
Придворное кружево
Под влиянием сестры Петр все более и более начинал сознавать свое вполне зависимое от Меншикова, оскорбительное положение.
«Да что, в самом деле! Кто он мне – отец, дед, старший брат или дядя? Откуда он взял надо мною такую власть? Отец мой не мог переносить притеснений своего родного отца, которому Меншиков, конечно, не чета и который, вдобавок к тому, был самодержавный государь. А я-то из-за чего остаюсь в рабстве у такого выскочки, который наделал столько зла моему отцу и готов бы был извести меня, если бы мог занять мое место? Если он теперь так повелевает мною, то что же будет, когда я женюсь на его дочери? Тогда он станет думать, что он действительно заменяет мне отца», – рассуждал Петр.
Отголоски на такие мысли он встречал, разумеется, в речах своей сестры и князя Ивана Долгорукова, который все более и более делался близким ему человеком, и близость эта начинала переходить в любовь и тесную дружбу.
Остерман, с своей стороны, тоже, как будто неумышленно, подливал масла в огонь. Он заставлял ленивого мальчика учиться, ограничивал его забавы и прогулки, ссылаясь на то, что это воля «светлейшего», и, придавая в это время своему лицу выражение сожаления, тем самым давал чувствовать своему питомцу, что он, Остерман, пожалуй, и рад бы дать ему побольше свободы, но что он сам человек подначальный. Дразнила также своего уже раздраженного племянника и Елизавета, насмехаясь над тем, что его держат в такой тесной неволе. Здесь затрагивалась уже самая чувствительная струна, – здесь оскорблялось самолюбие влюбленного мальчика, которому, конечно, хотелось прежде всего казаться в глазах полюбившейся ему девушки взрослым человеком, считаться ее ровесником если и не по летам, то хоть по той самостоятельности, которая составляет право каждого юноши, а тем более императора.
Обстоятельства, вызвавшие падение Меншикова, слишком известны. Главным поводом к тому было вмешательство его в отношения Петра к Наталье, как брата и государя к сестре, а вместе с тем и великой княжне – второй особе после императора, и Волконская могла порадоваться, узнав в один из своих тайных приездов в Москву, что Петр последовал ее внушениям, дошедшим к нему через его сестру. Вспыливши на Меншикова, он топнул на него ногою, крикнув: «Я покажу тебе, что я император, и научу тебя повиноваться!»
Падение и ссылка Меншикова были радостно приветствованы всеми, кто мог сознавать или чувствовать его произвол и его могущество. Этой радости вторили бессознательно и другие, потому только, что радоваться чужой беде гораздо более свойственно людям вообще, нежели сочувствовать чьим-либо удачам и счастью.
Между тем Аграфена Петровна, жившая как изгнанница под Москвой в деревне и не предвидевшая еще близкого падения «голиафа», продолжала и в ссылке строить ему козни.
Новодевичий монастырь в Москве, куда Меншиков под караулом перевел царицу Евдокию, становился теперь такою обителью, которая делалась целью политических исканий. Многие хотели быть там «в кредите», рассчитывая на любовь и почтительность внука к бабушке. Хотя Меншиков и старался предотвратить их сближение, не допуская бывшую царицу до свидания с внуком, но тем не менее все были уверены, что час такого сближения наступит и что царица отомстит, посредством своего влияния на внука, тем, кто погубил его отца; а в числе таких людей, несомненно, должен быть намечен и светлейший князь.
В Новодевичьем монастыре насильно постриженная инокиня сбросила с себя монашескую рясу и клобук, заменила данное ей при пострижении имя Елены своим прежним именем и называлась уже не старицей, а царицей. Все политические друзья Волконской стали указывать на царицу, как на самую надежную опору для торжества их кружка. Даже сосланный в Тобольск Маврин писал Волконской, между прочим, следующие строки: «Прошу, чтобы вы труд приложили за меня, а ныне будет случай изрядный, как здесь слышно, что его императорское величество изволит прибыть в Москву и, конечно, с бабушкою своею будет видеться, и тут можно обо мне, бедном, вспомнить».
Вообще многие теперь ожидали, что «бабушка» будет им ворожить и что имена таких счастливцев станет ей подсказывать княгиня Аграфена Петровна.
