
Петербургские трущобы. Том 1
– Очень приятно, – отвечал венгерский граф, и, к удивлению Бодлевского, по-русски, – очень приятно! Я уже имел честь слышать о вас неоднократно… Ведь у вас, кажется, дело было в Париже по части фальшивых ассигнаций?
– О, нет, вы ошибаетесь, любезный граф, – возразил с приятной улыбкой Бодлевский. – Дело это не стоит ни малейшего внимания, – так себе, ничтожный подлог, да и притом же оно тотчас позабылось, так как я не пожелал присутствовать в ассизном суде.
– А предпочел отвояжировать в Россию – это так, это верно! – вклеил свое замечание Сергей Антонович.
– Вообще если у меня и случались в жизни маленькие неприятные столкновения, так это именно больше по части подлогов… Есть, знаете, у каждого свой камень преткновения, – говорил Бодлевский, не обратив большого внимания на ковровскую вклейку. – А у вас, – отнесся он с польской любезностью к графу, – если не ошибаюсь – по части векселей…
– Ошибаетесь! – бесцеремонно перебил его граф. – У меня было разное. А впрочем, я не люблю говорить об этом!
– Равно как и делать? – улыбнулся Бодлевский.
Граф пристально посмотрел ему в глаза.
– Да, равно как и делать, потому что я презираю все это, – твердо сказал он.
– Ба!.. Рисуетесь, милый граф, рисуетесь! – лукаво кивнул Бодлевский. – Презирали бы, так не были бы в нашей ассоциации.
– Это две вещи совершенно разные, – скороговоркой и как бы про себя процедил граф Каллаш.
– Ну, этого я, признаюсь, не понимаю!
– Ах, друг ты мой любезный! – пожал плечами Сергей Антонович, беря обоих за руки. – Да если нам нельзя иначе! Пойми ты: ведь надо же поддерживать честь своей фамилии! Ведь он – граф Каллаш!
– А это настоящая фамилия графа? – осведомился Бодлевский.
– В настоящую минуту – настоящая, – холодно и раздельно отчеканил граф, – а что касается до прошлой, – прибавил он, – то ни вам, ни ему, ни мне самому знать ее не следует.
– А! это дело десятого рода! – почтительным склонением головы удовлетворился Бодлевский.
– Вообще, господа, мы собрались сюда не для того, чтобы экзаменоваться и хвалить личные качества друг друга, – заметил граф Каллаш. – Я по крайней мере полагал, что еду к m-sieur Карозичу для переговоров и условий по общему делу… Я полагаю, – заключил он, вставая с места, – что пора обдумать наш проект, и потому желал бы видеть баронессу фон Деринг.
– Баронесса сейчас выйдет, – предупредил Бодлевский и торопливо направился на ее половину.
По первому взгляду, казалось, и он на графа и граф на него произвели не совсем-то выгодное впечатление. Но что до личных впечатлений там, где в виду общий интерес всей ассоциации!
Через пять минут вышла баронесса – и ассоциаторы открыли совещание о предстоящем выгодном деле.
XIII
ИСПОВЕДНИК
– Вы не слыхали pere[157] Вильмена?
– О, quel beau style! quelle eloquence, quelle extase![158]
– Vraiment, cet homme est doue du feu sacre![159]
– Поедемте слушать Вильмена!
– Но ведь надо рано вставать для этого?
– Ну, вот! уж будто нельзя поспеть к двенадцати часам!
– Да что делать там?
– Как что? Помилуйте! слушать, наслаждаться, prendre des lecons de morale et de religion…[160] И вы еще спрашиваете, «что делать»!
– Но ведь мы не католики…
– О, какой вздор! Это ничего не значит. Dieu est seul partout et pour tous; et de plus tous les notres у sont[161], почти весь beau monde[162] бывает… C'est a la monde enfin[163].
– А! это дело другое! Поедем, поедем непременно!
– Ну, что, как вам понравился Вильмен?
