
Переписка Н. В. Гоголя. В двух томах
Я рад, между прочим, тому, что «Москвитянин» переходит в руки Ивана Васильевича Киреевского. Это, вероятно, подзадорит многих расписаться, а в том числе и тебя. Чего доброго, может быть, Москва захочет доказать, что она не баба. Я с своей стороны подзадорил Жуковского, и он, в три дни с небольшим хвостиком четвертого, отмахнул славную вещь, которую «Москвитянин», вероятно, получил уже[1886]. Уведоми меня, как она ему и всем вообще читавшим ее показалась. Скажи Ивану Васильевичу, чтобы он, как только будет выпечен первый № «Москвитянина», прислал бы его прямо по почте. Это гораздо вернее всяких оказий: теперь тяжелые почты в чужие края устроены хорошо, не так, как прежде; все приходит верно и не дорого стоит. Может быть, к тому времени выдет и твоя книга[1887], что будет весьма кстати. Уведоми меня, посылал ли ты мне с кем-либо или же нет «Летописцев», издан<ных> археогр<афической> комиссией?[1888] Извини, что доселе не уплачиваю тебе занятого долга. Сему виною не какое-либо небрежение, неаккуратность и неисправность, а единственно неимущество; я же знаю, что ты милостив к должникам своим и потерпишь им. Писем моих, писанных в декабре в Москву, есть уже четыре, кроме сего, т. е. одно к тебе, кажется 5-го числа, одно к Шевыреву, одно к Аксакову и одно к Погодину, проведай при случае, исправно ли они получены. Затем поздравляю тебя от всей души и сердца с наступающим (и, может быть, уже наступившим в то время, когда ты получишь это письмо) новым годом. И молю бога также от всей души и сердца, чтобы он внушил все, что тебе нужно для совершения дел во славу и во спасение души твоей, и приблизил бы тебя ближе и сердцем и помышлением к нему, а письмо мое все-таки перечти; помолясь крепко богу, ты и в нем отыщешь нужное для себя, как бы оно нескладно ни было. Прими его как посильное поздравление с новым годом и откликнися. Затем прощай, поклонись от меня всем нашим знакомым и поздравь их всех от меня с новым годом. Пиши, не ленясь, ко мне, если ж не захочешь писать, то пришли мне в пакете вместо письма которое-нибудь из новых стихотворений.
Весь твой Гоголь.
Языков Н. М. – Гоголю, 14 декабря 1844
14 декабря 1844 г. Москва [1889]
Твое письмо от 2-го декабря обрадовало и утешило меня: ты знаешь, чем обрадовало и как утешило! Оно сделало больше: оно укрепило дух мой, и подняло его, и дало мне самому, так сказать, другой взгляд на мои собственные стихотворения, – и этот взгляд почитаю верным и сердечно благодарю за него Василия Андреевича и тебя, мой судия и богомолец!!
Здесь ходит слух, что у Василия Андреевича уже готово 10 песней «Одиссеи» и что он написал еще сказку? Наша «Одиссея» перешибет все возможные переводы: это будет памятник, про который можно сказать, что «металлов крепче он и лучше пирамид»![1890]
Я уже писал к тебе о переходе «Москвитянина» в руки И. Киреевского; это обстоятельство пробудило много спавших деятельностей и окрылило много перьев, вовсе было помертвевших! Мы пишем, я пишу и проч.
Погодин о сию пору еще не оправился после удара, его поразившего: он все еще пребывает в каком-то душевном оцепенении! На днях был у него М. Ал. Дмитриев. Погодин встретил его словами: «Как я рад, что вы меня навестили! Я теперь думал, что я скоро умру. Дайте мне слово, что вы будете заботиться о моих детях! – Дмитриев отвечал ему удовлетворительно. – Обнимите меня и поцелуйте меня». Все это говорил он, плача, как ребенок!!
Памятник, воздвигаемый в Симбирске Карамзину, уже привезен на место. Народ смотрит на статую Клии[1891] и толкует, кто это: дочь ли Карамзина или жена его? Несчастный вовсе не понимает, что это богиня истории!! Не нахожу слов выразить тебе мою досаду, что в честь такого человека воздвигают эту вековечную бессмыслицу!!
Не прислать ли тебе книгу «Царские выходы»? Хоть она и довольно тяжела, но граф Толстой говорил мне, что это обстоятельство не должно смущать меня.