В то время, когда все это происходило, двое холопов, убежавших из дома Волконских, явились в Тайную канцелярию и донесли, что княгиня Аграфена Петровна, которой за ее продерзости велено жить в деревне безвыездно, ездит тайно под Москву, в Тушино, для свидания с подозрительными людьми и пишет письма в Москву и другие места.
«Да и от отца ее, – доносили холопы, – человек, приехавший из Митавы, привез ей письма, зашитые в подушку».
Двор в это время был уже в Москве; туда же перебрался и Верховный тайный совет, по распоряжению которого Аграфена Петровна была тотчас же схвачена и допрошена в его заседании.
Влияние Натальи Алексеевны на брата в это время стало уже слабеть. Другие заступники и заступницы Аграфены Петровны тоже потеряли свою силу, но все же, благодаря ходатайству Долгоруковых через Марфу Петровну и Лопухину, Волконскую и ее друзей осудили не так строго, как этого следовало бы ожидать. Ее не приговорили ни к отсечению головы, ни к битию кнутом. Допросы обошлись без пытки в грозном застенке, и Верховный совет постановил только сослать ее до указа в дальний женский монастырь и содержать ее там безысходно под надзором игуменьи.
В вину ей было поставлено следующее: «Княгиня Волконская и ее приятели, – говорилось в постановлении совета, – делали партии и искали при дворе его императорского величества для собственной пользы делать интриги и теми интригами причинить при дворе беспокойство и, дабы то свое намерение сильнее в действо произвесть могли, искали себе помощи через венский двор и так хотели вмещать постороннего государя в домовые его императорского величества дела, и в такой их Волконской и брата ее Алексея откровенности может быть, что они сообщали тем чужестранным министрам и о внутренних здешнего государства делах; сверх же того, проведовали и о делах и словах Верховного тайного совета».
По воцарении Анны Ивановны Волконская была освобождена из монастырского заключения, но изведанная ею беда отбила у нее охоту «делать интриги», да и делать их с такими целями, с какими это делала она прежде, не представлялось уже удобств. Приходилось заискивать у Бирона, и сам Алексей Петрович отлично умел устраивать это и без помощи сестры.
XXXVI
Все могущественнее и могущественнее после ссылки Меншикова становились Долгоруковы; но они не мирволили сторонникам Волконской, и еще до суда над княгиней Егор Пашков писал ей в Москву: «Ежели взять нынешнее обхождение, каким мучением суставным преходят люди с людьми. Ныне слышишь так, а завтра иначе; есть много таких, которые ногами ходят, а глазами не видят, а которые и видят, те не слышат; новые временщики привели в великую конфузию, так что мы с опасением бываем при дворе, всякий всякого боится, и крепкой надежды нигде нет».
Князья Долгоруковы, сын Иван и отец Алексей, хотели устранить всякое постороннее влияние на императора и стремились утвердить над ним свое преобладание, но при этом отец приходил в столкновение с сыном, так как каждый из них намеревался господствовать один исключительно. Но до времени им не следовало доводить дело между собой до разрыва, так как наперед нужно было устранить влияние тех лиц, которые казались одинаково опасными и тому, и другому. Нужно было прежде всего отдалить брата от сестры, – тут приходилось пустить в ход наговоры, – а затем нужно было рассорить императора с теткой, которой он стал было подчиняться; для этой цели были весьма пригодны: Бутурлин, так как Елизавета чувствовала к нему самую пылкую страсть, и хорошенькая княжна Екатерина Алексеевна, которая должна была заменить в сердце императора его юношескую, или, так сказать, ребяческую, любовь к красавице тетке.
– Сегодня все утро Наташа опять нюнила, – с досадою сказал Петр входившему князю Ивану. – Люблю я ее, но приставанья ее ко мне начинают уже надоедать. Она постоянно твердит мне одно и то же: говорит, чтоб я учился, занимался государственными делами, не веселился бы в «кумпаниях» и не ездил так часто на охоту. Как будто я сам не знаю, что я когда мне делать!
– Ее высочество, – с притворным сочувствием начал князь Иван, – заботится о вас выше всякой меры, она желает вам только добра, и не ее, конечно, вина, если она по своей неопытности дает вам советы неудачно. Хотя ее высочество немногим старше вас, но она полагает, что это дает ей право располагать вами, пожалуй, как сыном, как ребенком…
– Я сам все это очень хорошо знаю и понимаю, да ведь всему же, Иванушка, есть конец и мера. Она видит, что я ее не очень слушаюсь, ну и отстань; сказала раз, сказала два, да и довольно, а то всякий раз лезет с одним и тем же и принимается всхлипывать и плакать, думает, что вот так сейчас своими слезами и проймет меня. Знаю я женские слезы! – с видом знатока женского сердца добавил император.
