bannerbanner
Переписка Н. В. Гоголя. В двух томах
Переписка Н. В. Гоголя. В двух томахполная версия

Переписка Н. В. Гоголя. В двух томах

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
65 из 86

Все мои родные и знакомые разъезжаются из Москвы по дачам или по деревням: я буду летом гораздо уединеннее, чем зимою, когда, собственно говоря, у меня уединения не было вовсе; если буду чувствовать себя бодрым, то и за стихи примусь; меня станут купать в соленой воде. Пиши ко мне об себе самом. Как ты, куда и где?

Прощай покуда. Будь здоров.

Твой Н. Языков.

Июня 2 дня 1844. Москва.

Языков Н. М. – Гоголю, сентябрь 1844

Сентябрь 1844 г. Москва[1851][1852]


Посылаю тебе письмо от Надежды Николавны Шереметевой: она на днях была в Москве и у меня; говорит, что давно не имеет о тебе никакого известия и не знала даже, где ты теперь пребываешь: я полагаю, что ты опять во Франкфурте-на-Майне.

Я переехал в Москву; все наши сюда собираются на зиму, которая этот раз будет шумнее и говорливее прошлой, которой недоставало И. В. Киреевского. «Москвитянин» остается и на будущий год по-прежнему: перемена в его редакции не состоялась[1853], между тем в Москве заводится новый журнал и уже, как слышно, и позволение на него уже выхлопотано – издателями коего будут профессор Редкин и Грановский[1854]. Это будет подобие «Отечественных записок» – по духу, складу и ладу…

П. В. Киреевский представил в ценсуру собрание так называемых «стихов»[1855]. Ценсоры сказали, что они пропустить их не могут. Министр просвещения[1856] сказал по этому случаю, что не только можно, но и должно напечатать эти сокровища. Но ценсоры на свою ответственность не берут столь важного дела: пусть, дискать, министр официально прикажет… и проч. Не знаю, чем кончится история? Дело казусное! Ждем – и не надеемся скорого и доброго решения, так сказать, судьбы Петра Васильевича.

Про тебя ходят здесь слухи распрекрасные, именно говорят, что у тебя уже готовы еще две части «Мертвых душ» и что сверх того ты написал «Записки русского генерала в Риме».

На днях получил я чрезвычайно радостное письмо от Ал. Андр. Иванова[1857]. Слава богу! Слава русскому богу! Глаза Ал. Анд. вовсе исправились, и он ревностно принялся оканчивать свою картину. Здесь его брат Сергей – при Тоне, как две капли воды похож на Ал. Андр. (он лечился у Иноземцева, который помог ему сильно): так же застенчив и робок, те же ухватки и приемы: голос в голос, волос в волос, как говорится. Я очень рад такому сходству: не может же оно обманывать!

Неужели ты и эту зиму проведешь во Франкфурте? Ты, видно, полюбил немцев: прежде, брат, за тобою не бывало этакой страсти! Чем это они тебя очаровали или разочаровали? Вспомни козла!

Прощай покуда. Твой Н. Языков.


Василию Андреевичу мое почтение. Что «Одиссея»?

Гоголь – Языкову Н. М., 19 сентября (1 октября) 1844

19 сентября (1 октября) 1844 г. Франкфурт [1858]


Франкфурт. 1 октября.

Уведомля<ю> тебя, что наконец книги получены, если не ошибаюсь, из Любека, именно следующие: «Добротолюбие»[1859] и Иннокентий. Хотя они и не пришли в то время, когда душа сильно жаждала чтенья и было для него почти год досуга, но тем не менее я им очень обрадовался. Море, по-видимому, несколько помогло. Еще только что приехал сюда. Устроиваюсь и готовлюсь приняться за дело. Ко мне из Москвы никто не пишет. Скажи Шевыреву, чтобы он объявил в «Москвитянине», что мне крайне было неприятно узнать, что без моего спросу и позволения в каком-то харьковском повременном издании приложили мой портрет и какие-то facsimile записки или тому подобное[1860]. Чтобы он объявил, что подобным мошенничеством не занимались прежде книгопродавцы, каким ныне занимаются литераторы. Я несколько раз отказывал книгопродавцам на их предложение награвировать мой портрет, кроме того, что мне не хоте<лось> этого, я имел еще на то свои причины, для меня слишком важные. И уж ежели бы пришлось мне позволить гравировку портрета, то, вероятно, это бы сделано было только для «Москвитянина», а не для другого какого-либо издания, и притом мне даже вовсе неизвестного. Попроси также Погодина, чтобы он написал письмо к Бецкому в Харьков, он его, кажется, знает, с запросом, каким образом и какими путями портрет мой зашел к нему в руки. Все нужно сделать скорее. Затем прощай. Пока еще нет времени писать больше. До другого письма. Будь здоров, трезв и бодр духом, и бог да хранит тебя.