Я послал к тебе и «Стихотворения» Хомякова и «Гаммы» Полонского[1892]. Полонский – малый с талантом; жаль только, что у него направление новомодное, отчаянное, но это, вероятно, пройдет с летами.
Собрание моих стихотворений, то есть всего, что я до сих пор написал после первого[1893], уже пропущено цензурой и скоро поступит в печать. Прилагаю тебе одно из новейших моих альбомных, мирских стихотворений[1894].
Прощай покуда. Будь здоров.
Твой Н. Языков.
Декабря 14 дня. 1844. Москва.
Гоголь – Языкову Н. М., 21 декабря 1844 (2 января 1845)
21 декабря 1844 г. (2 января 1845 г.) Франкфурт. [1895]
1845. Генварь 2.
Письмо твое от 2-го декабря получил. Сожалею, что квартира, попавшаяся тебе ныне, не так удобна, как бы ей следовало быть. Но, сам знаешь, квартира есть всегда квартира, а становится она неудобною во всей силе тогда, когда позабудешь, что это квартира, а примешь ее за собственный дом. Мысль завести собственное гнездо в Москве недурна, совершенно прилична литератору, особенно домоседу, и я нахожу, что может быть удобно приведена в исполнен<ие>. Если через год и Жуковский переедет на жительство в Москву (как он то помышляет)[1896], то Москва получит бо́льшую значительность и степенность, какой ей недоставало. Тогда может восстановиться в ней та литературная патриархальность, на которую у ней есть только претензии, но которой в самом деле нет. Кстати о Жуковском. Ты спрашиваешь: как идет «Одиссея»? На это скажу покаместь то, что дай бог, дабы все остальное так же шло на свете, как идет у Жуковского «Одиссея». Перевод этот решительно есть венец всех переводов, когда-либо совершавшихся на свете, и венец всех сочинений, когда-либо сочиненных Жуковским. Половина его уже совершена. Двенадцать песен готовы. Впрочем, обо всем этом, равно как и о производстве самого перевода, написано им весьма замечательное письмо к Авдотье Петровне[1897] и Ивану Васильевичу Киреевскому, которое ты, вероятно, уже и сам прочел или по крайней мере о нем знаешь[1898]. Движение по части «Москвитянина», о котором ты пишешь, меня радует, но сотрудников следует подзадоривать и, так сказать, подпекать на дело. Это, как знаешь, народ русский. Рвануться на работу – наше дело, а там как раз и съедешь на пшик. У нас есть старье из литераторов, мастера только приводить в уныние молодых людей, а подстрекнуть на труд и дельную работу нет ума. Как до сих пор так мало заботиться об узнаванье природы человека, тогда как это есть главное начало всему! Профессора у нас заняты только своим собственным краснобайством, а чтобы образовать человека, об этом вовсе не помышляют. Они не знают, кому они говорят, а потому немудрено, что не нашли до сих пор языка, которым следует говорить и беседовать с русским человеком. Не умея ни поучить, ни наставить, они умеют только, рассердившись, выбранить кого-нибудь, а потом сами жалуются на то, что не принимаются слова, что у молодых не соответствующее потребностям направление, позабыв, что если скверен приход, то в этом поп виноват, а не кто другой. Как в последние пять или шесть университетских выпусков (когда об ученье гораздо больше было прилагаемо старания, чем когда-либо прежде, и правительство с своей стороны сделало все, что могло) не образовалось почти ни одного деятельно-работящего таланта! И «Москвитянин», издаваясь уже четыре года, не вывел ни одной сияющей звезды на словесный небосклон! Высунули носы какие-то допотопные старики, поворотились, <…….