– Суть дела, ваше величество, впрочем, и не в мере внушений и советов, а в том, от кого, собственно, они идут. Пусть бы ее высочество сама от себя говорила: вам, конечно, разумную сестрицу вашу слушать не стыдно. Вам известно было бы, что она наставляет вам от чистого сердца.
– А то как же? – вскричал удивленный Петр.
Долгоруков насмешливо улыбнулся.
– А Остерман-то на что? Этот хитрый немец сам к вам приставать боится, так и подучает ее высочество говорить то, что ему самому сказать хочется. Думает: пусть государь на нее сердится, а я буду в стороне.
– А что, ведь и то правда, Иван Алексеевич. Мне Остерман то же самое говорит, только слова его мне до сердца не доходят, как доходят сестрицыны речи. Ах, если б ты, Иванушка, знал, как я ее люблю! Иной раз от нее, голубушки, и отойти не хочется, вот так бы, кажется, весь день и просидел бы около нее неотходно…
– Жаль, что этого вашему величеству никак нельзя делать. Вы – мужчина и царствующий государь; у вас должны быть и иные занятия, и иные развлечения; а ее высочество девушка, ей и следует сидеть дома, да и веселиться на другой лад, а не так, как вы.
– Ну, а тетя Лиза? Та ни от одной нашей гулянки никогда не откажется.
– О ней что и говорить – разудалая девушка. Да ведь она и постарше будет ее высочества. Она девица возрастная, да уж и не молоденькая. А и бесстрашная тоже она какая! Намедни Александр Борисович Бутурлин рассказывал, что он с ней как-то вдвоем поехал кататься в лодке по реке Москве вечером; кругом никого не было, и уж почти совсем стемнело, так что в случае беды и помощи подать было бы некому, а она как примется с ним в лодке резвиться…
– Да как же она с ним резвилась? – с торопливым беспокойством спросил Петр, и лицо его вспыхнуло гневной краской.
– Ну, уж я этого не знаю, – улыбнулся Долгоруков.
– А скажи мне, Иванушка, по душе, нараспашку: что, она его любит?
– Кто ж это знает? – улыбнулся опять Долгоруков.
– Ну, а обо мне что она говорит?
– Сам я насчет этого ничего не слыхал, а стороной рассказывают, будто бы она ваше величество очень любит, но только считает еще малюткой, которого забавлять следует. В особенности же посмеивается над тем, что рано, мол, вы за женским полом приволакиваться стали, что вы хотя и царствующий государь, но на любовь вашу ни одна девушка вам не ответит: больно еще вы молоды.
– А как ты, Иванушка, думаешь об этом?
– Думаю, что, глядя на такого молодца, как вы, у каждой девушки забьется сердечко.
Петр самодовольно улыбнулся и приосанился.
– Я, впрочем, уж и знаю такую, – начал было Долгоруков, но, как будто спохватившись, что сказал это опрометчиво, замолчал. – А сегодня, ваше величество, денек хороший выдался… – повернул он разговор в другую сторону.
– Не о деньке теперь речь, а о том, кто эта девушка? Коли что сболтнул, хотя бы нехотя, все-таки договаривай.
– Не решаюсь сказать…
– Уж не сестра ли твоя Катенька?.. А ведь она девушка хоть куда! Угадал я?
Долгоруков молчал.
– Она? Я приказываю тебе говорить! – повелительно крикнул император.
– Простите ее дерзновение, ваше величество, – низко кланяясь, пробормотал Долгоруков.
– Какое же тут дерзновение? Вот сказал бы, что я ей не нравлюсь, что я ей противен, так это точно было бы «неистовое слово», – рассмеялся Петр.
– Сорвалось у меня о ней первое слово так себе, невзначай, а теперь, пожалуй, я и рад тому. Она спит и бредит вашим величеством и жалеет только, что вы государь самодержавный, а не какой-нибудь знатный боярский сын, который был бы ей ровня.