Твой Г.

Языков Н. М. – Гоголю, 14 октября 1844

14 октября 1844 г. Москва [1861]


Отвечаю тебе на два письма[1862] одним: так пришлось, так и быть! Спасибо тебе за знакомство, которое ты мне доставил. Гр. Ивана Петровича Толстого хвалят все благородные и добромыслящие люди: я постараюсь сойтись с ним. Книги посылать буду и через него; впрочем, не знаю еще, что придется послать тебе из нашей бедной литературы и из нашей Москвы, бедной литераторами. Я просил тебе у Погодина «Московский вестник»[1863] за нынешний год; он обещал послать сам; прошлый 1843 г. он-де доставил Жуковскому, следственно, ты его видел. Твое письмо, то, в коем ты сердишься на Бецкого, самовольно выдавшего в публику твой портрет, я, для сильнейшего подействования, показывал Погодину и покажу Шевыреву. Им, кажется, не худо будет видеть и знать, нравятся ли тебе подобного рода, так сказать, спекуляции. Имеющий уши – да слышит!

Я никак не понимаю о сю пору, куда же девались книги, посланные мною к тебе еще весною истекающего года? Посланные с г-жой Анненковой, те, кои ты получил, везла г-жа Ейндродт?

В Москву приехал Иван Васильевич Киреевский, пытавшийся взять на себя редакцию «Москвитянина». Было много съездов и переговоров, но все кончилось пшиком. «Москвитянин» будет издаваться и в 1845 <г.> и в прежнем основании. Жаль мне этого. И. Киреевский поднял бы его и дал бы ему весу и духу – и дело вышло дельное, и пошло бы ходко. Деятельность И. Киреевского разбудила бы деятельность многих молодых и даже немолодых людей, дремлющих и зевающих теперь, потому только, что им не к кому пристать и не с кем идти.

Я посылаю тебе книжку моих стихов[1864] (кн. Вяземский перешлет ее куда следует) – это, брат, изданьице маленькое, тут кое-что не знаю как и не знаю зачем собрано; составлял его мой племянник Валуев. Я между тем собираю воедино все, что написал я в десять лет (1833–1843), и этою же осенью выдам и тебе пришлю[1865]. Мельгунов лечится водою, и водное лечение сильно ему помогает: бодрит, освежает, восстановляет его всего; зовет и меня на себе отведать Присницевой системы, уже смягченной и не требующей диеты столь спартанской, как у самого родителя водолечения! Не забудь написать мне, полезно ли оно А. О. Розети? Я ведь могу решиться еще раз съездить в немецкую землю, если будет надежда выздороветь порядком. Прощай покуда. Будь здоров.

Твой Н. Языков.


От тебя сильно ждут писем С. Т. Аксаков и Н. Н. Шереметева.

Октября 14 дня 1844. Москва.


Письма ко мне надписывай: в приход Николы Явленного, в Серебряный переулок, в дом Шидловской.

Гоголь – Языкову Н. М., 14(26) октября 1844

14 (26) октября 1844 г. Франкфурт [1866]


26 октябр. Франкф.

