
Полная версия
Воспоминания о Белинском
Здесь кстати я приведу одно из доказательств этого. В 1845 году я ехал из Нижнего в Казань в почтовой карете. Соседом моим был человек средних лет, с бородой, одетый в длинный сюртук, покрывавший высокие сапоги. Это был сибирский купец, умный, любознательный и усердный чтец всех русских журналов. Он, вовсе не подозревая, что я несколько причастен к литературе, завел со мною речь о журналах…
– Какой же из журналов в большем ходу у вас? – спросил я его.
Он назвал мне тот журнал, в котором участвовал Белинский.
– Почему же? – возразил я.
– Как почему? Очень понятно, потому что в нем участвует Белинский. Его статьи у нас читаются всеми с жадностию.
– Да каким же образом вы отличаете его статьи? Ведь он никогда не подписывает своего имени.
– Птица видна, сударь, по полету, говорит пословица. Он хоть и не печатает своего имени, а имя его у нас знают все грамотные люди.
По возвращении в Петербург я, разумеется, передал Белинскому мой разговор с сибирским купцом. На Белинского это очень приятно подействовало.
– Вот каков я! – сказал он, улыбаясь: – вы не шутите теперь со мной!..
Обратимся, однако, к салону.
Я сказал, что Белинский сидел рядом со мною, никем незамечаемый, сзади кружка литературных знаменитостей; он прислушивался к их разговору. Возле него стоял небольшой столик на одной ножке с несколькими бутылками вина. В рассеянии он облокотился на столик, столик опрокинулся, бутылки разбились, вино полилось к ногам знаменитостей, и ко всему этому Белинский потерял равновесие и упал на пол.
Стук от падения этого, ручьи вина – произвели большую суматоху… Все вскочили со стульев, обратившись назад.
Белинский с трудом поднялся. Вся кровь его прихлынула к голове, с минуту он был как в беспамятстве, хозяин дома, испуганный, бросился к нему с участием, повел его в свой кабинет, предлагал ему воду, различные нюхательные спирты…
Белинский мало-помалу пришел в себя, улыбнулся и сказал:
– Вот видите ли, я предупреждал вас, что наделаю у вас каких-нибудь неприличий, – так и случилось. Вините не меня, а самого себя.
Падение Белинского со стула было причиною того, что имя его стало переходить из уст в уста.
Многие великосветские господа, в первый раз услыхавшие это имя, спрашивали не без любопытства:
– А чем же этот господин замечателен? Что он такое пишет?
Несмотря на такой неудачный дебют в великосветском и литературном обществе, Белинский не раз после того посещал этот салон, для того только, впрочем, чтобы доставить удовольствие его радушному хозяину, а он был убежден, что этим он точно доставляет ему удовольствие.
Вообще Белинский не терпел разнородного, малознакомого и большого общества. Он даже, бывало, при появлении в нашем обычном кружку какого-нибудь незнакомого лица, изменялся мгновенно, впадал в дурное расположение духа и переставал говорить.
Он искренно был привязан ко всем без исключения, составлявшим этот тесный кружок, но иногда вдруг почему-то особенно увлекался на время одним кем-нибудь и обнаруживал к нему необыкновенную нежность. Он, впрочем, всегда прямо и откровенно сознавал потом свои заблуждения и сам добродушно смеялся вместе с нами над своими крайностями и увлечениями.
Он только никогда не мог слышать равнодушно о некоторых статьях своих, явившихся в конце 1839 и в начале 1840 года в «Отечественных записках». Однажды он зашел ко мне утром спросить – обедаю ли я дома (это было, если я не ошибаюсь, года через три после напечатания этих статей). На столе в кабинете моем случайно лежала та книжка, в которой была напечатана его статья «Менцель», открытая именно на этой статье.
Белинский пришел ко мне в очень хорошем расположении духа, но, подойдя к столу и взглянув на книжку, он вдруг изменился в лице, схватил книжку и бросил ее на пол.
– Что это, вы нарочно хотите поддразнивать меня, подсовывая мне на глаза эту статью? Вы знаете, что я не могу без негодования вспоминать об моих статьях этого времени. Сделайте одолжение, я прошу вас не делать со мною таких вещей.
Он задыхался и почти упал на диван.