– Как будто боярская дочь, да еще княжна Долгорукова, мне не ровня? Да родная моя бабушка, Евдокия Федоровна, была из боярского рода, прабабушка Наталья Кирилловна, да и прапрабабка Стрешнева – тоже. И разве первый царь из нашего рода не был женат на Долгоруковой…
– Все это так, но теперь требуется вам в супруги какая-нибудь немецкая принцесса…
– Это все Остерман толкует; говорит, что такую невесту мне нужно из-за каких-то, как он их называет, «конъюнктур». Очень мне нужны его конъюнктуры! Я женюсь на той девушке, которая мне полюбится, а не на той, которую станут мне навязывать. Я это уже и доказал Данилычу. Никто мне поперечить ни в чем не смеет!.. На той неделе я побываю у вас в Горенках, а ты за это, дружище, привези ко мне на следующую охоту свою сестренку.
– Она у нас такая робкая, такая нелюдимка, ваше величество.
– Да чего же ей у меня бояться? Никто ее обидеть у меня не посмеет. Кажется, будет у нее хороший защитник, – самодовольно добавил Петр.
В это время вошел, после доклада дежурным камер-юнкером, вице-адмирал Степан Васильевич Лопухин. По его виду тотчас же можно было догадаться, что этот далеко не старый человек пожил на своем веку порядком. Изнуренный подагрою, он еле волочил ослабевшие ноги.
– Как поживаешь, дядя? – спросил Петр Лопухина, слегка обнимая его рукою, в то время как тот спешил поцеловать ее.
– Ох, плохо, плохо, ваше величество! Старые грешки отзываются, подагра одолевает, с трудом ноги волочу, – уныло жаловался Лопухин.
– Да ты смотри, Василий Степанович, не надоумили ли тебя Остерман и Наташа говорить мне это в поучение? А чего доброго и бабушка тоже? – полушутя-полусердито заметил государь. – Пожалуй, ты заодно с ними. Что, в самом деле, им до меня за дело! Поживу, сколько Бог даст, но зато в свою волю.
– Государыня-бабушка точно что печется о здравии вашего величества и сильно скорбит о том, что вы столь редко изволите посещать ее…
– Скажу тебе, дядя, по правде, что мне с ней куда как скучно. Глядит она как-то сумрачно, исподлобья и все охает да печалуется.
– Натерпелась она много горя, ваше величество, куда как много натерпелась. Вам это обстоятельство известно.
– Теперь уже не то, так из чего же мне слушать ее хныканья? У меня и так сжимается сердце, когда я вспоминаю о погибели моего отца.
И Петр быстро махнул перед лбом рукою, как будто отгоняя от себя тяжелые мысли.
Долгоруковы своевременно постарались устранить влияние бабушки и с этою целью выставили старуху царицу в самом неприглядном виде перед ее внуком. Подстрекая в нем любопытство и вместе с тем вызывая с его стороны настойчивые требования, чтобы ему все было рассказано без утайки, они как будто нехотя проговаривались об ее кознях против его деда и об ее отношениях к Глебову* и успели внушить отроку какую-то боязнь к бабке, которую он считал черною женщиною не только по одежде, но и по душе. Он старался как можно реже видеться с нею и не заводить с ней никаких разговоров о прошедшем, тогда как она при каждом с ним свидании начинала речь о своем тридцатилетнем заточении, хотя, по ее словам, она не была ни в чем виновна перед своим грозным и несправедливым супругом.
– Затем оставайся здоров, дядя Василий Степанович, – сказал, небрежно кивнув головой, император. – Некогда мне теперь, пришел час браться за указку; как увидишь бабушку, так скажи, что я при тебе пошел учиться оптике и механике. Понимаешь?
И Петр весело засмеялся.
XXXVII
Близились октябрьские сумерки, когда к Москве подъезжал император Петр со своею многочисленной охотой, в которой считалось до шестисот гончих собак. Соразмерно с таким громадным числом псов было, разумеется, и число охотников. Значительная часть их принадлежала к числу простых псарей и доезжачих, но немало также было и более или менее родовитых московских бояр и сыновей боярских. Представители этого боярства страстно любили охоту и считали ее самым подходящим развлечением для лиц боярской породы. Давно уже не было таких великолепных потех под Москвою, какие начались теперь снова. Петр I не любил вовсе этой забавы. Теперь наступили иные времена, и около императора только и слышались толки о собаках и рассказы о разных приключениях и случайностях, бывавших на охоте. Обыкновенно Петр возвращался с удачной охоты очень довольным, но на этот раз, несмотря на то что немало русаков было приторочено к седлам охотников, он был что-то очень сумрачен. Еще в продолжение охоты было заметно, что он тревожно следил за кем-то и не раз, останавливая на всем скаку своего коня, затягивал повод и то оглядывался по сторонам, то поворачивался лицом назад.