Письмо твое (числа не выставлено), при котором было приложено письмо от Надежды Николаевны Шереметьевой, получил и много за него благодарю. Меня все позабыли, и, кроме тебя, я ни от кого вот уже более полугода не получаю писем. Назад тому две недели я получил из Берлина четыре книжки святых отцов. Полагаю, что они от тебя, хотя и не знаю, кому ты их вручил, потому что мне переслал берлинский наш священник с проезжавшим через Берлин соотечественником. Перевод очень хорош, жаль, что мало. Нельзя ли будет переслать продолжения, не во уважение моей заслуги, но во уважение твоей доброты, ей же несть пределов? Донесение твое о состоянии текущей литературы, при всей краткости, сколько верно, столько же, к сожалению, и неутешительно, но, во-первых, так было всегда, а во-вторых, кто виноват? Это уж давно известно всем, что петербургские литераторы <……>, а московские <……>. Мнение твое о новом журнале, имеющем издаваться в Москве, как мне кажется, довольно основательно, хотя самого журнала еще нет. Я тоже думаю, что это будет что-то вроде «Отечественных записок». Недавно мне удалось наконец прочесть одно твое послание, именно послание к Вяземскому, напечатанное в «Современнике»[1867]. Я заметил в нем особенную трезвость в слоге и довольно мужественное расположение, но все еще повторяется в нем то же самое, т. е. что пора и надобно присесть за дело, а самого дела еще нет. Как бы то ни было, но душа твоя вкусила уже другую жизнь, в ней произошли уже другие явления. Если еще не испил, то по крайней мере уже прикоснулся устами высшего духовного источника, к которому многим, и слишком многим, следовало бы давно прикоснуться. Зачем же в стихах своих ты показываешь доныне одно внешнее свое состояние, а не внутреннее, или разве стихи не достойны того, чтобы отражать его, или разве там мало предметов? Но закружится голова, если станем исчислять то, что никем еще доныне не тронуто.

Смотри, чтобы нам самим не подвергнуться тем упрекам, которыми мы любим упрекать текущую литературу. Почему знать, может быть, на нас лежит грех, что завелось среди ее такое количество <……..> и <…….>. Каков, между прочим, Погодин и какую штуку он со мною сыграл вновь! Я воскипел негодованием на Бецкого за помещение моего портрета, и надобен же такой случай: вдруг сам Бецкий является из Харькова во Франкфурт для принятия от меня личного распекания. От него я узнаю, что Погодин изволил еще в прошлом году приложить мой портрет к «Москвитянину»[1868], самоуправно, без всяких оговорок, точно как будто свой собственный, между тем как из-за подобных историй у нас уже были с ним весьма сурьезные схватки. И ведь между прочим пришипился, как бы ничего не было (и никто из моих приятелей меня об этом не уведомил!). Я не сержусь теперь потому только, что отвык от этого, но скажу тебе откровенно, что большего оскорбления мне нельзя было придумать. Если бы Булгарин, Сенковский, Полевой, совокупившись вместе, написали на меня самую злейшую критику, если бы сам Погодин соединился с ними и написал бы вместе все, что способствует к моему унижению, это было бы совершенно ничто в сравнении с сим. На это я имею свои собственные причины, слишком законные, о чем не раз объявлял этим господам и чего, однако, не хотел им изъяснять, имея тоже законные на то причины. Такой степени отсутствия чутья, всякого приличия и до такой степени неимения деликатности, я думаю, не было еще ни в одном человеке испокон веку. Написал ли ты в молодости своей какую-нибудь дрянь, которую и не мыслил напечатать, он чуть где увидел ее, хвать в журнал свой, без начала, без конца, ни к селу ни к городу, без с<просу>, без позволения. Точно чушка, которая не даст <…….> порядочному человеку: как только завидит, что он присел где-нибудь под забор, она сует под самую <…….> свою морду, чтобы схватить первое <……>. Ей хватишь камнем по хрюкалу изо всей силы – ей это нипочем. Она чихнет слегка и вновь сует хрюкало под <…….>.

Прекрасные слухи, которые носятся о моем написании множества произведений, кажется, сродни тем самым, которые носились и в прошлом году о чтениях моих из второго тома, где находится остроумное сравнение Петербурга с Москвою, о котором мне и в мысль не приходило. Я бы душевно желал, чтобы нынешние слухи были справедливы хотя вполовину. О «Записках генерала в Риме» я и не грезил даже, хотя нахожу, что мысль недурна. Я подозреваю, что в Москве есть один какой-нибудь этакой портной, который шьет сам на всю Москву. Благо есть дураки, которые ему заказывают. Зиму мне придется провести во Франкфурте, хотя мне он и не совсем по нутру, но попробую. Что ж делать, нельзя все делать, как бы нам хотелось, нужно уметь и потерпеть. Боюсь, чтобы как-нибудь не схандрить, при здешнем гаденьком небе и при моем гаденьком здоровье, но, во-первых, и что самое главное, бог милостив, а во-вторых, авось-либо все близкие друзья мои не оставят меня письмами. А потому и теперешнюю зиму ты особенно смотри не ленись и не оставляй писать ко мне, если можно, то даже и чаще прежнего. Спроси у Шевырева, получил ли он письмо мое от 3 октября, и спроси также у Аксаковых, зачем из них ни один не пишет ко мне. Затем прощай! Будь здоров. Перекрестясь, примись за работу, и бог да сопутствует тебе во всем.