> и скрылись, тогда как с русским ли человеком не наделать добра на всяком поприще! Да его стоит только хорошенько попрекнуть, назвав его бабой и хомяком, загнуть ему знакомую поговорку и сказать, что вот-де говорит немец, что русский человек ни на что не годен, – как из него уже вмиг сделается другой человек. А потому не позабудь, друг мой, что и ты, с своей стороны, можешь много ободрить русского человека. В самом стихе твоем есть уже что-то бодрое и бодрящее, и если таким стихом оденешь ты и мысль вполне бодрящую, и если рассмотришь к тому и природу русского человека, чтобы узнать, по которому месту бить и хлестать его, то много-много можешь наделать добра. Стихи, присланные тобой в образчик духовн<ых> стих<отворений> («Блажен, кто мудрости высокой»), получил и прочел с удовольствием. В них есть простота, величие и светлость, но они далеки от «Землетрясения». Я не думаю даже, чтобы форма псалмов была прилична тем духовным стихотвореньям, какие потребны в нынешнее время. По крайней мере, псалмы должны быть собственные, а не переделанные или извлеченные из Давида[1899]. Вообще же духовное стихотворение (какой бы формы оно ни было) может быть ныне значительно только тогда (все это я, разумеется, говорю вследствие моего мнения, которое, может быть, и ошибочно), когда оно двигнуто которою-нибудь из следующих возбуждающих сил: или силою гнева, почерпнутого от самого гнева божия, стало быть, нелицемерного гнева, не в мыслях, но уже в сердце обитающего, гнева противу всего презренного и нечистого, в каком бы ни заключилось оно сосуде. (Само собою разумеется, что гнев не к самым сосудам, заключившим в себе презренное, но к презренному, заключенному в сосудах; против самих сосудов гнев может быть только за то, что они отворили двери презренному или заключили его в себе.) Итак, или силою попаляющего божьего гнева должно проникаться духовное стихотворение, и это пусть будет во-первых. Или же, во-вторых, оно должно быть проникнуто и подвигнуто силою любви к человеку, зажженною также от небесной любви божьей к человеку, любви, измерившей всю страшную участь тех, которые воздвигают против себя гнев божий. Содрогаясь от ужаса за них и подвигнувшись небесным ангельским состраданьем, она уже не поражает их, а молит, как брат умоляет брата, как несчастная и безотрадная мать умоляет сына, идущего на явную гибель, умоляет его такими воплями и стонами, от которых и бесчувствен<ный> камень содрогнется. И сею силою нежного моления может бы<ть> подвигнуто значительное духовное стихотворение, во-вторых. Или же, наконец, в-третьих, духовное стихотворение может быть подвигнуто силой внутреннего собственного излияния: умягченным и утопающим в блаженстве вознесеньем сердца своего к богу, внутренним гневом против собственных своих недостатков, унынья, малодушья и бессилья своего, умоляющим и горячим моленьем о ниспосланье в душу того, чего еще нет в ней и что достается так трудно нашей черствой и неразмягченной природе. В последнем случае духовное стихотворение приемлет форму молитвы и может разнообразиться бесконечно, смотря по различию и разнообразию состояний душевных. Но само собою разумеется, что здесь ничего не должно быть вымышленного или вообразимого только умом. Что не было добыто слезами и душевным внутренним сокрушеньем, то не должно облечься и в стихи. Иначе, при всех достоинствах поэта, наместо жара, холод пребудет в стихотворении, оно останется никому не родным и круглым сиротою. Итак, сими только тремя побуждающими силами, мне кажется, должно быть подвигнуто духовное стихотворение, дабы соответствовать высокому значенью своему. А что самые сии побуждающие силы пробуждаются в человеке не иначе, как от соприкосновенья с живыми, текущими, настоящими современными обстоятельствами, его обстанавливающими и окружающими, об этом и говорить нечего. Любви к прошедшему не получишь, как ни помогает поэту воображенье. Любовь возгорается к тому, что видишь, и, стало быть, к предстоящему, прошедшее же и отдаленное возлюбляется по мере его надобности и потребности в настоящем. Словом, вообще удача духовного стихотворения зависит от того, когда оно предприемлется как подвиг во имя божие, как искреннейшее дело, как то деяние, по которому будет судить нас бог во пришествии своем. Вот почему так холодны попытки всех прелагателей псалмов: они их брали просто как предмет для поэзии, как поэтические игрушки.