– Oh, superbe, charmant! Nous sommes toutes enchantees и т.д.[164]
Таков был перекрестный огонь восторгов, вопросов, аханья и замечаний, которые с некоторого времени волновали петербургский beau monde. Российские дамы православного вероисповедания, обыкновенно почивавшие сладким и безмятежным сном во время собственной обедни, наперерыв спешили теперь, вместе с петербургскими католичками, слушать элоквенцию pere Вильмена. И точно: слушали и умилялись. Хотя pere Вильмен, случалось, ораторствовал почти по два битых часа, но дамы все-таки слушали и умилялись или, по крайней мере, старались достойным образом изображать вид сердечного умиления. То-то была выставка благочестивых, восторженных, кокетливо тронутых экспрессий лиц и утренних нарядов! Диагональный ли столб солнечного света, падавший из купола вовнутрь прохладного храма, густые ли звуки органных аккордов, сливавшиеся с звучными голосами певцов итальянской оперы, производили на православных петербургских дам такое умиление, или же умилялись они просто потому, что так следует, потому что «cela etait a la mode»[165] – наверное не знаем, но полагаем, что последнее предположение имеет на своей стороне большую долю вероятия и даже истины.
Когда pere Вильмен, смиренно опустя очи долу и сложив на груди свои руки, пробирался к кафедре, выражение его физиономии носило разительную печать иезуитизма, оно так и напоминало собою одну из гравюр Каульбаха к гетевскому «Reineke-Fuchs», на которой сей знаменитый Рейнеке изображен в ту минуту, как он в иезуитском костюме и в смиренно мудрой позе изволит выслушивать от петуха-прокурора формальное чтение своего приговора. Но, взойдя на кафедру, pere Вильмен преображался. Когда, ощутивши достаточную дозу экстаза, он кидал громы своего красноречия – облик его принимал совсем иной характер: он напоминал собою грозно-вдохновенный, сурово-фанатический лик Савонаролы. Жесты его принимали величественность пафоса, черные глаза как-то углублялись и метали искры, а громкие французские фразы лились неудержимо-театральным потоком.
И дамы плакали и умилялись.Зато по окончании проповеди и службы или в светской гостиной с pere Вильменом совершалась новая метаморфоза. Здесь как-то сама собою проступала на первый план его умеренная толстота, с маленьким, но солидным брюшком пятидесятилетнего человека, и плавную, изящную речь его всегда сопровождали методическая понюшка душистого табаку «rape» и самая благодушная улыбка. Он так и напоминал собою блаженной памяти придворных французских аббатов XVIII века. Так и казалось, что вот-вот возьмет он флейту, сядет к пюпитру и разыграет арию моцартовского «Дон Жуана» или из «Волшебной флейты» или продекламирует отрывок из Расина, а не то, пожалуй, под шумок, с самым добродушным видом, расскажет вам нечто во вкусе Лакло и Кребилльона-сына.
Почтенный pere Вильмен считался в Петербурге лицом временно приезжим. У него был какой-то ничтожный официальный предлог, который именно и послужил ему причиной приезда в Россию; но некоторые лица петербургского католического духовенства не совсем-то его долюбливали и особенного благорасположения сему патеру не выказывали, ибо, помимо официальной его причины, провидели иную, постороннюю цель его пребывания в Петербурге. Они подозревали в добродетельном pere Вильмене тайного иезуитского агента.
Лица эти основали свои соображения частью и на том еще обстоятельстве, что pere Вильмен явился в Россию не один, а со своим слугой, который часто показывался вместе с ним там, где, по всем житейским соображениям, в слуге не было ни малейшей надобности: он сопровождал его и в церковь, и в консисторию, и в коллегию – словом, почти повсюду, куда официально показывался pere Вильмен. Даже и в неофициальных посещениях некоторых светских гостиных этот слуга каждый раз старался втереться в прихожую. Такое ревностное хождение, по-видимому, без всякой нужды, за своим господином и подало повод к догадке о тайной иезуитской миссии pere Вильмена, ибо известно, что братиям приснодостойного ордена Лойолы никогда не дается одиночных, самостоятельных поручений: в каждую миссию их отправляют непременно по трое, дабы они наблюдали и выслеживали действия друг друга, о которых своевременно делали бы тайные шпионские донесения своей орденской власти. Таковой-то шпион, всегда равноправный с миссионером брат ордена, часто принимает на себя роль слуги, если обстоятельства не позволяют ему взять роли сотоварища. Третий тайный брат наблюдатель принадлежал к постоянным петербургским жителям. Это был некий благочестивый старичок, получивший особое тайное предписание для своих наблюдений. Догадка на этот раз вполне оправдалась. Назойливый слуга pere Вильмена в сущности был шпион и орденский сотоварищ его – брат Жозеф.
