
Российский Жилблаз, Или Похождения Князя Гаврилы Симоновича Чистякова
– Вы не робейте, молодой человек, – сказал он дружески. – Это дом такого человека, который не любит, чтобы хотя слеза пала на помост покоев его или один болезненный вздох развеялся в воздухе, которым он дышит.
– Ваше превосходительство! – отвечал я, успокоясь, – я не имею чести знать хозяина сего дома; но смешался несколько при воспоминании одного человека, который крайне меня обидел.
– Благодарите провидению, – говорил незнакомец, – что вы попались господину Доброславову. От него никто не выходит опечаленным, и он, конечно, не оставит пособить вам по возможности.
– Я буду обязан и вашему превосходительству, – отвечал я, низко кланяясь, – если вы, милостивейший государь, замолвите словечко и исходатайствуйте мне защиту и покровительство у господина Доброславова!
Его превосходительство обещал это сделать, я продолжал изгибаться, как двери с шумом растворились и вошел мужчина кроткого вида и величественного роста. Мой превосходительный бросился к нему, снял богатую шубу, и я увидел на груди Доброславова две блиставшие звезды.
Он взглянул на меня милостиво; я поклонился так, что чуть не уперся носом в пол; Доброславов кивнул с улыбкою головою и пошел далее, а за ним и мой знатный, отдав шубу одному из лакеев. С крайним недоумением спросил я у сего последнего, кто тот господин, который пошел позади? «Это Олимпий, камердинер его превосходительства, – отвечал сей, – и также крепостной человек, как и мы!»
Я немного застыдился от своего невежества. Но мог ли подумать, чтоб слуга щеголял в золоте и брильянтах? Конечно, господин Доброславов – примерный барин!
Через четверть часа Олимпий вошел и объявил, что его превосходительству сегодни недосужно заняться мною, а подождал бы до утра. Между тем отвели мне маленькую вверху горенку, довольно чисто прибранную, подали хороший ужин, и я заснул, прославляя благость провидения и щедроты его превосходительства.
Глава XII
Примерный человек
Когда проснулся я и задумался о будущей судьбе своей, вошел ко мне Олимпий и сказал: «Господин наш – примерный человек! Он богат, знатен и много имеет сильных друзей; но все орудия сии употребляет не на что другое, как на благотворения. У него назначено два дни в неделе, в которые собираются к нему все имеющие нужду в помощи. Отставные воины без пансионов, беззащитные вдовы и сироты, бедные девушки, не могущие найти женихов без приданого, – все приходят к благодетельному Доброславову и получают отраду. Он старается делать милости тайно, надеясь, что правосудное небо воздаст ему в день общего суда. Вчера ты испытал над собою опыт его благотворности! Прогуливаясь под вечер в карете, он увидел тебя лежащего в снегу; сжалился, подобно Иерихонцу, вылез из кареты, велел посадить тебя, а сам пошел пешком.
– О, если б, – вскричал я, – таковых людей было больше в свете, то и подлинно он был бы недурен! но покуда встретишься с одним добрым и честным человеком, то тысяча плутов и жестокосердых окрадут тебя, удручат, высосут кровь и после будут тщеславиться, что не съели и с костями!
Около десяти часов позвали меня в кабинет Доброславова, С терпеливостию выслушал он повесть мою, в коей доказывал об успехах в науках, об услугах, оказанных Ястребову и Латрону, и наградах, за то полученных.
Доброславов пожал плечами и сказал с кротостию:
– Что делать, друг мой; в твоем состоянии возьми девизом своим терпение и жди, пока случай переменит твои обстоятельства. Роптать на людей знатных и сильных – значит в волнующееся озеро кидать каменья. Усмиришь ли его этим?