Я уверял, что не имел ни малейшего намерения с умыслом подсовывать ему эту статью, что мне и в голову не могло прийти ничего подобного, но он, несмотря на это уверение, не скоро успокоился и не приходил ко мне обедать в этот день.
Вообще малейшая, самая ничтожная вещь могла приводить его иногда в бешенство – это было уже отчасти следствием роковой болезни, развивавшейся в нем сильнее и сильнее.
Во время отдыхов иногда по вечерам он любил играть в преферанс с приятелями по самой маленькой цене и играл всегда с увлечением и очень дурно.
Раз (это было у меня, накануне светлого праздника) он часа три сряду не выпускал из рук карт и наставил страшное количество ремизов. Утомленный, во время сдачи он вышел в другую комнату, чтобы пройтиться немного. В это время Тургенев (которого он очень любил) нарочно подобрал ему такую игру на восемь в червях, что он должен был остаться непременно без четырех… Белинский возвратился, схватил карты, взглянул и весь просиял… Он объявил 8 в червях и остался, как и следовало, без 4. Он с бешенством бросил карты и вскрикнул, задыхаясь:
– Такие вещи могут случаться только со мною. Тургеневу стало жаль его – и он признался ему, что хотел подшутить над ним.
Белинский сначала не поверил, но когда все подтвердили ему то же, – он с невыразимым упреком посмотрел на Тургенева и произнес, побледнев, как полотно:
– Лучше бы уж вы мне этого не говорили. Прошу вас вперед не позволять себе таких шуток!
Когда болезненные припадки затихали или не слишком беспокоили его, он становился как-то особенно ясен и светел: его кроткая, прямая, деликатная натура вся так и отражалась в его глазах. В эти минуты он любил подшучивать над слабостями некоторых своих друзей – например, на падкость к аристократии, на маленькое хвастовство, тщеславие и прочее.
Но (об этом я уже заметил и не могу не подтвердить еще раз) для того, чтобы иметь о Белинском полное понятие, видеть его во всем блеске, надобно было навести разговор на те общественные предметы и вопросы, которые живо его затрогивали, и раздражить его противоречием; затронутый, он вдруг вырастал, слова его лились потоком, вся фигура дышала внутренней энергией и силой, голос по временам задыхался, все мускулы лица приходили в напряжение… Он нападал на своего противника с силою человека, власть имеющего, мимоходом играл им, как соломинкой, издевался, ставил его в комическое положение и между тем продолжал развивать свою мысль с энергией поразительной. В такие минуты этот обыкновенно застенчивый, робкий и неловкий человек был неузнаваем.
Надобно было взглянуть на него также в те минуты, когда он писал что-нибудь, в чем принимал живое, горячее участие… Лицо и глаза его горели, перо с необыкновенною быстротою бегало по бумаге, он тяжело дышал и беспрестанно отбрасывал в сторону исписанный полулист. Он обыкновенно писал только на одной стороне полулиста, чтобы не останавливаться в ожидании, покуда просохнут чернила…
Сколько раз заставал я его в такие минуты и смотрел на него, незамечаемый им; если же он оборачивался и взглядывал на меня прежде, нежели я уходил, он без церемонии говорил мне:
– Извините меня, Панаев… Видите, я занят…
Он откладывал на минуту перо и прикладывал руку к голове. Я как теперь вижу его в этом положении.
Один раз я застал его ходящим по комнате в волнении и с усилием махающим правою рукою.
– Что это с вами? – спросил я его.
– Рука отекла от писанья… Я часов 8 сряду писал не вставая. Говорят, я сам виноват, потому что откладываю писанье свое до последних дней месяца. Может быть, это отчасти и правда, но взгляните, бога ради, сколько книг мне присылают… и какие еще книги – посмотрите: азбуки, грамматики, сонники, гадальные книжонки! И я должен непременно хоть по нескольку слов написать об каждой из этих книжонок!..
Он остановился на минуту, тяжело вздохнул и продолжал:
– Да и если бы знали вы, какое вообще мучение повторять зады, твердить одно и то же – все о Лермонтове, Гоголе и Пушкине; не сметь выходить из определенных рам – все искусство да искусство!.. Ну какой я литературный критик! – Я рожден памфлетистом – и не сметь пикнуть о том, что накипело в душе, отчего сердце болит!