С некоторого времени достойный отец Вильмен стал весьма-таки стесняться наблюдений брата Жозефа и даже не шутя побаивался их, но вскоре его совершенно успокоило одно постороннее обстоятельство: брат Жозеф стал оказывать страстное влечение и сердечную привязанность к российской очищенной, известной тогда под популярным и балладо-романтическим названием Светланы. Маленький прием ее утром продолжался удвоенным приемом к обеду и оканчивался исчезновением брата Жозефа к вечеру. Светский костюм, который носил он в качестве слуги, гарантировал его страстные отношения к Светлане от соблазна людей посторонних. Брат Жозеф после ежевечернего исчезновения часа на три, на четыре очень скромно и тихо возвращался восвояси, кое-как сваливался на свое иноческое ложе и тотчас же засыпал мертвым сном до радостного утра. Братья, казалось, поняли друг друга: они без слов заключили между собою взаимный договор – не препятствовать своим эпикурейским склонностям, ибо эти индивидуальные качества души и сердца нисколько не касались принципов и сущности их иезуитской миссии. Зато в сфере этой последней обоюдное шпионство неослабно поддерживалось полным разгаром.
Pere Вильмен в короткое время приобрел себе вместе с огромною популярностью довольно значительный кружок католических исповедниц. Он любил чаще всего исповедовать на дому, в молельных или будуарах, где ревностные католички откровенно слагали с себя весь груз своих прегрешений. Pere Вильмен особое внимание оказывал богатым светским дамам и преимущественно богатым старушкам. Все ужасы ада и все блаженство рая фигурировали в его келейных поучениях этим особам, – в поучениях, направленных преимущественно на бренность земных благ и стяжаний и на отречение от них в пользу благ душевных. Посильным результатом поучений было, что несколько благочестивых старушек, устрашась ужасов вильменова ада и прельстясь его раем, великодушно отказались от имений своих в пользу почтенного ордена, к которому имел честь принадлежать добродетельный pater. В его портфеле уже хранились два-три духовные завещания да наличными деньгами и драгоценными вещами тысяч на пятьдесят с излишком. Все это были благочестивые плоды, собранные им на пользу и процветание заветного ордена.
Pere Вильмен, и сам того не подозревая, нашел себе сильного пропагандиста в молодом графе Каллаше.
Граф Николай Каллаш занял довольно видную роль в обществе. Предположения опытных светских людей, сделанные о нем на рауте Шиншеева, оправдались. Граф блистал в весьма модных гостиных, пользовался приятельством и дружбой лучших из светских молодых людей, имел неограниченный кредит у Шармера, у Никельс и Плинке, у Дюссо и Елисеева; Сабуров поставлял ему помесячно лучший экипаж и лучших рысаков своих; две-три лучшие камелии до вражды поругались между собою за право ходить с ним в маскараде; несколько светских барынь с замиранием сердца ждали, кому из них этот Парис отдаст заветное яблоко, и все вообще восхищались его красотой, умом, его французскими стихами, его романсами и рисунками в альбомах. Старушки тоже полюбили его. Одни только мужчины – въяве друзья и приятели – были тайными врагами графа, и иные из них не задумывались под сурдинку распускать про него разные неблагоприятные сплетни. Но – странное дело! – это только увеличило обаяние графа в глазах женщин. Он знал свою силу, свое могущество над ними и пока пользовался ими для весьма тонкой, красноречивой пропаганды в пользу pere Вильмена, который его же стараниями был обязан большей частью своей популярности. Не одна из особ прекрасного пола, увлеченная рассказами графа, отправлялась на исповедь или для религиозной беседы к pere Вильмену, и, можно сказать с достоверностью, ни одна из них не выходила от патера без того, чтобы после нескольких визитов не оставить ему своей посильной лепты. И это были не одни католички – весьма многие из русских православных барынь, очень уж возлюбя французское красноречие, делали свои вклады то золотыми вещами, то кой-какими деньгами в пользу разных филантропических целей, выставляемых или Вильменом, или графом Каллашом.