Как скоро ты столько учился, то можешь занять должность, которую тебе предложить я намерен. Хотя и я человек, следовательно, подвержен разным слабостям и порокам, однако по внушению горнего милосердия нахожу сладкую отраду в сердце своем помогать по возможности прибегающим ко мне с просьбами в нуждах. Хочешь ли ты занять место как бы секретаря? Должность твоя состоять будет в том, чтобы рассматривать просьбы, вести реестр и справляться, стоят ли помощи те, кои о том просят; ибо нередко разврат надевает личину беспомощной добродетели, получает помощь и употребляет ее к развращению других. Надобно уметь и помогать; иначе вместо благотворителя выйдет развратитель нравов, сообщник бездельников. Я знаю одного вельможу, знатного заслугами предков и чрезмерным богатством. Он захотел слыть милосердым человеком и велел во все праздники дома своего, то есть рождения, именин, венчанья, похорон и проч., развозить по улицам мешки с медными деньгами и давать по нескольку всем, протягивающим руки. Кажется, дело само по себе богоугодное, достойное похвал и подражания; но какие следствия? Благородная бедность кротка и стыдлива, подобно невинной девушке. Она не кричит о подаянии, не бросается в ноги прохожему с пронзительным визгом; но стоит, потупясь, и предоставляет испытательному взору доброго человека по ее бледным щекам, по тяжким вздохам, по своей застенчивости судить, что она имеет нужду в помощи.
Богач мой думал не так. Толпа нищих бродяг обоего пола и разного возраста окружала с воем возы его с деньгами. Все получали, а которые проворнее и бесстыднее, те два и три раза вдруг. Оттуда бросались в шинки, напивались, бесчинствовали и, пропив всю ночь, выходили на улицы грабить прохожих.
Я не хочу сего. Итак, друг мой, буде ты согласен у меня остаться, я рад. Ты будешь отыскивать несчастливцев, убитых роком, которые вздыхают втайне и молчат. Приводи таковых ко мне; доставляй случай услаждать судьбу их и разделяй со мною сладость благотворения. О! благословение утешенного страдальца есть благовонный фимиам пред троном горнего милосердия! Оно, подобно чистой воде, омывающей тело, омоет душу твою и, уподобя ее некогда верховному херувиму, сделает достойною стоять при олтаре небесного агнца.
Слезы выпали из очей добродетельного; он отер их с улыбкою, и я, бросясь со слезами к ногам его, целовал с умилением благодетельную десницу. Я вступил в должность столько приятную и с месяц плавал в удовольствии. Ах! как сладостно быть утешителем несчастного! Для сего только пожелал бы я богатства, пожелал бы скиптра и диадимы!
Утро посвящено было отобранию просьб и рассмотрению оных; послеобеденное время употреблял я на освидетельствование просящих. Куда ни появлялся, везде встречаем был стонами, воплями, клятвами в неимуществе, а провожаем уверениями в вечной благодарности. Однако я на все смотрел испытующим взором и нередко отказывал; именно я, ибо его превосходительство во всем мне совершенно верил. При всей, однако ж, проницательности моей (сколько ее во мне ни было, я всю истощал без остатка), случилось сделать однажды промах, и довольно большой. Молодая девушка, сопровождаема старухою, приступила ко мне с умолением. Описание несчастий ее так разительно, слезы ее о потере матери и брата так трогательны, лицо ее, каждое движение так убедительны, что я совершенно поверил, и красавица с старухою получили помощь довольно значущую, хотя я и не подумал справиться о их жизни.
Недели чрез две после того, призван будучи к Доброславову, я увидел строгость и негодование, носящиеся по лицу его. Такая необыкновенность меня поразила, и я с робостию спросил о причине.
– Ты сам причиною моего неудовольствия, – отвечал он. – Точно ли ты осведомился о состоянии и роде жизни той старухи и девушки, о коих недавно так много ходатайствовал?
– Признаюсь, нет; но их наружность, их слезы…
– Были обман и притворство! Выслушай, что вышло. С некоторого времени завелась в Москве шайка бродяг, которая наносила беспокойство полиции, а жителям – обиды и грабительство. Долго не могли открыть следа к их убежищу, однако нашли. Старуха и дочь ее, тобою мне рекомендованные, были: первая – содержательница воров, а другая – любовница их начальника. С помощию денег, мною им данных, они бросились подкупить темничных стражей, чтоб, освободя любезных им узников, бежать из города, по крайней мере на несколько времени. Им не удалось, они пойманы, и если ты хочешь удостовериться в истине, выходи в первый торговый день на площадь, где увидишь воздаяние по заслугам.[84]
– Боже! – вскричал я, побледнев и с трепетом отступив назад.
– Друг мой, – продолжал Доброславов, – я не хочу подражать другим, которые, на моем месте, верно бы, тебя за подобную ошибку лишили места. Я требую только, чтобы ты впредь был рассмотрительнее и не почитал того добродетелию, что носит ее образ. Сказывают, что крокодил, заползши в кустарник, представляет плачущего младенца. Неопытный человек приближается, ищет и бывает жалко-то добычею ужасному чудовищу.