Начавшаяся еще во время охоты метель разыгрывалась все сильнее; клубы снега поднимались с земли, как пыль, а слегка порошивший снежок падал все гуще и вместе с сумерками застилал не только даль, но и предметы, бывшие на небольшом расстоянии.
– А где Лиза? – тревожно оглядываясь и сдерживая коня, спросил император ехавшего несколько позади него князя Ивана Долгорукова.
Князь насмешливо улыбнулся; Петр нахмурился еще более.
– Должно быть, цесаревна поотстала. Верно, не слишком прыткого коня дали ей на сегодняшнюю охоту, а то ее высочество обыкновенно скачет впереди всех.
– Как не прыткого коня? Да я сколько раз сегодня видел, как она заскакивала вперед, – перебил раздраженно Петр Алексеевич.
– А вот куда делся Александр Бутурлин? Я его что-то тоже не вижу. Что он, поотстал или ускакал вперед? Бутурлин! Бутурлин! Александр Борисович, где ты? – как будто не обращая внимания на слова государя, приподнимаясь на стременах и вертясь во все стороны, звал князь Иван.
– Бутурлин! Бутурлин!.. Ау!.. – слышалось в толпе охотников, следовавших за императором, но на этот клик, громко повторившийся в оголившемся от листьев соседнем лесу, не было никакого отклика.
– И его что-то нет, – пожав плечами, как будто про себя проговорил Долгоруков.
На лице императора появилось выражение досады. Сильно взмахнув арапником, он помчался вперед во весь опор, и удары копыт его коня явственно выделялись среди общего конского топота, сливавшегося в один общий гул.
Император ускакал уже довольно далеко, когда по одной стороне охотников, ехавших плотною гурьбою, мелькнула как стрела промчавшаяся вперед наездница. Она сидела в седле по-мужски. Бархатный вишневого цвета кафтанчик плотно охватывал ее стройный стан, а из-под собольей шапочки ветер развевал пряди русых кудрей.
– Постой, постой, Петруша! – кричала она звонким, но прерывавшимся от быстрой скачки голосом. – Постой, я к тебе еду!
Но император, заслышавший, казалось, по ветру голос наездницы, не только не сдержал своего коня, но, напротив, погнал его еще быстрее.
– Ну, как хочешь! – равнодушно проговорила Елизавета. – Обойдусь я без тебя.
Она остановила своего коня и принялась вытирать платком смоченные снегом щеки, горевшие от быстрой езды ярким румянцем, и затем медленно подъехала к охоте. Между бывшими здесь наездницами по своей красоте и по своему богатому наряду выдавалась одна девушка, к которой князь Иван относился чрезвычайно дружески и которую он называл просто Катей.
При въезде в Москву личный состав охоты заметно уменьшился; псари со сворами собак взяли в сторону на охотничий двор, и вскоре по улицам Немецкой слободы послышался веселый лай псов, возвращавшихся домой. Лица же, удостоившиеся быть приглашенными на охоту, отправились в Слободский дворец. Среди них шел оживленный говор, очень часто прерываемый веселым смехом, и только одна Елизавета, ехавшая от всех в стороне, не принимала, против обыкновения, никакого участия в этой общей веселости. Теперь в числе возвращавшихся с охоты гостей оказался и красавец Бутурлин, приотставший в то время, когда его спохватился Иван Долгоруков.
В Слободском дворце был заготовлен роскошный и обильный охотничий пир. Столовые палаты были ярко освещены множеством восковых свечей, а на столах блистала золотая и серебряная посуда. Император-отрок явился здесь величавым хозяином, и каждый и каждая из приглашенных за царскую трапезу старались удостоиться его ласкового слова или хоть милостивого взгляда.
Все почтительно стояли около стола, ожидая приглашения государя. Ближе всех находилась к нему Елизавета, занимавшая обыкновенно во время пирушек первое подле него место, как по родственным своим отношениям к государю, так и по тому особому расположению, какое он с некоторого времени постоянно ей оказывал.