Твое духовное стихотворение («Блажен, кто мудрости высокой») не содержит в себе ни упрека, порожденного гневом, ни состраданья, порожденного любовью, ни умоления, исторгнутого силою душевной немощи. В нем заключено восхваление, которое, как известно, само по себе всегда уступает в силе трем прочим. Гневается ли человек, любит ли, умоляет ли, он всегда тут становится сильнее, чем когда он хвалит. Итак, вследствие уже этого твое духовное стихотворение не могло произвести сильного впечатления. Притом предмет восхваления есть муж, отстранившийся от людей и от их порочного общества, тогда как люди теперь больше, чем когда-либо прежде, нуждаются в любви к себе. Стало быть, стихотворение еще более должно отозваться какою-то черствостью. Я не говорю, чтобы род стихотворений в виде восхвалений был теперь вовсе бессилен или не нужен, но я думаю только то, что и в сем роде восхваляться должно только то, что наиболее нужно нынешнему человеку среди нынешнего века, и предметом восхвалений должен быть муж, потребный современным обстоятельствам. Если бы ты сказал, например, что блажен муж, который и среди уныния других не предается унынию, но сеет бодрость в души, подъемлет повсюду падшего и воздвигает дух в человеке, или – блажен муж, отдавший всего себя на служение богу, который, взявши какое бы то ни было мирское место и звание, служит на нем не для мира и не для своей почести и не ждет ни от кого из людей за это награды, но, как святыню, обнявши долг свой, умеет перенести все и не оставит своего места ни в каком случае, какие бы ни нанесли ему оскорбления, непереносимые для человеческой гордости, помня только то, что не для себя, не для своего счастия, а для счастия других он взял свое место, и не для удовлетворенья своей гордости, а для защиты других должен он пребывать на нем, не ради какой-либо признательности и хвалы мира, а ради Христа, представшего перед него в виде страждущих несчастливцев, молящих и простирающих изнуренные от бесплодных простираний руки. Таким образом служащего богу мужа можно ублажить недаром и достойно, и найдутся сами собою для того сильные и восторгающие слова. Или – блажен тот, кто, оторвавшись вдруг от разврата и от подлой пресмыкающейся жизни, преданной каверзничествам, неправдам, предательствам, особачившим дни ее и заплевавшим его человеческую душу, как бы вдруг пробуждается в великую минуту и так же запоем, как способен один только русский, который с горя вдруг вдается в пьянство, также запоем из пьянства входит в трезвость души, великодушно объявляет брань самому себе, загорается еще сильнейшей жаждой небесною, чем всякой другой, и становится таким образом возвышеннее даже того, кто всю жизнь провел в честности. Здесь можно кстати ублажить и тех тюрюков[1900], которые от бездельной и лежебокой жизни обращаются вдруг к деятельной и таким образом вдруг превращаются из бабы в мужа.
Или же вообще – блажен тот, кто уже загорелся небесной любовью к людям и, позабывши уже все собственные страдания, все, что ни наносилось ему в огорченье от них или в оттолкновенье от них, влечется к ним сильнейшею любовью, до того, что, уже как бы позабывши о собственном своем спасении, помышляет только о их спасении. Словом, муж, загоревшийся той любовью, которой еще и не знали во времена Давида и которую принес Христос на землю. Да и вообще много-много других, сильнейших псалмов может произвести поэт, крещенный огнем и духом Христовым, если только возрожденье свое как человека внесет в поэзию свою. Я думаю, что если он ублажит таких мужей, которые именно нужны нашему времени, то он произведет действие на всех, несмотря на то что стихотворения в виде восхвалений не могут иметь такой потрясающей силы, как упомянутые мною прежде роды духовных стихотворений.
Итак, вот все, что я почел нужным сказать тебе о сем предмете с желаньем искренним помочь тебе, как брат хочет помочь любимейшему брату. Не взыщи, если что здесь сказано нескладно и бестолково, а лучше перечти в иное время и в другой раз: иногда и слово глупое наводит на умную мысль, и это всегда почти бывает, когда сказанное сопровождено любовью и желаньем искренним помочь. Тут всегда, как известно, помогает бог. А потому перечти, подумай, и что тебе бог внушит по сему поводу, то и сделай. Да не позабудь прислать мне в образчик и мирское стихотворение. Особенно прошу тех, которые были написаны по какому-нибудь поводу и в писании которых ты чувствовал подталкивающую силу.
Это уже будет третье письмо, которое пишу к тебе после прочтенья твоего стихотворения «Землетрясенье», и с тем вместе третье, если не ошибаюсь, адресуемое в нынешнюю квартиру твою, в дом Шидловской. Затем обнимаю тебя многократно. Да воздвигаются неослабно твои силы.
Весь твой Г.
Языков Н. М. – Гоголю, 17 января 1845
17 января 1845 г. Москва [1901]
Твои два письма, писанные тобою, как ты сам говоришь, под влиянием моего стихотворения «Землетрясенье», доставили мне много удовольствия, услаждения и пользы. Жаль, что их нельзя напечатать: я бы сделал это непременно, не спросившись тебя и взяв ответственность на свою совесть и на свой страх!! Посылаю тебе еще одно из моих стихотворений, писанных по какому-нибудь поводу[1902]; одно таковое же я отправил к тебе на прошлой неделе[1903]. Странно мне, что ты о сю пору не получил книг, давным-давно доставленных мною графу И. П. Толстому. Теперь я в недоумении, что мне делать с другими книгами, мною для тебя приготовленными и дожидающимися только выхода 4-й части переводов святых отцов на 1844 <год>? (Она уже объявлена в газетах вышедшею, а подписавшимся еще не выдается!!) Куда пересылать их, когда ты едешь в Италию? Италия велика: в ней есть и Ницца, и Рим, и Неаполь. Разреши мое недоразумение. Воздух благословенного юга, конечно, восстановит твое здоровье: очень естественно, что немецкий воздух действует на тебя разрушительно, – ты русский человек!