Я поклялся вновь помнить его наставления и поступать по ним. Год службы моей прошел; я был очень доволен Доброславовым, а он мною.
Пора упомянуть о другом приключении, которое имело на меня большое влияние, или, лучше сказать, я на него. В первые месяцы службы моей у Доброславова, посещая феатры и прочие публичные собрания, познакомился я с молодым французом Луцианом. Он был молод, пригож, ласков, тих и добр, как казалось; и я подружился с ним от чистого сердца. Он родился в Москве, а потому совсем не походил на француза. В короткое время он познакомил меня с своею матерью, славною содержательницею пансиона, где воспитывались молодые девицы из хороших домов. Старуха меня полюбила, и все мы трое приятно проводили вечера. Меж тем отошел учитель истории; мне предложено место его, и я с радостию принял, рассчитывая, что занимать два места и из обоих получать жалованье, гораздо нехудо. Таким образом, поутру я занимался делами г-на Доброславова, а после обеда часа три преподавал урок и уезжал делать свидетельства о просящих. Я не объявлял о новой должности его превосходительству, боясь, чтоб он не запретил. Корыстолюбие было тому виною, а притом и тщеславие, что я в силах отправлять две должности. «Если не совсем несправедливо сказано, – думал я, – что слуга не может служить двум разным господам, то, верно, уже не для всех: вот я служу двум, и оба довольны мною».
В один вечер мадам, отведши меня в свою спальню, посадила и начала говорить вздыхая: «Я надеюсь, почтенный друг, что вы уважите намерения чадолюбивой матери, и если откажетесь помогать ей, то, верно, сохраните тайну, которую она вверит сердцу вашему. Вы сами можете быть отцом и тогда будете судить, что значит любовь к единственному сыну».
Вступление поразило меня; воображение запылало. Я так живо вспомнил об Никандре, как бы вчера только лишился его, и клялся помогать мадаме в ее предприятиях, чего бы то ни стоило. Она продолжала:
– Вы заметили, думаю я, в пансионе моем девицу Марию, которая так скромна, тиха, прекрасна лицом и душою; но вместе так застенчива, так стыдлива, что краснеет при приближении каждого мужчины? Она не может без трепета выслушать слово «любовь», хотя сама есть плод пламенной любви, то есть побочная дочь одного знатного господина и какой-то княжны, которая скорее согласилась подарить любовника дочерью, нежели выйти за него замуж и тем, огорча своих родственников, навек себя обесславить. «Я охотно бы соединила судьбу мою с твоею, – говорила она в часы пламенных восторгов, – но сам рассуди: предок твой, который первый стал известен в летописях России, жил во времена Петра Великого; а мой был урожденный князь, прямо происходил от Рюрика и уже при дворе царя Иоанна Васильевича Грозного был ближним боярином».
Против таких доказательств и не любовнику устоять нельзя. Он терпеливо ожидал разрешения своей богини, когда она родила Марию, то отдала ее в мои руки на воспитание. Отец и мать по временам клали в один иностранный банк на имя дочери немаловажные суммы, так что теперь ее приданое простирается до ста тысяч. Посуди, любезный друг, какая невеста! Давно назначила я ее для своего сына, который, как сам ты согласишься, ее стоит; но – жестокие предрассудки! – мать ее, которая теперь за князем Деревяшкиным, хотя дряхлым, но презнаменитым стариком, ведущим род свой от князя Кия,[85] и слушать не хочет, чтоб дочь ее была за кем-либо, как не за гвардейским офицером из знатного дома: она очень пристрастна к сему классу! Теперь ты несколько понимаешь план мой. Другого не осталось, как склонить прелестную Марию к любви сына моего; а там, верно, обстоятельства примут другой вид. Гвардеец не возьмет ее, она будет моею невесткою, а вы получите достаточное награждение.
Вы, может быть, не догадываетесь, чего я хочу от вас просить? Выслушайте! Я, как мать, без навлечения подозрений взяться не могу содействовать моему сыну; похвалы матери сомнительны. Вверить кому-либо опасно. Я окружена девицами, их горничными девушками и прочею сволочью, которая редко меня оставляет. Всего удобнее взяться за сие дело вам, человеку постороннему, на которого никто не обращает особенного внимания, а сверх того, учителю! Ну, что вы на это скажете? Согласны ли помогать мне? А благодарность моя будет соразмерна вашему одолжению.