Время шло своим чередом, а французский иезуит, благодаря своим личным достоинствам и ловкой невидимой пропаганде графа Каллаша, приобретал все больше и больше влияния на умы некоторых из русских барынь.
XIV
НАЗИДАТЕЛЬНЫЕ БЕСЕДЫ
Pere Вильмен хотя избрал себе для виду, так сказать, официально, скромную келию в одном из тех мест, где обыкновенно останавливается приезжее католическое духовенство, однако секретным образом предпочел нанять для себя, вместе со своим слугой, частную, свою собственную и совершенно отдельную квартиру, взятую третьим братом наблюдателем на свое имя. Сделать это было не трудно, так как третий брат наблюдатель принадлежал к ордену тайно, жил в мире и даже числился на службе в одном из присутственных мест. Квартира нужна была сему добродетельному триумвирату для особых важных совещаний по делам своей секретной миссии. Подозрительная осторожность вообще прежде всего свойственна истинным сынам Лойолы, которые в настоящем случае опасались делать свои совещательные сходбища в официальной келии отца Вильмена: там мало ли что случится – их могли подглядеть, подслушать, да и сами они могли подать повод к излишним толкам. Все эти соображения побудили их взять отдельную квартиру. Она была очень невелика, всего-навсего две комнаты с передней и кухней, и вдобавок весьма скромно убрана. Несколько плетеных стульев, ломберный стол да кожаное высокое кресло составляли мебель приемной комнаты. Украшением же ей служили черное распятие да черная библия и несколько католических священных гравюр в простых рамках, между которыми висели два портрета: генерала иезуитского ордена и Игнатия Лойолы – его основателя.
В этом-то скромном жилище преподобного отца появилась однажды баронесса фон Деринг.
Появилась она со своей соблазнительной красотой. Красота эта, казалось, еще увеличивалась от противоположности с богатым, но вполне скромным нарядом, который во время визитов ее к отцу Вильмену всегда был один и тот же: роскошное черное платье и никакого постороннего цвета в аксессуарах. Предстояла она пред ним ревностною католичкою, жаждущей испить живой воды от прохладного источника его поучений. Весь ум тонкого, искусного кокетства опытной в этом деле баронессы был постепенно употреблен ею против своего назидателя. И чем казалась она скромнее, недоступнее, тем распалительнее действовало кокетство ее на воображение сластолюбивого старца. Она открылась ему, что с тех пор, как поучается откровению религии в его высоких беседах, ею овладела одна заветная мечта, к осуществлению которой стремится всем сердцем, но… но осуществить которую может единственно содействие Вильмена. Эта мечта – самой сделаться иезуиткой и своим влиянием, своей красотой и положением в свете тайно вести иезуитскую пропаганду.
– Мне недостает только одного, – говорила она с пылающими глазами и порывистым чувствам католическо-религиозной экзальтации, – мне недостает знания… знания тех идей, правил и принципов, на которых зиждется храм иезуитизма; я не знаю приемов, которыми успешнее можно действовать; помочь в этом может мне только мой добрый исповедник и наставник.
Уловка удалась как нельзя лучше. Умная, влиятельная и прекрасная пропагандистка иезуитских интересов, пропагандистка в России – была для монаха чистейший клад, упустить который он почел бы великим прегрешением. Старческая страсть к молодому, сильному и красивому телу помогала еще при этом закрыть ему глаза, чтобы не иметь никакого сомнения или недоверия в своей прозелитке.
Через несколько таких визитов и поучений крепость его сердца со всем гарнизоном нравственных сентенций и благоразумного опыта сдалась на капитуляцию незаметно осаждавшему неприятелю. Неприятель был своего рода паук, опутавший вконец иезуитскую мушку. Патер Вильмен совсем забывался перед своей искусительницей и, приуготовляя в ней почву для уразумения иезуитской пропаганды, откровенничал с нею даже о таких вещах, которых бы никому, кроме пославших его, открывать был не должен. И все это нравственное кораблекрушение произвела в нем одна только грешная красота его духовного чада.