Ничем неудержимый, смелый, беспощадный и неумолимый боец на бумаге, жестоко и ядовито терзавший все мелкие самолюбьица щекотливых светских и модных писателей, с внешним блеском и с внутреннею пустотою, он избегал встречи с ними и при своей врожденной робости и отсутствии светскости терялся обыкновенно при этих встречах; но на крайне беззастенчивый вопрос одного из великосветских писателей он отвечал однажды очень ловко.
Белинский обедал у меня дня через два после напечатания его критической статьи на одно из литературных произведений, произведшее большой шум в публике после своего великолепного появления. Критика Белинского была написана необыкновенно тонко и ловко, и тем сильнее чувствовалась ее ядовитость. Мы сели обедать ранее обыкновенного. В начале обеда вдруг раздался резкий звонок и, вслед за тем громкий голос «дома?» самого автора этого произведения. Белинский изменился в лице и приподнялся на стуле.
– Я уйду, – прошептал он.
Жена моя уговорила его, однако, остаться. Автор вошел, переваливаясь и волоча ноги.
– Здравствуйте-с, – сказал он, протянув руку моей жене, потом мне и кивнув головою Белинскому, который отвечал ему на это также легким кивком, закусив нижнюю губу, что выражало у него всегда неудовольствие.
– Я не мешаю вам, – продолжал небрежно автор, – дайте мне последний номер «Отечественных записок». Там, говорят, меня ужасно отделали. Мне хочется пробежать эту статью…
Ему подали «Отечественные записки», и он пошел в другую комнату.
Когда мы окончили обед, автор вдруг прямо подошел к Белинскому.
– Что это, вы надавали мне оплеух? – спросил он, полуулыбаясь.
Белинский побледнел.
Если вы называете это оплеухами, – отвечал он смело и глядя ему прямо в глаза, – то должны по крайней мере сознаться, что для этого я надел на руку бархатную перчатку.
Автор расхохотался и уже продолжал разговор с Белинским с большим вниманием и приветливостию.
К числу общих наших приятелей, которого мы посещали довольно часто и у которого обыкновенно обедал Белинский по воскресеньям, принадлежал А. А. Комаров, преподававший русскую словесность в военно-учебных заведениях. А. А. Комаров глубоко уважал Белинского и был предан ему всею душою. Он был между прочим большой гастроном и с особенною любовью и мастерски приготовлял салат. Белинский всегда был очень доволен его обедами и, похваливая их хозяину дома, не упускал случая ввернуть словцо об его двоюродном брате, который имел слабость также приглашать к себе на обеды, но кормил до крайности дурно.
– У Александра Александровича, – говаривал Белинский, – не испортишь желудка. Это не то, что у его двоюродного братца. Тот отравитель! На что желудки у них (он указывал на меня и на Языкова, также очень близкого ему человека), булыжники переваривают, а после обеда вашего братца и они приставляют иногда пиявки к желудкам.
А. А. Комаров был очень хорош с покойным Прокоповичем и через него сошелся очень близко с Гоголем. Первое время своей известности Гоголь обыкновенно, приезжая в Петербург, останавливался у Прокоповича и часто бывал у Комарова. Здесь встречался с ним Белинский.
Белинский был в энтузиазме от Гоголя как писателя – это всем известно, но как с человеком он никогда не мог сойтись с ним близко. Гоголь был слишком сосредоточен в самом себе и к тому же по мере своей известности начинал приобретать постепенно неприступность авторитета, все более и более сближаясь с другими литературными и светскими авторитетами. Открытый и искренний по натуре Белинский не терпел никакой напыщенности, натянутости и признавался, что ему всегда бывало немного тяжеловато в присутствии Гоголя.
Малороссийские устные рассказы Гоголя и его чтение (известно, что он был удивительный чтец и превосходный рассказчик) производили на Белинского сильное впечатление…
В то время Гоголь еще нередко позволял себе одушевляться в кругу своих старых несветских товарищей и приятелей и, приготовляя сам в их кухне итальянские макароны, до которых был величайший охотник, тешил их своими рассказами.