Ив. Киреевский все еще не успел выдать 1-й № «Москвитянина»; несчастие, поразившее Елагиных[1904], помешало журнальным работам. Как быть? все мы под богом ходим! Сверх того и цензура придирается к почтенному (с непочтенными она обходится легче и снисходительнее) и замедляет печатание, устремляясь на всякие мелочи, аки лютый зверь на добычу!
Все наши тебе кланяются; я сегодня же пишу в Рим к Чижову, с которым у меня переписка идет довольно живо. Весною поедет в Рим брат Александра Андреевича, Сергей Андреевич Иванов – архитектор, юноша талантливый, и надежный, и самостоятельный, и ничуть не немец: он в начале лета будет пользоваться водами, вероятно в Крейцнахе, а потом уже…
Собрание моих стихотворений выйдет к марту: оно уже печатается. Если ты увидишь Мельгунова, скажи ему, что все мы просим и жаждем от него повестей и статей для «Москвитянина». Не забудь же – для «Москвитянина»![1905]
Если я решусь ехать на водное лечение, то извещу тебя об этом заблаговременно; мы съедемся, посидим вместе и поговорим о том, о сем, о многом! Прощай покуда. Будь здоров. Кланяйся от меня А. И. Тургеневу и Н. Д. Киселеву.
Твой Н. Языков.
Января 17 дня. 1845. Москва
Гоголь – Языкову Н. М., конец января (начало февраля) 1845
Конец января (начало февраля) 1845 г. Париж [1906]
Сам бог внушил тебе прекрасные и чудные стихи «К не нашим»[1907]. Душа твоя была орган, а бряцали по нем другие персты. Они еще лучше самого «Землетрясенья» и сильней всего, что у нас было писано доселе на Руси. Больше ничего не скажу покаместь и спешу послать к тебе только эти строки. Затем бог да хранит тебя для разума и для вразумления многих из нас. Прощай.
Весь твой Г.
Языков Н. М. – Гоголю, 17 февраля 1845
17 февраля 1845 г. Москва [1908]
Спасибо тебе за похвалы, которыми ты награждаешь меня за мое стихотворение «К ненашим». Получил ли ты другое в этом же роде – послание к К. С. Аксакову? Оба эти мои детища наделали много разных сплетней и разъединений в обществе, к которому и ты принадлежал бы, если б ты был теперь в Москве, т. е. в том кругу, где я живу и движусь. Некие мужи важные и ученые, старые и молодые, до того на меня рассердилась, что дело дошло бы, дискать, до дуэли, если бы сочинитель этих стихов не был болен. Вот каково!! Страсти еще волнуются и кипят[1909], а мои грозные сопостаты удовлетворяются тем, что пересылают мои стихи в Питер, в «Отечественные записки», где меня ругают как можно чаще[1910], стихи мои пародируют и печатают эти пародии[1911]. Само собою разумеется, что эти на меня устремления и этот беззубый лай нимало не смущают меня и что я продолжаю свое. А. Ив. Тургенев бранит меня за стихотворение «К ненашим», полагая, что оно писано против петербургских журналистов. Совсем нет! В нем идет речь о здешних, московских особах, которым не нравятся лекции Шевырева, и потому они и лгут и клевещут на него во всю мочь – они, которых вся ученость ограничивается берлинскими их тетрадками и все личное достоинство их поддерживается в глазах так называемого большого света только их презрением ко всему отечественному, чего они вовсе не знают и знать не хотят!
Вышел 1-й № «Москвитянина», № отличнейший, полный дела, добра и славный! Ты, ежели будешь во Франкфурте, увидишь его, и напиши мне, что об нем подумаешь. Куда же ты едешь из Парижа? Я не знаю, как быть мне теперь с книгами, для тебя у меня готовыми. Граф И. П. Толстой уехал в Петербург и там пребудет! Погодин собирается в Иерусалим; на второй неделе Великого поста он пустится отсюда, а на последней будет говеть у Гроба Господня.