– Мы – члены великой семьи. Я – тайный агент великого ордена, – открывался он баронессе со своим обычным красноречием. – Нас много: наше братство непрерывною сетью покрывает всю Европу и Азию и Америку, но… нас мало в России. У нас нет родины, нет отечества, наша задача – мир. И он будет наш, потому мы – сила! Мы уже были несколько лет тому назад в России, мы были сильны[166], имели тайное, но огромное влияние; наши коллегии украшали многие города, например, в Орше – какой монастырь принадлежал ордену! А здесь, в Петербурге, у нас тоже был свой дом, мы уже взяли было в руки воспитание русского юношества, мы готовы были совсем вкорениться в России; но… нас выгнали за границу! Однако мы снова вкоренимся здесь, потому мы – сила, мы живые корни, родник, который как ни заваливай камнями, а он все-таки просачивается. Нас гонят и преследуют, а мы меж тем строим громадные дворцы, держим в руках несметные капиталы, – и мы победим, потому у нас великая задача и великий дух. Мы достигнем, что в мире не будет ни России, ни Франции, ни Германии, ни папы, а будет едино стадо и един пастырь, будет один наш орден и один генерал-командор…
– Вот, – продолжал он, вынимая из портфеля длинный реестр, – вот плоды моей недолгой пропаганды в России! Я здесь всего четвертый месяц, а между тем приобрел уже в пользу ордена четыре завещания от одного старика и трех праведных старушек-полек. По этим завещаниям нам отказано полтораста тысяч, и все эти записи составлены нами и помощью одного тайного нашего брата… есть тут один старичок… я через своих познакомился и сошелся с ним… А вот в этом хранилище, – говорил он, указав глазами на черную шкатулку, служившую фальшивым пьедесталом для распятия, – хранятся посильные приношения деньгами и вещами на пятьдесят три тысячи. Вот мои плоды! – восторгался старик, пожирая сладострастными глазами роскошный бюст баронессы. – А мои клиенты, мои духовные дети, которых я с каждым днем приобретаю здесь! В нынешний приезд свой, надеюсь, не мало завербовал новобранцев в нашу духовную паству.
До слепоты влюбленный старец и не воображал, какую ловушку приуготовил сам себе своей откровенной болтовнею. Надо отдать справедливость баронессе: чуть ли это была не единственная женщина, которая так ловко умела превращать в мягкий воск таких хитрых и крепких иезуитских кремней, да еще и лепить из них все, что угодно, по своему произволу.
Она, впрочем, показывала вид, что совсем отреклась от себя и своей воли, что она вся, и нравственно и физически, подчинена влиянию и воле монаха и с религиозным фанатизмом, беспрекословно готова исполнять все, по первому его слову, по первому взгляду, – и pere Вильмен в самодовольном ослеплении воображал себя полным владыкой над своей фанатически преданной и покорной прозелиткой.
XV
ИСКУШЕНИЕ
После пятинедельного знакомства баронесса делала уже третий визит pere Вильмену не в обычную пору. По взаимному соглашению они условились видеться друг с другом вечером, с девяти часов, так как в эту пору наступали исчезновения брата Жозефа. Pere Вильмен третий раз уже находил благовидный предлог удалять на несколько часов свою иезуитскую прислугу, состоявшую из весьма пожилой и непривлекательной женщины французского происхождения. В отсутствие ее он сам, лично, впускал и выпускал свою тайную посетительницу.
Квартира его находилась во втором этаже одного каменного дома и четырьмя окнами своими выходила на улицу. В угольной, смежной с приемною, комнате, служившей pere Вильмену для отдохновения после его теологических занятий, баронесса уже третий раз находила прекрасно зажаренную холодную пулярку и холодную бутылку доброго шампанского. Добрый pere Вильмен был уроженец Шампаньи, и потому нет ничего мудреного, что он любил шампанское и пулярки.
Третий раз уже он разделял с баронессой свою скромную трапезу, и на сегодня решительно не заметил, как она, зажигая свою сигаретку, словно невзначай переставила свечу со стола на окошко.
Вдруг с внезапным шумом растворились двери, и в комнату быстро влетели три нежданных гостя.
– Муж!.. Боже! мой муж! – пронзительно взвизгнула баронесса и цепко повисла на шее несчастного патера.
– Да, муж, изменница! – закричал во все горло Бодлевский, стараясь придать своему голосу возможно большую громовность. – Муж, который пришел сюда с законною властью! – продолжал он, указывая на стоявших посреди комнаты посторонних господ.