– Князь Иван! – громко крикнул государь. – Садись подле меня слева, а сестрица твоя пусть сядет справа, а ты, Лизавета Петровна, уступи ей свое место. Она у меня в гостях еще в первый раз, – добавил император, почти не обращая внимания на свою красавицу тетку, вспыхнувшую от гнева.
– Я не посмею сесть на место ее высочества, – робко проговорила княжна Екатерина, кланяясь в то же время в пояс цесаревне.
Император хотел что-то сказать, но Елизавета поняла, что лучше всего предупредить вторичное приглашение Петра и показаться совершенно равнодушной.
– Если ты не сядешь на мое место, так я тебя силой посажу, – притворно-веселым голосом проговорила Елизавета и, взяв княжну за плечо, усадила ее в кресло возле императора. – Садись, княжна Катерина; мне уж больно надоело сидеть на этом месте, а для тебя это будет новинка. Я помещусь вот здесь, – добавила она, усаживаясь подальше от племянника.
Император быстро обвел глазами залу и, увидев Бутурлина, остановил на нем свой не то гневный, не то насмешливый взгляд.
– А ты, Александр Борисович, садись возле тетки. Вот теперь всем будет ладно, – сказал он.
Почти все, а в особенности князь Иван, поняли, что такое приглашение было явной насмешкой.
Прочие гости расселись, кто куда попал, и, проголодавшись порядком на охоте, усердно принялись за еду, а кто и за выпивку. Первое время, – как это всегда бывает за многолюдными обедами и ужинами, – все молчали, потом начали шептаться с соседями, далее перекидываться словами с сидевшими поодаль, и наконец поднялся общий говор. Заметно было, что ужинавшие настолько уже попривыкли к императору, что не стеснялись его присутствием, да и сам он допускал в этих случаях полную свободу.
– Что ты, Александр Борисович, поотстал сегодня от нас на охоте? – спросил Иван Долгоруков Бутурлина. – Или конь плохой был у тебя?
– Беда со мной случилась, – равнодушно отозвался Бутурлин, – подпруга ослабела; седло стало съезжать набок, так я должен был соскочить с лошади, чтобы подтянуть подпругу.
– Вот что! А я думал, не приключилось ли с тобой чего иного: не свалился ли ты с коня; это часто бывает, когда кто садится на чужого, – усмехнулся Долгоруков.
– Это правда, – подхватил Петр, очень довольный насмешкой своего друга.
– Ну, Петруша, – колко заметила Елизавета, – Александр Борисович не какой-нибудь слабенький подросток и на коне удержаться сумеет.
Петр понял намек и, раскрасневшись, опустил глаза в тарелку.
– Хочется мне, Петруша, сегодня от души выпить за твое здоровье; впрочем, я и всегда так пью, – продолжала веселым голосом Елизавета. – Ты знаешь, как я тебя люблю, да ведь и ты меня, – добавила она нежным, чарующим голосом, – и поцеловаться тетке с племянником на людях не стыдно. Поцелуемся же!..
Говоря это, она взяла кубок с венгерским, подошла сзади к Петру и обняла его за шею, опершись роскошною грудью на его плечо.
– За твое здоровье, Петруша, – проговорила она, наклонившись, чтобы поцеловать императора, и в эту минуту пряди ее локонов скользнули по лицу мальчика.
В сильном волнении он вскочил с места, обнял Елизавету и крепко-крепко расцеловал ее. Князь Иван сильно насупился.
– Вот ведь ты, тетя, какая добрая и рассудительная, а я думал, что ты на меня гневаешься за то, что я княжне Катерине Алексеевне такой почет оказал, – с детским простодушием проговорил император, возбужденный теми ласками, которые оказала ему красавица тетка.
– Вот еще выдумал! – развязно перебила Елизавета. – Стану я обижаться теми глупостями, какие взбредут на ум такому мальчугану! За это и вихор можно надрать. Не забывай, что я тебе тетка, – шутливо пригрозила она ему своим белым тоненьким пальчиком.
Четырнадцатилетний юноша растерялся вконец. В словах Елизаветы слышались и ласка, и злая насмешка. В голове Петра, затронутой уже крепким венгерским, перемешались и любовь, и ревность, и чувство сильного оскорбления. Быстро промелькнули в его мыслях и внушения сестры его, так часто напоминавшей ему, что он император и должен охранять достоинство того высокого сана, в который облек его Господь Бог. Он не нашелся, однако, ничего сказать и молча, как бы чувствуя свое принижение, уселся на прежнее место.