Так говорила красноречивая мадам, и я задумался, что отвечать бы ей на такое лестное предложение. На размышление потребовал я несколько часов и обещался ответ принести на другой день в ту же пору.
Лежа у себя на постеле, я рассуждал так: «Луциан – мой приятель, мать его очень меня любит: почему же и не услужить? Мариина мать, несмотря на свою сиятельность, есть вздорная женщина, которая не заслуживает доброго слова. Она и в пожилые лета так, видно, ветрена, как избалованный ребенок. Я усердствовал двум уже боярам, но награжден худо; теперь постараюсь сделать им противность и посмотрю, что будет!
Поутру написал я на имя Марии письмецо, в котором весьма живыми красками, в самом роскошном, пленительном виде представил любовь к ней милого Луциана. Сколько прелестей, сколько наслаждений, сколько блаженства ожидает ее в объятиях юноши! Я намеревался письмецо это вложить в тетрадь ее, когда буду экзаменовать при уроке; а потому советовал на другой день доставить мне чистосердечный ответ таким же образом.
Я исполнил по своему предположению удачно, и мадам была вне себя от восторга, о том услыша. «Вы рождены быть великим человеком», – заметила она, и я улыбался, расправляя бакенбарды. Я соглашаюсь охотно, что таковой поступок мой непростителен и достоин всякого нарекания; но я решился открыть вам всю истину, не закрывая и пороков своих.
На другой день с потупленными взорами, с пылающими щеками, с колеблющеюся грудью прекрасная Мария вручила мне тетрадь свою, в которой я, нашедши письмецо, искусно вынул, и по возвращении в кабинет содержательницы оба прочли следующее.
«Сердце мое не терпит скрытности и притворства. Так Луциан меня любит? Вы доставили мне неожиданную, прелестную новость! Я сама давно люблю его страстно, но боялась обнаружить движение сердца моего. Как скоро вы принимаете в том участие, я более не скрываюсь и скажу чистосердечно, что как только найдете случай, я со всем пламенем повергнусь в объятия моего любезного!»
Госпожа надзирательница с удивлением, подвинув очки на лоб, глядела на меня пристально, а я хохотал во все горло.
– Вот что значит, – говорил я, – быть откровенною, чистосердечною! Вот что значит воспитываться в вашем пансионе!
– Не шутите насчет воспитания в моем пансионе, – сказала мадам, – могу вас уверить, что оно не уступит самому лучшему воспитанию в каком бы то ни было парижском институте.
По довольном совещании переписка продолжалась. Я заставил скоро Луциана писать от себя, то есть переписать мною сочиненное. Нельзя изобразить восхищение молодой невинности, когда она прочла начертание руки своего дражайшего. Словом, не прошло четырех месяцев, как прозорливая мать заметила и сообщила мне, что Мария носит под сердцем залог любви и счастия. «Теперь надобно подумать, – говорила она, – как хорошо кончить дело, которое начато так удачно. Это уже беру я на себя, господин Чистяков, и вас более не затрудняю! Вы можете спокойно ожидать развязки и награды, достойной трудов ваших. Равным образом развлекаться вам учением также не советую; посвятите всего себя на услуги Доброславову и оставлены не будете». Мне чуден показался такой мгновенный перелом; но я успокоился, представя, что и той награды, какую получу после окончания сей комедии, будет для меня достаточно и без жалованья за мои уроки. Я прилепился всею душою к пользам Доброславова, исправлял свою должность, иногда посещал мадам, был принимаем ласково, и жизнь моя текла, как тихий светлый ручей в цветочной долине. Немного, правда, возмутило меня происшествие с прекрасною просительницею, о чем я упомянул незадолго пред сим; но как благодетель мой забыл о том, то и я мало заботился. На целый мир смотрел я равнодушно. Тогда свирепствовали в Польше внутренние мятежи, в Турции – война, в Швеции – голод; но я, вздохнув о бедствии страждущего человечества, говорил: «Сами виноваты! Зачем народ хочет больше значить, нежели должно? Больше быть счастлив, нежели можно? Безумствовать и за то мучиться есть удел бедного человека. Блажен, кто подобно мне, нашед мирное пристанище, живет, довольствуясь малым и не стремясь овладеть тем, что простирается далее круга возможности».