Упомянув о неприступности Гоголя и его странном обращении с его старыми приятелями, я кстати позволю себе сделать здесь небольшое отступление и расскажу об одном вечере (это уже было года два или три после смерти Белинского) у А. А. Комарова, на котором присутствовал Гоголь. Гоголь изъявил желание А. А. Комарову приехать к нему и просил его пригласить к себе несколько известных новых, литераторов, с которыми он не был знаком. Александр Александрович пригласил между прочими Гончарова, Григоровича, Некрасова и Дружинина. Я также был в числе приглашенных, хотя был давно уже знаком с Гоголем. Я познакомился с ним летом 1839 года в Москве, в доме Сергея Тимофеевича Аксакова. В день моего знакомства с ним он обедал у Аксаковых и в первый раз читал первую главу своих «Мертвых душ». Мы собрались к А. А. Комарову часу в девятом вечера. Радушный хозяин приготовил роскошный ужин для знаменитого гостя и ожидал его с величайшим нетерпением. Он благоговел перед его талантом. Мы все также разделяли его нетерпение. В ожидании Гоголя не пили чай до десяти часов, но Гоголь не показывался, и мы сели к чайному столу без него.
Гоголь приехал в половине одиннадцатого, отказался от чая, говоря, что он его никогда не пьет, взглянул бегло на всех, подал руку знакомым, отправился в другую комнату и разлегся на диване. Он говорил мало, вяло, нехотя, распространяя вокруг себя какую-то неловкость, что-то принужденное. Хозяин представил ему Гончарова, Григоровича, Некрасова и Дружинина. Гоголь несколько оживился, говорил с каждым из них об их произведениях, хотя было очень заметно, что не читал их. Потом он заговорил о себе и всем нам дал почувствовать, что его знаменитые «Письма» писаны им были в болезненном состоянии, что их не следовало издавать, что он очень сожалеет, что они изданы. Он как будто оправдывался перед нами.
От ужина, к величайшему огорчению хозяина дома, он также отказался. Вина не хотел пить никакого, хотя тут были всевозможные вина.
– Чем же вас угощать, Николай Васильич? – сказал наконец в отчаянии хозяин дома.
– Ничем, – отвечал Гоголь, потирая свою бородку: – впрочем, пожалуй, дайте мне рюмку малаги.
Одной малаги именно и не находилось в доме. Было уже между тем около часа, погреба все заперты… Однако хозяин разослал людей для отыскания малаги.
Но Гоголь, изъявив свое желание, через четверть часа объявил, что он чувствует себя не очень здоровым и поедет домой.
– Сейчас подадут малагу, – сказал хозяин дома, – погодите немного.
– Нет, уж мне не хочется, да к тому же поздно…
Хозяин дома, однако, умолил его подождать малаги.
Через полчаса бутылка была принесена. Он налил себе полрюмочки, отведал, взял шляпу и уехал, несмотря ни на какие просьбы.
Не знаю, как другим, – мне стало как-то легче дышать после его отъезда…
Но обратимся к Белинскому.
Белинский ходил к немногим, искренним приятелям, чтобы отдыхать от работы и отводить душу в спорах и толках о том, что его сильно тревожило; но он больше любил домашний угол и устроивал его всегда, по мере средств своих, с некоторым комфортом. Чистота и порядок в его кабинете были всегда удивительные: полы как зеркало, на письменном столе все вещи разложены в порядке, на окнах занавесы, на подоконниках цветы, на стенах портреты различных знаменитостей и друзей, и между прочими портрет Станкевича и несколько старинных гравюр, до которых он был большой охотник. Он сам отыскивал их на Толкучем рынке и хвастал мне своими находками. (Все эти вещи хранятся теперь у нашего приятеля М. А. Языкова.) Библиотеку свою, состоявшую большею частью из русских книг, он умножал с каждым годом и в последнее время, когда уже свободно читал по-французски, начал приобретать и французские книги… Если кто-нибудь, бывало, оставит следы ног на его паркете, насорит у него сигарочным пеплом или плюнет на пол, Белинский непременно нахмурится и начнет ворчать. В его кабинете нигде не видно было ни соринки…
В первое время моего знакомства с Белинским в Москве, еще когда стены его комнаты были голы и комната совсем пуста, эта страсть его к чистоте тотчас же бросилась мне в глаза и несколько удивила.
До моего знакомства с Белинским я все расспрашивал о нем у Н. И. Надеждина, который больной лежал тогда (в 1838 г.) в гостинице. Демута, только что вернувшись из Усть-Сысольска.