Посылаю тебе еще одно мое стихотворение[1912] под стать к двум первым; ты догадаешься, к кому оно относится, не давай его списывать: на меня и за него есть гонение – и еще какое? самое неотразимое! – дамское!
Я еще не знаю моей судьбы на наступающую весну: может быть, что меня опять пошлют на воды, хотя нынешняя зима, так, как и прошлогодняя, мне гораздо сноснее всех прежних заграничных. Но мне все-таки хочется больше.
Прощай покуда. Будь здоров.
Твой Н. Языков.
Февраля 17 дня. 1845. Москва
Языков Н. М. – Гоголю, 10 марта 1845
10 марта 1845 г. Москва [1913]
Вот тебе еще стихотворение[1914] под стать тем, которые я посылал к тебе в Париж. Александр Иванович Тургенев выписывает из Москвы объяснение на мое послание «К ненашим», и Хомяков и Димитрий Николаевич Свербеев послали ему свои комментарии: первый за меня, а другой, вероятно, против того духа, который подвигнул меня на этот подвиг. За стихи к Шевыреву осердился на меня и Английский клуб, а о московских представителях направления «Отечественных записок» и говорить нечего!
Во Франкфурте ты, конечно, видел уже 1-й № «Москвитянина». Каков И. В. Киреевский? Есть надежда, что наш журнал пойдет ходко: с первого № число подписчиков умножилось от 400 до 700. Оно еще вырастет значительно. 2-й № еще лучше, сильнее, важнее и дельнее, нежели первый. Даже сам П. В. Киреевский выступает на сцену мира сего: пишет опровержение на статью Погодина, напечатанную в 1-м №[1915]. Это восстание московских писателей и всей нашей братии ото сна – дело вовсе русское! У нас все так: или все притаятся, или если один примется работать, то и другие, на него глядя, встанут и расходятся. Много может сделать русский человек, когда пошло на задор. Это не зависть, не желание перебить другого – это одно благородное чувство, которое, как электричество, разом потрясает всех держащих друг друга за руку!
У нас о сю пору продолжается зима, то и дело бывает по 15 градусов холоду, а весна уже на дворе по календарю. Едва ли пошлет меня Иноземцев за границу; на днях я переговорю с ним об этом подробнее; он, кажется, хочет пользовать меня холодною водою, и я буду проситься у него съездить летом в Симбирск, в деревню: мне, брат, крайне наскучила столичная жизнь, в уединении мне было бы лучше и как больному и как писателю, если бы я мог только находиться там под надзором хорошего медика. Куда устремишься ты будущим летом? Не во Франкфурте же сидеть тебе? Или на воды? Напиши мне; я буду по-прежнему посылать тебе обычные порции моих каракуль. Прочти в «Москвитянине» все статьи, под коими напечатано «К.»[1916]; во втором № прочти и «Спорт» – это хомяковская штучка[1917].
Будь здоров.
Твой Н. Языков.
Марта 10 дня. 1845
Гоголь – Языкову Н. М., 24 марта (5 апреля) 1845
24 марта (5 апреля) 1845 г. Франкфурт [1918]
Апреля 5. Франкфурт.