Твой Г.


Адрес по-прежнему в дом Жуков<ского>, Salzwedelsgarten vor dem Schaumeinthor.

Отдай письмецо следующее Н. Н. Шереметевой[1869].

Языков Н. М. – Гоголю, 5 ноября 1844

5 ноября 1844 г. Москва [1870]


Отвечаю на твое письмо от 25-го окт<ября>[1871]. Радуюсь, что ты получил-таки книги, посланные мною с г-жою Анненковой. Продолжение переводов св. отцов пришлю тебе скоро – через кн. Вяземского или через гр. Толстого, – это продолжение идет, т. е. выходит, очень медленно: в 1844 году явилось только 2 книжки вместо обещанных 4-х, а 1844 г. уже на исходе! Жаль! и даже странно и непонятно, почему почтенные издатели таких общеполезных книг действуют так вяло: они расходятся у нас нельзя лучше!

С месяц тому назад послал я к тебе через кн. Вяземского книжку моих стихотворений; тут собрано кое-что из старинных и кое-что из новых и новейших: книжка вышла не в диво и плохая, ни то ни се – но да не смущается сердце твое: я уже собрал и приготовил к поданию в цензуру все мои стихи, сочиненные с 1834 по 1845 г., – выйдет книжка толстенькая и явится в начале будущего 1845 г. и к тебе во Франкфурт-на-Майне. Я совершенно согласен с тобою, что в моих стихах о сю пору повторяется прежняя мысль: пора приняться за дело, а самого дела все нет! Я вижу это и сам! Но это, брат, значит только то, что у меня есть только охота, и сильная охота, приняться за дело, а возможности приняться за дело еще нет. И теперь самое небольшое умственное напряжение производит или, лучше сказать, усиливает припадки моей болезни, так что мне, ей-богу, нельзя порядочно и задуматься. Я же, с тех пор как живу в Москве, пью сарсинаривную настойку, которая усиливает раздражение нервов и так далее и проч.

Мельгунов крайне доволен водным лечением, пишет о нем восторженно и сильно и меня зовет на свежую воду. Мне бы хотелось снестись с ним по этой части – почему же и не испробовать: от Москвы до Рейна более, чем от Москвы же до Гаштейна! Но жаль, что я не знаю, куда писать к нему, он уехал уже оттуда, где лечился, а куда – не сказал ясно.

Шевыреву я сообщил твой вопрос о твоем письме к нему: он писать к тебе будет на днях. Погодин в страшном горе: у него жена больна безнадежно, и он расстроен невыразимо отчаянно! И. Киреевский приготовляется к изданию «Москвитянина» на 1845 г. – не откажись же ты исполнить мою просьбу, уважь ее, не порази, не бей меня, не бей меня.

Даю тебе обещание писать к тебе часто.

У нас зима начинается грозно: сегодня 16 гр<адусов> морозу – 5-го ноября! Это много и рано! Зато слякоти нынешнею осенью было мало.

Твой Н. Языков.

Ноября 5 дня 1844. Москва.

Гоголь – Языкову Н. М., 20 ноября (2 декабря) 1844

20 ноября (2 декабря) 1844 г. Франкфурт [1872]


Декабря 2.

