал бы от нее: силы сильной, воли вольной, чести честной да перо-невидимку…
– Ну, ну! – вскричал Волх.
Черные вороны испугались его восклицания и улетели. Только он их и видел; но Волх воспользовался советами седого ворона.
Приложил он заветную усовую стрелу с орлиными перьями, с золотым копьецом к тетиве, произнес: «Полети-тко, стрела, подстрели-тко ее, принеси-тко ко мне!» Стрела взвизгнула. Дело было на рассвете; огнедшая струйка, след полета, протянулась по воздуху до самого румяного облачка на восходе.
Птица баба морская с пробитым стрелою крылом упала к ногам Волха.
– Не погуби души! – раздался охриплый голос из зоба. – Что хочешь требуй, только отпусти меня к морю!
– Дай мне силу сильную, волю вольную, да честь честную, да перо-невидимку! – сказал Волх.
– Перо-невидимку возьми; оно у меня в хохолке, стоит яловцом, а всего прочего у меня нет с собою.
– Где хочешь возьми! – отвечал Волх. – А не то выщиплю все перья, изжарю и съем: я голоден!
– Силу сильную соберу кое-как, составлю хоть из солнечного света; волю вольную из лунного, а честь честная в вихре Океан-моря – пустишь меня, принесу; не пустишь, что хочешь твори со мной: не исполнится воля твоя!
Волх согласился, выдернул из хохолка птицы бабы перышко-невидимку и потом ждал, покуда стало садиться солнце и показалась луна. Птица баба, обернувшись старухой, отделила один солнечный луч и один лунный; начала мотать их на руку; потом сняла с руки моток светлых ниток и давай вязать из них пояс.
Через несколько минут пояс был готов.
– Вот возьми, подпояшься им, будешь могущ, что пожелаешь, все будет по-твоему, только стоит тебе подтянуться покрепче да завязать концы крест-на-крест.
– Когда же доставишь мне честь честную? – спросил Волх.
– Хоть сей час же, только выпусти меня из рук. Не веришь, возьми в залог золотое яичко – прокатишь, приют и прислуга и угощенье, все будет без платы.
Волх посмотрел на золотое яичко, которое птица баба снесла ему на руку, подумал, поверил, пустил. Птица баба взмахнула крылами, схватила клювом стрелу заветную, лежавшую на земле, вспорхнула и понеслась.
– Прощай, Волх! Вперед не верь птицам бабам! Довольно с тебя, друг, и силы и воли с придачей. Только чести недостает, может, и без нее обойдешься: не хлеб!
Волх заскрежетал зубами с досады; но скоро успокоился.
– Увы вам! – говорил он про себя. – Примирюсь, братаны, с вами, когда камень всплывет, а хмель потонет! Прежде всего отправлюсь по правому пути, найду Хорева, потом отправлюсь по среднему, посмотрю на Словена; потом пущусь по левому пути, узнать, подобру ли, поздорову живет Кощей. Всем вам будет спасибо за добрую память!
С этими словами Волх пускается скорыми шагами по правой дороге; он забыл голод и жажду; у него в голове одно мщенье.
Торопится он. Знойное солнце палит его; с сердцем отирает он пот с лица; усталость давит его скалою; он проклинает усталость; ноги его подкосились.
– Ух! – восклицает наконец Волх и падает под развесистой липой. – Ну, добрые люди, названые братья! утомили вы мою душу!
Когда уже прохлада вечерняя навеяла на Волха новые силы и первый порыв мщенья утих, когда уже голод и жажда стали в свою очередь напоминать ему о своих потребностях, тогда только Волх вспомнил, что он может держать путь, ходить и ездить без усталости, может не ведать нужды, не знать голода и жажды, не гореть от жара, не зябнуть от холода.
Вот вынул он из-за пазухи яйцо птицы бабы и покатил по полю, приговаривая: «Прокатись по полю, развернись высоким теремом с красными углами, с доброй хозяйкой, с верной прислугой, с богатым гощеньем!»
Яйцо прокатилось по широкому лугу и развернулось богатыми палатами; на крыльце стояла красная девица, манила к себе Волха.
Утомленный, он едва приподнимается с места; но слуги бегут во всех сторон, берут его за белые руки, ведут на крыльцо, ведут в мовню; парят, нежат, обливают благовонной водою, расправляют усталые члены.
Наслаждается Волх новою жизнью; негует его сердце.
Богатая одежда готова; вместо пояса повязывается он волшебною ужицей, связанной из лучей солнца и луны; прикалывает хохолок птицы бабы на шапке и идет в терем. Красная девица молча встречает гостя, ведет в светлицу. Там накрыт белодубовый стол; уставлен яствами и питьем медвяным.
Волх садится за стол, сажает красную девицу подле себя.
Забывает о пище; говорит ей; но девица молчит.
Он ласкает ее. Взаимные ласки бездушны.
Он целует ее. Уста ее румяны, но холодны.
Посмотрел Волх на девицу, вздохнул и стал удовлетворять голод и жажду.
Тихо около него. Шаги и движения слуг не слышны; золотая посуда не стукнет, как во сне; струя медовая пенится, но не шипит.
Все слова и приказания Волха исполняются, но безответно.
Досадует Волх, что нет ему собеседника. Встает из-за стола сыт и пьян; и девица встает, берет его за руку, ведет в ложницу.
– Красная девица! – говорит он. – Возгорись любовью, обними меня!
Девица падает к нему в объятья.
Волх обнимает ее; но, как будто прорезав облако или тень, руки его прижимаются к собственному сердцу, а красная девица стоит перед ним молчалива, неподвижна.
Волх бросается на ложе и засыпает.
Долог и крепок его сон. Наконец он пробуждается: ни терема, ни девицы, ни мягкого ложа; он лежит на том же месте, где упал усталый; но уже сыт и силен; чувство мщенья пробуждается вместе с ним; он встает; но уже не хочет идти пешком. Снова берет Волх яйцо, катит его перед собою, желает крылатых коней, запряженных в колесницу. Колесница является, Волх садится в нее.
Ударив копытами в широкое поле, кони вспорхнули, быстро понеслись по воздуху, над путем, лежавшим на Восток. Наскучив долго лететь, не зная настоящего местопребывания Хорева, Волх, остановись, покатил опять яйцо птицы бабы под развесистым деревом, близ истока реки: явился стол с различными яствами.
Утолив голод, Волх лег на мягкий шелковый ковер с изголовьем, готовый к его услугам под тенью дерева.