Письмо от 10 марта получил и с ним стихотворение к Шевыреву. Благодарю за него. Оно очень сильно и станет недалеко от «К не нашим», а может быть, и сравнится даже с ним. Но не скажу того же о двух посланиях: «К молодому человеку» и «Старому плешаку»[1919]. О них напрасно сказал ты, что они в том же духе; в них, скорей, есть повторение тех же слов, а не того же духа. В том же духе могут быть два стихотворения, ничего не имеющие между собою похожего относительно содержания, и могут быть не в том духе, напоминающие содержанием друг друга и, по-видимому, похожие. Это не есть голос, хоть и похоже на голос, ибо оно не двигнуто теми же устами. В них есть что-то полемическое, скорлупа дела, а не ядро дела. И мне кажется это несколько мелочным для поэта. Поэту более следует углублять самую истину, чем препираться об истине. Тогда будет всем видней, в чем дело, и невольно понизятся те, которые теперь ерошатся. Что ни говори, а как напитаешься сам сильно и весь существом истины, послышится власть во всяком слове, и против такого слова уже вряд ли найдется противник. Все равно как от человека, долго пробывшего в комнате, где хранились благоухания, все благоухает, и всякий нос это слышит, так что почти и не нужно много рассказывать о том, какого рода запах он обонял, пробывши в комнате. Друг мой, не увлекайся ничем гневным, а особливо если в нем хоть что-нибудь противуположное той любви, которая вечно должна пребывать в нас. Слово наше должно быть благостно, если оно обращено лично к кому-нибудь из наших братий. Нужно, чтобы в стихотворениях слышался сильный гнев против врага людей, а не против самих людей. Да и точно ли так сильно виноваты плохо видящие в том, что они плохо видят? Если ж они, точно, в том виноваты, то правы ли мы в том, что подносим прямо к их глазам нестерпимое количество света и сердимся на них же за то, что слабое их зренье не может выносить такого сильного блеска? Не лучше ли быть снисходительней и дать им сколько-нибудь рассмотреть и ощупать то, что оглушает их, как громом? Много из них в существе своем люди добрые, но теперь они доведены до того, что им трудно самим, и они упорствуют и задорствуют, потому что иначе нужно им публично самих себя, в лице всего света, назвать дураками. Это не так легко, сам знаешь. А ведь против них большею частию в таком смысле было говорено: «Ваши мысли все ложны. Вы не любите России, вы – предатели ее». А между тем ты сам знаешь, что нельзя назвать всего совершенно у них ложным[1920] и что, к несчастию, не совсем без основания их некоторые выводы. Преступление их в том, что они некоторые частности распространяют на общее, исключенья выставляют в правила, временные болезни принимают за коренные, во всяком предмете видят тело его, а не дух и, близоруко руководствуясь аналогией видимого, дерзают произносить свои суждения о том, что духом своим отлично от всего того, с чем они сравнивают его. Следовало бы по-настоящему вооружиться противу сих заблуждений, разъять их спокойно и показать их несообразность, но с тем вместе поступить таким образом, чтобы в то же время и тут им самим дать возможность выйти не совсем бесчестно из своего трудного положения. Тогда, кроме того что многие из них сами обратились <бы> на истинный путь, но самой публике было бы доступней все это и хоть сколько-нибудь понятней, в чем дело. Теперь же она решительно не понимает, в чем дело и отчего так сильно горячатся у нас одни против других в журналах. Десяток людей сражаются между собою; те и другие говорят в слишком общем и пространном смысле; с обеих сторон крайности, не соединяющиеся никаким образом друг с другом; те и другие сражаются друг против друга уже выведенными результатами, не давая никому отчета, как они дошли до своих результатов, и хотят, чтобы все это понятно было всем читателям. Конечно, многое понимается инстинктивно, потому что дух идущего века действует своим чередом. Поэт может действовать инстинктивно, потому что в нем пребывает высшая сила слова. Но кто хочет действовать полемически, тут потребна необыкновенная точность, разъятие ясное всего и ощутительное показание, в чем дело. Храни бог тут быть поэтом, как раз будешь сражаться с тенью и воздухом, бросая вместо ядер целые беспредельные пространства мыслей, то есть мысли слишком цельные, которые можно истолковать всячески. Я бы очень хотел теперь читать лекции Шевырева. Я уверен слишком в их значительности, но знаю также, что он способен человечески увлекаться, переходить нечувствительно в излишество, и потому весьма может быть, что отчасти повредил и себе и своему предмету. Но мы не получаем здесь решительно ничего. Скажи Киреевскому[1921], что Жуковский на него сердит за то, что он не прислал «Москвитянина». Я сам также ехал во Франкфурт с приятной надеждой найти здесь 1 номер давно полученный, и вот с приезда моего сюда протекло уже почти полтора месяца, а «Москвитянина» все нет. Я все еще нахожусь в больном и расстроенном состоянии. Временами