Благодарю тебя, друг, за письмо от 5 ноября, а еще больше благодарю за книжечку от кн. Вяземского[1873]. Благодарю еще более бога за то, что желание сердца моего сбывается. Говоря это, я намекаю на одно стихотворение твое, ты, верно, сам догадываешься, что на «Землетрясение»[1874]. Да послужит оно тебе проспектом вперед! Какое величие, простота и какая прелесть внушенной самим богом мысли! Оно, верно, произвело у нас впечатление на всех, несмотря на разность вкусов и мнений. Скажу тебе также, что Жуковский подобно мне был поражен им и признал его решительно лучшим русским стихотворением. Это слишком много, потому что он вообще был строг к тебе и, умея отдавать должное твоим стихам, нападал на главное, что после них (так он выражался), как после прекрасной музыки, все вслед за очаровавшими звуками унеслось и никакого определенного вида не имеет оставшееся впечатление. Он говорил часто (в чем отчасти и я был с ним согласен), что везде у тебя есть восторг, который никак не идет вперед, но стоит на одном месте, именно потому, что не получил определенного стремленья. Он никак и не думал, чтобы у тебя могло когда-либо это возникнуть (он не мастер прорицать), и на мои замечания, что все произойти может от душевных внутренних событий, слегка покачивал головой. И потому ты можешь себе представить, как мне радостно было его восхищение. Он несколько раз уже прочел с возрастающим удовольствием это стихотво<рение>, которое я читаю почти всякий день. Видишь ли, как в общем крике массы, в этой строгой современной требовательности от поэтов есть что-то законное. Едва малейший ответ на это всеобщее алканье души – и уже вдруг все сопрягается, даже и то, что еще недавно бы не потряслось. Ради святого неба, перетряхни старину. Возьми картины из Библии или из коренной русской старины, но возьми таким образом, чтобы они пришлись именно к нашему веку, чтобы в нем или упрек или ободренье ему было. Сам бог тебе поможет, и сила, возникшая из твоего творенья, обратно изольется на тебя самого. Недавно я нашел в «Отечественных записках» выписки из книги «Выходы царей», которые, кажется, были привед<ены> с тем, чтобы показать незначительность таких описаний[1875]. Но в них так свежи изображенья наряда и всех цар<ских> облачений и так каждое слово кажется создано на то, чтобы уложиться в стих, что мне так и представлялся царь, идущий к вечерне. В твоем стихотворении «Олег»[1876], которое тоже затмило прежние, уже проглядывают сильно черты нашей старины (хотя время по причине страшной отдаленности для нее неблагоприятно). Сочинение это, однако ж, у нас пройдет незамеченным именно потому, что в мысли его нет свежего, находящего ответ теперь. Заставь прошедшее выполнить свой долг, и ты увидишь, как будет велико впечатление. Пусть-ка оно ярко высунется для того, чтобы вразумить настоящее, для которого оно и существует. Выведи картину прошедшего и попрекни кого бы то ни было в прошедшем, но таким образом, чтобы почесался в затылке современник. Клянусь, никогда не приходило времени так значительного для лирических поэтов, каково ныне, но ты сам это чувствуешь и знаешь лучше меня. Молю бога, чтобы он послал тебе бодрость и свежесть сил и уменье позабыть всякие мелкие тревоги и даже болезненные припадки, если бы они вздумали к тебе наведаться. Прощай. Больше не пишу теперь ни о чем, ибо нахожусь под влиянием тобой же внушенного ощущения.

Твой Г.


Благодарю Н. Н. Шереметеву за письмо. Поклонись Хомяковым, Авдотье Петровне[1877] и Свербеевым, если увидишь.

Языков Н. М. – Гоголю, 2 декабря 1844

2 декабря 1844 г. Москва [1878]


Моя новая квартира мне вовсе не нравится; я в ней не усядусь, как бы мне надобно и как бы мне хотелось; предполагаю купить себе дом в Москве: тут я могу расположиться, разобраться, распрост<р>аниться и раскинуться, как мне будет любо и угодно: а это ведь важное дело для нашего брата стихотворца и для писателя вообще: привол, простор, вольготность и из этих трех обстоятельств изливающаяся жизнь, тихая и безмятежная, – вот главное!

О «Москвитянине» на будущий 1845 год я распоряжусь вернее, нежели Погодин на 1844. Я не знаю, как ему не стыдно поступать с тобою так явно неосмотрительно и глупо и грубо. Пог<один> теперь находится в горе и отчаянии: у него жена умерла, и эта потеря сильно оцепеняет и убивает его. Жаль его! Мы, холостые словесники и люди, не можем и оценить, как велико его несчастие: на жене его лежала у него вся домашняя жизнь, и весь его быт ученый охранялся ее удивительною деятельностию и добротою: теперь Погодин один под небесами, и на руках у него маленькие дети!!