Надеждин, который был вообще словоохотлив, как будто избегал почему-то всякий раз разговора о Белинском. Когда я раз спросил о его образе жизни, о его привычках, Надеждин засмеялся во весь рот, обнаружив, по обыкновению, свои десны, и сказал:
– Малый он с талантом, с убеждением, но в жизни ужаснейший циник. Когда он работал у меня в «Телескопе», я нанял ему небольшую, но миленькую и чистенькую квартиру с мебелью, еще с цветами на окнах!.. Он не прожил в ней и недели – не мог – и переселился куда-то на Трубу в непроходимую грязь…
Когда я сошелся с Белинским, я однажды спросил его:
– Что, вы всегда были такой охотник до чистоты, как теперь?
– Что это за вопрос? – перебил Белинский.
Я ему передал слова Надеждина. Белинский расхохотался.
– Неужели он вам говорил это? – вскрикнул он, весь вспыхнув. – Я клянусь вам, что ни о какой подобной квартире я отроду не слыхивал, – еще с цветочками! Хорош господин! Вы теперь меня видите и знаете: ну, похож ли я на циника?
Белинский впоследствии, когда средства его немного увеличились, все понемногу прибавлял что-нибудь к украшению своей квартиры, всякий раз показывал мне свои приобретения и советовался со мною, как и куда поставить какую вещь…. и этот циник, прежде чем садился за работу, сам всякий раз смахивал пыль со всех своих вещей в кабинете.
К нему часто сходились по вечерам его приятели, и он всегда встречал их радушно и с шутками, если был в хорошем расположении духа, т. е. свободен от работы и не страдал своими обычными припадками. В таких случаях он обыкновенно зажигал несколько свечей в своем кабинете. Свет и тепло поддерживали всегда еще более хорошее расположение его духа…
Его небольшая квартира у Аничкова моста в доме Лопатина, в которой он прожил, кажется, с 1842 по 1845 год, отличалась, сравнительно с другими его квартирами, веселостию и уютностию. Эта квартира и ему нравилась более прежних. С нею сопряжено много литературных воспоминаний. Здесь Гончаров несколько вечеров сряду читал Белинскому свою «Обыкновенную историю». Белинский был в восторге от нового таланта, выступавшего так блистательно, и все подсмеивался по этому поводу над нашим добрым приятелем М. А. Языковым. Надобно сказать, что Гончаров, зная близкие сношения Языкова с Белинским, передал рукопись «Обыкновенной истории» Языкову для передачи Белинскому, с тем, однако, чтобы Языков прочел ее предварительно и решил, стоит ли передавать ее? Языков с год держал ее у себя, развернул ее однажды (по его собственному признанию), прочел несколько страничек, которые ему почему-то не понравились, и забыл о ней. Потом он сказал о ней Некрасову, прибавив: «кажется, плоховато, не стоит печатать». Но Некрасов взял эту рукопись у Языкова, прочел из нее несколько страниц и, тотчас заметив, что это произведение, выходящее из ряда обыкновенных, передал ее Белинскому, который уже просил автора, чтобы он прочел сам.
Белинский все с более и более возраставшим участием и любопытством слушал чтение Гончарова и по временам привскакивал на своем стуле, с сверкающими глазами, в тех местах, которые ему особенно нравились. В минуты роздыхов он всякий раз обращался, смеясь, к Языкову и говорил:
– Ну что, Языков, ведь плохое произведение – не стоит его печатать?..
На этой же квартире появился у него автор «Бедных людей», еще до печати этого произведения.
Надобно сказать, что первый узнавший о существовании «Бедных людей» был Григорович. Достоевский был его товарищем по инженерному училищу.
Он сообщил свою рукопись Григоровичу, Григорович передал ее Некрасову. Они прочли ее вместе и передали Белинскому, как необыкновенно замечательное произведение.
Белинский принял ее не совсем доверчиво. Несколько дней он, кажется, не принимался за нее.
Он в первый раз взялся за нее, ложась спать, думая прочесть немного, но с первой же страницы рукопись заинтересовала его… Он увлекался ею более и более, не спал всю ночь и прочел ее разом, не отрываясь.
Утром Некрасов застал Белинского уже в восторженном, лихорадочном состоянии.