Весь дрожащий и ошалелый от страха, патер поднял глаза свои по направлению руки мнимого мужа и с ужасом увидел русского полицейского офицера и, за ним, городового сержанта.
– Простите! пощадите!.. Он обольстил меня! – истерически кричала между тем баронесса, не отрывая рук своих от шеи Вильмена.
– Тише… тише… Бога ради, не кричите так – вы меня погубите! – умолял перепуганный иезуит, тщетно стараясь выбиться из крепких объятий.
– Как!.. ты старик, и ты забыл свой сан! ты громишь порок проповедями и обольщаешь чужих жен! – усиливал свой голос Бодлевский. – Людей сюда, свидетелей!
– Тише же, тише… Берите все, что хотите, только не губите меня… ради бога! ради моих седин! – умолял Вильмен трепещущим голосом.
– Послушайте, крик напрасен, – посреднически обратился к двум сторонам полицейский надзиратель. – Я здесь законная власть и законный свидетель, следовательно, сейчас же могу без шуму кликнуть понятых и составить акт на месте преступления. Но дело вот в чем, – продолжал он, стараясь успокоить и мужа и любовника. – Зачем вам ссориться и подымать уголовное дело, которое во всяком случае окончится весьма скверно для бедного старика?.. Он уже и так наказан! Он предлагает мировую сделку, говорит, что вы можете взять, что угодно, – не помириться ли вам и в самом деле? Пощадите его честь и его седины!
Бодлевский и слышать ничего не хотел, продолжал кричать и бесноваться и каждым воплем своим повергать в неисчерпаемую пучину ужаса pere Вильмена, который умирал при мысли, что на крик могут собраться люди, может случайно воротиться брат Жозеф и увидеть его в таком виде, застать в таком положении… При одной мысли у несчастного трещала и кружилась голова, захватывался дух и сжималось сердце.
– Все, все берите… – безумно повторял он, вырвавшись, наконец, от баронессы и указывая свидетелям своего позора на заветный пьедестал под распятием.
– Плачь, плачь, несчастный старик, проси, умоляй его, чтоб он сжалился, иначе тебя ждут позор, уголовный суд и каторга, – говорил надзиратель, силою ставя иезуита на колени перед Бодлевским и нагибая для поклона его голову. Затем он снова, вместе с Вильменом, принялся убеждать неумолимого супруга.
Баронесса все время продолжала рыдать в истерике и тем только увеличивала крик и суматоху.
Наконец, после долгих убеждений и после того, как злосчастный патер открыл свою черную шкатулку, Бодлевский согласился на мировую.
– Мы поделимся самым честным и безобидным образом, – говорил полицейский офицер, проверяя реестр иезуитских приобретений. – Четыре завещания и вещи на шесть тысяч оставим вам, а остальные сорок семь тысяч наличными деньгами – уж извините, святой отец, – возьмем себе, по законному праву, за бесчестие.
Старик был огорошен случившимся, так смущен и перепуган, что даже не нашелся ничего возразить на это требование и безусловно согласился отдать свои деньги.
– А для верности, – продолжал офицер, – садитесь и пишите под мою диктовку, что вы на полюбовной сделке заплатили сорок семь тысяч мужу обольщенной вами женщины. Это хотя и никому не покажется, но останется, для верности, в кармане барона фон Деринга.
Совсем убитый патер и на это согласился, не прекословя, и машинально стал писать под диктовку полицейского. Он считал каким-то сверхъестественным чудом и карой неба внезапное появление трех неизвестных сквозь лично им самим замкнутые двери. Патер и не подозревал, что в сем бренном и грешном мире существуют некие инструменты, «перьями» и «фомками» у мошенников называемые, а в просторечии известные под общепринятым именем отмычек и ломиков, с благодетельной помощью которых всякая дверь растворяется бесшумно и беспрепятственно.
– Теперь, padre, вы можете благословить и отпустить нас с миром, – сказал надзиратель, почтительно подставляя руку под отеческое благословение pere Вильмена.
Но pere Вильмен не двигался с места и глядел на все безумными глазами.
– Благословите же, padre, – настойчиво повторил полицейский.