На днях был у меня М. С. Щепкин; о книгах, которых ты от него требуешь, пишет он к тебе сам[1879], я же с моей стороны сделал в этом деле все, что мог: я показал ему строки твоего письма, до него касающиеся! Благодарю тебя за это знакомство; я буду стараться содержать его в должной силе и живости! Вообрази себе, что <я> не видывал Щепкина в «Ревизоре» – и, вероятно, не увижу его уже нигде, кроме моей квартиры.

Я пишу стихи, расписываюсь – пишу стихи и духовные и мирские; прилагаю здесь образчик первого рода[1880]. Тебе кланяются Свербеевы: они тебя помнят и любят, как подобает, и чтут воспоминание о твоем бывании на их вечерах. Елагины тоже. У Ив. Киреевского идет работа[1881], и все наши московские собратья ему содействуют. Петр Васильевич[1882] уехал или заехал к себе в деревню и там уселся и засел и продолжает не издавать свое драгоценное и единственное собрание русских песен, т. е. пребывает с ними, глядит на них, ласкает их и ровно ничего с ними не делает. Это похоже на то, как поступают крысы с серебряными и золотыми вещами: они стаскивают их к себе в подполье, где этих вещей никто не видит, а сами крысы ими не пользуются. Но ведь крысы не берутся за не свое дело: не провозглашают себя собирателями и обнародователями своих драгоценных собраний!!

Переводов свят<ых> отц<ов> вышла и третья часть за 1844 год, все три части посылаю сегодня же к графу Толстому[1883].

Как идет «Одиссея»?

Твой Н. Языков.

Декабря 2 дня. 1844. Москва

Гоголь – Языкову Н. М., 14(26) декабря 1844

14 (26) декабря 1844 г. Франкфурт [1884]


Франкф. 26 декабря.

Пишу тебе и сие письмо под влиянием того же ощущения, произведенного стихотворением твоим «Землетрясение». Друг, собери в себе всю силу поэта, ибо ныне наступает его время. Бей в прошедшем настоящее, и тройною силою облечется твое слово; прошедшее выступит живее, настоящее объяснится яснее, а сам поэт, проникнутый значительностью своего дела, возлетит выше к тому источнику, откуда почерпается дух поэзии. Сатира теперь не подействует и не будет метка, но высокий упрек лирического поэта, уже опирающегося на вечный закон, попираемый от слепоты людьми, будет много значить. При всем видимом разврате и сутолоке нашего времени, души видимо умягчены; какая-то тайная боязнь уже проникает сердце человека, самый страх и уныние, которому предаются, возводит в тонкую чувствительность нервы. Освежительное слово ободренья теперь много, много значит. И один только лирический поэт имеет теперь законное право как попрекнуть человека, так, с тем вместе, воздвигнуть дух в человеке. Но это так должно быть произведено, чтобы в самом ободренье был слышен упрек и в упреке ободренье. Ибо виноваты мы почти все. Сколько могу судить, глядя на современные события издалека, упреки падают на следующих из нас: во-первых, на всех предавшихся страху, которым уж если предаваться страху, то следовало бы предаться ему не по поводу каких-либо внешних событий, но взглянувши на самих себя, вперивши внутреннее око во глубину души своей, где предстанут им все погребенные ими способности души, которых не только не употребили в дело во славу божью, но оплевали сами, попрали их и отлученьем их от дела дали ход волчцам и терниям покрыть никем не засеваемую ниву. Ты сам знаешь, что это у нас часто происходит на всех поприщах, начиная с литературного до всякого житейского, судейского, военного, распорядительного по всем частям, словом, повсюду. Здесь особенный упрек упадет на тех гордецов, которые и в благих даже намерениях видели повсюду прежде себя, а потом уже других, не умели перенести пустяка какого-нибудь, оскорбления <……> личности своей – и, осердясь на вши, да шубу в печь. Укажи им, как сами они наказалися страхом чрез самих себя, и пусть в этом страхе увидят они божье наказанье себе: верный знак, что далеко отбежали они от бога; ибо кто с богом, у того нет страха. Во-вторых, громоносный упрек упадет на нынешних развратников, осмеливающихся пиршествовать и бесчинствовать в то время, когда раздаются уже действия гнева божия и невидимая рука, как на пиру Валтазаровом, чертит огнем грозящие буквы[1885].