В таком положении он обыкновенно ходил по комнате в беспокойстве, в нетерпении, весь взволнованный. В эти минуты ему непременно нужен был близкий человек, которому бы он мог передать переполнявшие его впечатления…
Нечего говорить, как Белинский обрадовался Некрасову.
– Давайте мне Достоевского! – были первые слова его.
Потом он, задыхаясь, передал ему свои впечатления, говорил, что «Бедные люди» обнаруживают громадный, великий талант, что автор их пойдет далее Гоголя, и прочее. «Бедные люди», конечно, замечательное произведение и заслуживало вполне того успеха, которым оно пользовалось, но все-таки увлечение Белинского относительно его доходило до крайности.
Когда к нему привезли Достоевского, он встретил его с нежною, почти отцовскою любовью и тотчас же высказался перед ним весь, передал ему вполне свой энтузиазм.
Открытее, искреннее и прямее Белинского я не знал никого.
Он сам признавался не раз:
– Что делать? Я не умею говорить вполовину, не умею хитрить – это не в моей натуре…
Вообще открытие всякого нового таланта было для него праздником.
Страсть Белинского, не имея другого выхода, вся сосредоточилась на литературе. Он с какою-то жадностию бросался на каждую вновь выходящую книжку журнала и дрожащей рукой разрезывал свои статьи, чтобы пробежать их и посмотреть, до какой степени сохранился смысл их в печати. В эти минуты лицо его то вспыхивало, то бледнело; он отбрасывал от себя книжку в отчаянии или успокоивался и приходил в хорошее расположение духа, если не встречал значительных перемен и искажений.
Здоровье его между тем было плохо. Друзья уже давно советовали ему оставить журнальную работу, гибельную в его положении. Он колебался, возражая: «а чем же я буду жить и содержать семейство?» Наконец одно обстоятельство, справедливо рассердившее Белинского, придало ему решимость. Весною 1846 года он отказался от срочной работы в «Отечественных записках» и отправился в Москву, а в начале июня на юг России вместе с М. С. Щепкиным.
Проводы Белинского были необыкновенно веселы и шумны. Они начались небольшим завтраком в квартире Щепкина. Я в это время также был в Москве. Все московские друзья Белинского присутствовали тут; между прочими – Грановский, Е. Ф. Корш, Кетчер и Герцен, примирение которого с Белинским совершилось на моей квартире в 1840 году. Белинский был в это время с Герценом уже в самых близких, дружеских сношениях. Они совершенно сошлись в своих убеждениях, и Белинский всею силою души привязался к нему. Они сделались друг для друга необходимыми людьми.
Герцен, несмотря на перенесенные им перевороты и страдания, сохранял веселость и живость необыкновенную. В этот раз он говорил во время завтрака неумолкаемо, с свойственным ему блеском и остроумием – и его звонкий, приятный голос покрывал все голоса…
Тарантас Щепкина уже был готов, экипажи провожавших также. Наступала минута отъезда.
Герцен все продолжал говорить с неистощимою увлекательностию.
– Едем, Михайла Семеныч, пора! – сказал Белинский, всегда нетерпеливый в таких случаях.
– Позвольте, господа, – перебил Корш, – как же мы поедем по городу с Герценом? С ним по городу нельзя ехать.
– Отчего же? – спросили все с недоумением.
– Да ведь с колокольчиками запрещено ездить по городу.
Все расхохотались и двинулись к экипажам. Мы взяли с собою провизии и запас вина. Обедать мы решили на первой станции – и там уже окончательно проститься с отъезжающими.
День был ясный и теплый. Поездка наша была необыкновенно приятна. Всегда неистощимый остроумием Герцен в этот день был еще блестящее обыкновенного.
Мы не входили на станцию, а расположились близ какой-то избы на открытом пригорке. Местоположение было незавидное, однако это не смущало нас. Мы развязали наши припасы, достали вино и расставили это все на землю. За неимением стола Герцен достал какую-то доску и на ней без церемонии начал резать ветчину, что привело в величайшее смущение Корша, который всегда был очень брезглив. Он ни за что потом не хотел дотронуться до этой ветчины.
Все расселись и разлеглись на земле или на бревнах как попало… Кто тащил к себе ветчину, кто резал пирог, кто развертывал жаркое, завернутое в бумагу. Кетчер кричал громче всех, хохотал без всякой причины и, по своему обыкновению, все возился с шампанскими бутылками…