Глава XIII
Царица ночи
В одно утро, когда я, сидя в своей комнате, рылся в бумагах, крайне изумился, услыша в кабинете Доброславова смешанный крик, похожий на женский. Как сего прежде не случалось никогда, то я пришел в беспокойство и бросился туда. Кто опишет мое смятение при виде на такую картину! Доброславов сидел в креслах, положив голову на стол и закрыв ее руками. Мария стояла пред ним на коленях, обнимала с рыданием ноги его и с воплем говорила: «Сжалься, родитель мой!» Подле нее лежало в маленькой люльке кричащее дитя, а в углу стояла, потупясь, печальная мадам.
Едва успел я окинуть глазами все предметы, которые так меня поражали, как мадам взглянула на меня с яростию, подскочила, схватила за руку, и, протянувшись к Доброславову, завопила: «Вот, милостивый государь, тот злодей, изверг, который ввел в соблазн неопытную девицу; он поверг ее своими адскими советами в объятия пылкого Луциана. Вот свидетели его вероломства! Прочтите, милостивый государь, прочтите и уверьтесь в моей и сына моего невинности. Один хитрый плут сей всему виною. Несчастные письма его, коими развращал он Марию, нашла я, когда бедствие было уже невозвратимо!»
Тут она с видом обиженной невинности подала Доброславову письма мои к Марии, которые, можно сказать, сама мне диктовала или по крайней мере все читала прежде, нежели отдавал я Марии. Эта новость поразила меня. Я стоял как вкопанный; взглядывал то на мадам, то на Доброславова. Я терялся сам в себе!
Наконец его превосходительство поднялся, взглянул на меня, правда без гнева, но раскрасневшись и с пылающими глазами от негодования.
– Мне недосуг теперь заняться с вами, – сказал он, – подите в свою комнату и ждите, пока я позову!
– Милостивый государь! – вскричал я, рассердясь не на шутку. – Извольте выслушать прежде, нежели обвините!
– Оставьте меня, – сказал он и отворотился. – Я вышел с сердцем, полным досады и гнева на вероломную мадам и легковерного Доброславова. Две недели не видался я с ним, да он редко бывал и дома, как уведомлял меня служивший мне мальчик. Однако стол мой продолжался по-прежнему, и я терпеливо ожидал минуты примирения или совершенного разрыва нашего союза.
В один раз я читал какую-то книгу и остановился на следующем разительном месте: «Безумен, кто дерзнет мечтать, что он знает сердце человеческое, тайные его изгибы, движения, пристрастия, отвращение. Не так непостоянен ветр, носящийся по челу небесному; не так переменно зыбкое лоно моря, как изменчивы, непостоянны сердца человеческие! Мы не понимаем, часто не отгадываем собственных желаний: как же можем постигать чужие?»
Едва кончил я слова сии и начал приводить их в логический порядок, вдруг вошел ко мне Доброславов, сел с важным видом и начал говорить:
– Так, господин Чистяков! Ты причинил мне неудовольствие. Виноват ли ты или нет, но неудовольствие все тем же остается. Дело совсем кончено. Мария уже женою Луциана, который, по моему старанию, пристроен к месту. Я все забыл, простил всех, и прежде нежели мы примемся за обыкновенные дела свои, я хочу знать, какое имел ты участие в сей интриге?
– Милостивый государь! – вскричал я, – если б мадам открыла мне, что Мария есть дочь ваша, то, клянусь, я не вступился бы в такое дело! Но я совсем и не воображал того!
Тут рассказал я с полным чистосердечием обо всем, как происходило. Когда кончил я свою повесть, Доброславов говорил: «Вижу, что ты не виноват в рассуждении меня, и доволен. Но касательно самого дела ты виноват много! Однако, чтобы доказать, что я имею к тебе большую еще доверенность, нежели прежде, то открою план мой об устроении твоего благополучия. Знай, что здесь есть общество благотворителей света.[86] Благодеяния его изливаются втайне, и члены его, равно как и место собрания, неизвестны. Самые члены не знают друг друга, заседая в полумасках. Новый член вписывается в книгу под именем звезды, стоящей вертикально в минуту вступления его в сей орден. Хочешь ли иметь понятие о высокой таинственной мудрости, которая пронзает небеса и освещает сокровенные движения горних духов? Хочешь ли знать замыслы европейских дворов, намерения бояр, весь ход подлунного мира? Хочешь ли вместе со мною и моим другом, который есть главный руководитель и просветитель общества, быть светилом мира, другом людей и повелителем? Или просто, как несмысленная чернь называет великих людей сих – масоном?»