бывает несколько лучше, времена<ми> вновь хуже. До сих пор не в силах писать и трудиться, и малейшая натуга повергает меня в болезнь, а что всего хуже, с этим соединяется всякий раз тоска, и не знаешь, куда от нее деться. Но отложим обо мне речь на конец письма. Продолжаю о тебе. В послании твоем «К плешаку» слышно военнолюбивое расположение, вовсе неприличное твоему мирному характеру, по существу своему настроенному к прохладам тишины, а потому я отчасти думаю, не вмешались ли сюда нервы? А потому советую тебе рассмотреть хорошенько себя: точно ли это раздражение законное и не потому ли оно случилось, что дух твой был к тому приготовлен нервическим мятежом. Эту поверку я делаю теперь всегда над собою при малейшем неудовольствии на кого бы то ни было, хотя бы даже на муху, и, признаюсь, уже не раз подкараулил я, что это были нервы, а из-за них, притаившись, работал и черт, который, как известно, ищет всяким путем просунуть к нам нос свой, и если в здоровом состоянии нельзя, так он его просунет дверью болезни. А потому советую и тебе также в таких случаях всякий раз обсматриваться на себя. А чтобы исполнить это успешней, перечти вновь мои письма, писанные к тебе по поводу «Землетрясения». И так как там многое, вследствие твоих же слов, согласно с твоими собственными мыслями относительно действований поэта в нынешнее время, то ты можешь весьма скоро сличить и увидеть, не отступил ли сам от собственных своих мыслей. А покаместь я тебе повторяю вновь: перетряхни русскую старину, особенно времена царей. Они живей и говорящей и ближе к нам. И ты в несколько раз выиграешь более, когда те русские стихии и чисто славянские струи нашей природы, из-за которых идет спор, выставишь в живых и говорящих образах. Твои герои (а в героя может обратиться и всякий бездушный предмет) ходом и действием своим защитят сильней, чем бы ты сам защитил истину, ибо дело сильней слова. Но довольно. Обращаюсь от твоей души к твоему телу. На днях я был у Коппа, и он, расспрашивая о тебе, сказал мне, чтобы я написал тебе, чтобы ты съездил непременно еще один раз, и именно в нынешнее лето, в Гастейн, и потом морское купанье на Северном море, или в Остенде, или в другом месте. В то же время прибавил, что не худо бы и мне сделать то же. А потому я и передаю это тебе к сведен<ию>. Как решишь, конечно, зависит от тебя и от твоего нынешнего состояния, но, во всяком случае, если бы тебе случилось, точно, ехать в Гастейн, то я готов тебя сопровождать и туда, ибо к Призницу я не отваживаюсь, тем более что получил наконец известие от Россети[1922], который бранит на все четыре стороны холодное свое лечение, говоря, что, кроме каторги самого лечения, никакого от него удовольствия, а пользы и на копейку <нет>, и который притом пророчит, что я никак не в силах буду выдержать курса. Я знаю только то, что где ни случится мне протаскаться летом, но нужно протаскаться и проездиться; дорога и переезды мне делали добро. А осенью – в Рим, где встречу и начало зимы, а в конце зимы – в Иерусалим, к говенью и пасхе. А из Иерусалима – в Москву. Все это, разумеется, в таком разе, если бог будет так милостив, что повелит прийти в порядок душевным и телесным моим силам. Пришли мне «Путешествие к св. местам» Норова[1923], хочу посмотреть, что за вещь. Спроси у Шевырева, писал ли он ко мне или нет в ответ на мое письмо, писанное еще в прошлом году[1924]. Вопрос этот не упрек и не напоминанье, а хочу только знать, чьи были два письма ко мне, о которых я имею известие то, что они пропали между Франкфуртом и Парижем. Узнай также от Константина Сергеевича, получил ли Сергей Тимофеевич от меня письмо[1925] с некоторым поученьем сыновьям его, в числе которых и ему, то есть Константину Сергеевичу, и что он думает о сем. Да распорядись, чтобы к нам какими-нибудь судьбами дошел «Москвитянин». Может быть, пришествие его оживило бы сколько-нибудь литературные побуждения. Уведоми также, уехал ли Погодин в Иерусалим или отложил свою поездку на другое время. В последнем случае объяви ему о моем намерении, и если ему случится ехать на Рим, то, вероятно, мы отправимся тогда вместе. Намерение твое ехать в Симбирск я не одобряю, а Жуковский, как услышал, даже закричал, чтобы ты ни под каким видом сего не делал, а Копп, если услышит, вероятно, тоже подымет вопль, да вряд ли и Иноземцев тебя отпустит. Что ни говори, люди все-таки важная вещь: хоть они подчас и надоедят, но все же потом обратишься к ним. Хороший доктор под рукой тоже не безделица, а этого в деревне не найдешь. Мой совет уж лучше послушаться Коппа и съездить в Гастейн, а после поездки заграничной наскучившая Москва приглянется вновь. А там подъеду я, и ты увидишь, что при мне будет многое сносно, особенно если я приеду из Иерусалима таким, как хочу приехать, внося мир, а не раздор в домы. Помолись же хорошенько богу о себе, да и о мне тоже помолись, о здоровье и о силах моих слабеющих. Восстание наше в его святой воле, и всё от него.