В-третьих, упрек, и еще сильнейший, может быть, упадет на тех, которые осмеливаются даже в такие святые минуты божьего посещения пользоваться смутностью времени, святокупствовать, набивать карман свой и брать взятки. Таких беззаконников, я слышал, развелось теперь у нас немало, которые воспользовались даже всякими нелепыми распускаемыми слухами, употребляя их орудиями к грабительству. Друг! много, много есть теперь предметов для лирического поэта. Всему этому найдет соответствующие картины он в Библии, где до того все живо, что, кажется, писано огнем, а не тростью. Посуди сам, если все это предстанет в применении к текущему, в какую живость, уже доступную всем от мала до велика, оно облечется! Не нужно больших пиэс: чем короче и сжатей стихотворенье, тем оно будет значительней и действительней. Не нужно совокуплять всех упреков вместе и в одно, но, раздробив их на множество и сделав каждый предметом отдельного стихотворения, дать ему целость и живость и силу, совокупленную в себе. Друг! молись, да бог одушевит тебя и ниспошлет силы поработать ему же. Только одной этой дорогой, а не какой-либо другой ты можешь к нему приближиться. Только тем путем должен каждый из нас стремиться к нему, для которого им же самим даны нам орудия, способности и средства: прочие все пути будут околесные и кривые, а не прямые и кратчайшие. Друг мой, авторитет твой может быть велик, потому что за тебя станет бог, если ты прибегнешь к нему. Притом вспомни и то, что благодеяния твои могут излиться только сим путем, а не другим, любовь к ближнему и брату можешь ты показать только так, а не иначе помочь страждущему, и все те христианские обязанности, которые должен каждый из нас выполнить на указанном поприще и без чего не спастись ему, тобою могут быть выполнены только сим образом, а не другим. Полюби же, как брат, всех, которые страждут и телом и духом, и если ты еще не в силах так полюбить их, то обрати их по крайней мере мысленно в нищих, просящих и молящих о помощи. Не гляди на то, что не простираются их руки просить о милостыне, может быть, простираются их души. Притом бог ведает, кому прежде следует помогать, тому ли, кто имеет еще силы выйти на улицу, или же тому, кто не имеет сил даже и руки протянуть, чтобы попросить. И то уже благодеяние, когда считающему себя богачом докажешь и откроешь, что он нищий. Только одна та помощь будет теперь действительна в России, которая будет сделана любовью. Всякая другая будет временна. Всему предстоят препятствия, везде предстанут неудачи. Одной только любви нет препятствий: ей всюду свободно и всюду открыт путь. Друг мой, да наполнится же одной любовью и душа, и сердце, и мысль твоя! и да двигнет одна она отныне пером твоим! Много-много ей предстоит поприща; нет и конца ее предметам. Но не позабудь прежде всего тех, которым прежде всего следует проснуться. Внуши бодрость и выведи из уныния тех, которые стоят передовыми и могут подать пример другим. Не беда, если дурак придет в уныние (это даже для него и лучше), но плохо, если умные повесят носы. Истинно же ободрить возможно только одним средством: именно, когда, ободряя кого-либо, ты в то же время напоминаешь ему, что он должен ободрять других, что он должен позабыть себя и не себя выводить из уныния, но других выводить из уныния. Сим одним только средством может человек сам выйти из него. Мы все так странно и чудно устроены, что не имеем сами в себе никакой силы, но как только подвигнемся на помощь другим, сила вдруг в нас является сама собою. Так велико в нашей жизни значение слова «другой» и любовь к другому. Эгоистов бы не было вовсе, если бы они были поумнее и догадались сами, что стоят только на нижней ступеньке своего эгоизма и что только с тех пор, когда человек перестает думать о себе, с тех только одних пор он начинает думать истинно о себе и становится таким образом самым расчетливейшим из эгоистов. А потому и ты, друг мой, не думай о своей собственной хандре, хотя бы она и пришла к тебе, а думай о том, что в это время находятся другие в хандре и что следует их развеселять, а не себя, – и хандра твоя исчезнет. Если же приступят к тебе какие-либо болезненные припадки, то говори им просто: «Некогда! плевать я на вас, теперь мне не до вас!»

На страницу:
65 из 86