Я сидел, устремив взоры на Доброславова. Такое странное, чудное предложение меня изумило. Сердце мое затрепетало приятным трепетом, и кровь быстро волновалась в груди. Изъявив ему чувствительнейшую благодарность за то высокое мнение, которое он обо мне имеет, я сказал, что с детскою покорностию предаюсь его руководству.
– Хорошо, – говорил он. – Тайное предчувствие внушило мне, что духи наши были в братской связи еще прежде, нежели небытие оживилось и природа почувствовала биение пульса. Отселе не иначе буду называть тебя, как братом, и ты меня тем же именем. Несколько времени назад я предложил сообществу о принятии нового брата, которого ум, бдительность, а особливо скромность, испытал я в годичное время. Все единогласно утвердили мое предложение, и тебе стоит явиться только, – что мы ввечеру вместе и сделаем.
Я снова благодарил моего благодетеля, и оба расстались очень довольны один другим. Голова моя кружилась; воображение пылало. Весь день походил я на страждущего горячкою. «Как? и я буду понимать действия неба и духов, его наполняющих? Я буду слышать их беседы, любоваться их образом, без сомнения прелестнейшим? О! как же непростительно грешат те, кои издеваются над священною метафизикою, а особливо над мудрейшею дщерию ее пневматологиею! Коль скоро достигну я той высокости, какую обещает мне Доброславов, тогда докажу буйным невеждам, что они грубо обманываются; разрушу сомнения света, открою завесу непроницаемую и покажу небожителей!»
Так сгоряча рассуждал я, забыв, что Доброславов требовал от меня более всего молчаливости. Но человек слаб! Как не восхищаться, готовясь проникнуть в недра неба и увидеть такую редкость, как духи! В старину они все-таки почаще являлись людям, а ныне как в воду упали.
День прошел в сем мечтании; настали сумерки; Доброславов вошел ко мне с Олимпием, завязали мне глаза, вывели из дому, посадили в карету, и поехали. Благодетель увещевал меня не робеть, и я был довольно бодр. Чрез час карета остановилась, мы вышли. Долго водили меня, и наконец Доброславов сказал: «Стой здесь до времени». С маски моей сняли повязку и – о ужас! – я увидел обширную комнату, обитую черным сукном, на котором из белого вышиты были птицы, четвероногие, гады, рыбы и насекомые. Посредине комнаты стоял большой стол, уставленный свечами, за которым сидели, потупя головы, в молчании около пятидесяти человек в черных мантиях, на коих изображены были пламенными красками таинственные знаки, как-то: созвездия, планеты, духи парящие а ползающие, добрые и злые.
Первенствующий из них встал, взошел на кафедру, поклонился собранию весьма низко три раза, а потом говорил: «Почтенные, высокопочтенные, просвещенные и высокопросвещенные братия! Позволено ли будет говорить мне о принятии в общество наше достойного сочлена?»
Тут все встали, также низко поклонились ему три раза и сказали: «Говори, Высокопросвещеннейший наставник наш и брат!»
Он начал громко и размахивая руками; говорил так высокопарно, так замысловато, что я не мог понять ни одного слова. Куды? Он упоминал о небесной гармонии, о брачном сочетании звезд, о выспренном плане Еговы, начертанном для создания человека. С час продолжалась речь сия, и я впал в уныние, что ничего не понимаю. «Конечно, я еще недостоин понимать языка истинной мудрости», – думал я и перестал слушать. Сердце мое занывало.
Наконец оратор кончил вопросом: «Согласны ли, братия?» Вместо одобрительного ответа они со всей силы начали хлопать по своим лайковым передникам. Тогда говоривший речь подошел к телескопу, навел его на звезды, долго смотрел, наконец вписал что-то в большой книге, развернутой на столе, и громко возгласил: «Козерог будет имя ищущему просвещения младенцу!» Тут некоторые вышли в другую комнату, а прочие запели песню, в продолжение которой покрыли меня мантией, на голову надели шляпу и начали поздравлять. Со всех сторон раздавалось: «Поздравляю тебя, почтенный Козерог! Ты ступил на светлую стезю истины. Ты принял в себя луч разума, истекающего из небесных чертогов; да возможен нарещи тебя вскоре отроком, а потом и братом!»