
Петербургские трущобы. Том 1
– Александра Пахомовна! – заговорил он униженно-обиженным протестом. – Что же это такое значит? Какой же я такой выхожу вольноотпущенный человек и при своем капитале состою, а костюмчика по званию своему не имею – и сейчас всякий меня мазуриком обзовет. А вы взгляньте-с: ведь, сюртучонок-то у меня – масляница! весь засалимшись, словно резинковый непромокаемый, лоснится. Так это на что же похоже-с?
Александра Пахомовна с серьезным видом оглядела весьма неказистый костюм господина Зеленькова.
– И теперича вы знаете, – продолжал господин Зеленьков, – что я завсегда как вам, так и их превосходительству по гроб жисти своей преданный раб, и о костюмчике не для себя собственно выговариваю; потому мне это дело не стоящее, мне все равно, в чем ни ходить: Зеленьков и в рогожке щеголем будет и всегда будет – «Иван Иваныч Зеленьков», а костюмчик пристойный, собственно по вашему же делу, требуетца – так вы подумайте-с и на гардероп мне вручите.
Александра Пахомовна подумала и вручила на гардероб три пятирублевых бумажки, с внушением не пропить их.
Господин Зеленьков не без достоинства ответил, что он дело свое завсегда понимать может и, откланявшись с обычно-ухарскими ужимками, направился на Толкучку – покупать себе новое платье.
В тот же самый день, к шести часам вечера, он переехал в комнату, отдающуюся от жильцов, которая, на сиротское счастье Александры Пахомовны, пришлась как раз над квартирой Бероевых.
* * *Это все совершилось спустя две недели после раута Давыда Георгиевича Шиншеева, а побудительной причиной к совершению послужили нижеследующие обстоятельства.
Князь Владимир Шадурский провел скверную ночь: уязвленное самолюбие лишало его сна, взбудораженная досада и до детскости капризная, избалованная настойчивость в своих желаниях, – настойчивость, в этом случае пока еще совершенно тщетная, бессильная, не давали ему ни минуты покоя; он все думал, как бы этак гласно, героически, донжуански достичь своей цели, чтобы натянуть нос и Рапетову, и Петьке, – и все-таки ничего не выдумал…
Между тем полнейшая невозможность встретить в скором времени Бероеву, очевидный неуспех у нее, слишком заметная, даже как будто презрительная сухость князя Рапетова и ежедневно возрастающее подтрунивание Петьки заставили его через три-четыре дня решиться на последнее, слишком рискованное средство: он поехал к генеральше фон Шпильце. Генеральша обещала уведомить его о результатах, и на другой день утром князь Владимир получил письмо лаконического содержания, – в нем значилось только шесть письменных знаков:
2000 р.с.
Князь, не думая ни минуты, схватил перо и на той же бумажке написал: «Согласен». Бумажка с тем же самым посланным отправилась в обратное путешествие, а господин Зеленьков получил приказание выжидать объявления о квартирах у ворот указанного ему дома.
VII
«НА ЧАШКУ КОФИЮ»
Иван Иванович Зеленьков благодушествовал. Он уже около месяца занимал свою «комнату снебилью», а хозяйка его апартамента – курьерская вдова Троицына – оказывала ему всякое уважение, потому что Иван Иванович Зеленьков при самом переезде своем в новое помещение вручил ей сразу вперед за месяц свою квартирную плату. Это обстоятельство, паче слов самого Зеленькова, убедило курьерскую вдову Троицыну, что постоялец ее – человек отменный, точный и взаправду при капиталах своих состоит. Иван Иванович казался ей истинным щеголем, да и самому себе таковым же казался: он носил набекрень пуховую шляпу вместо прежней потертой фуражки; драповая бекеша с немецким бобриком предохраняла от стужи его бренное тело, которое в комнате украшалось темно-зеленым сюртуком с отложными широкими бортами и металлическими пуговицами, шелковым жилетом и широкими панталонами невыразимо палевого цвета. Иван Иванович аккуратно каждое утро посещал мелочную лавочку, где проводил полчаса и более в приятных разговорах с приказчиком. Приказчик тоже оказывал Ивану Ивановичу уважение и удовлетворял его расспросам. Всем петербургским жителям уже давным-давно известно, что мелочные лавочки служат своего рода клубами, сборными пунктами для всевозможной прислуги. Иван Иванович Зеленьков успел заслужить благоволение и от этих посетителей, ибо рассказывал им разные истории, балагурил и иногда почитывал «Пчелку». Зоркое око его вскоре заприметило между многочисленными посетителями курносую девушку Грушу, отправлявшую обязанности прислуги у Бероевых. Курносая девушка Груша, солдатская дочь, являла собою вполне порождение Петербурга: она могла быть и горничной, и кухаркой, и белошвейкой, и всем чем угодно, и в сущности ничем. Хотя курносая Груша никакими особенно приятными качествами души и наружности не отличалась, однако Иван Иванович начал преимущественно перед нею «точить свои лясы». Курносая Груша сначала ответствовала молчанием, пренебрегала лясами Ивана Ивановича, отвертывалась от своего искателя, а потом, видя такое его постоянство, начала улыбаться, отвечать на лясы лясами же, и наконец мягкое сердце ее не выдержало. Приятные качества Ивана Ивановича вполне победили курносую Грушу, особенно, когда он, догнав раз ее на лестнице, подарил шелковый фуляр, а в другой – золотые сережки. Груша вдруг ощутила потребность более обыкновенного подыматься наверх к курьерской вдове Троицыной то за одолжением спичками-серинками, то за угольками. Наконец она появилась и в апартаменте гостеприимного Ивана Ивановича. Иван Иванович с тех самых пор, как уловил в свои сети некрепкое, но доброе сердце девицы Груши, и сам несколько изменился: он по утрам, перед тем как отправляться к Александре Пахомовне с отчетом о своих действиях, неукоснительно забегал в цирюльню, где приказывал брить свою бороду, уснащать гонруазом усы и покруче завивать коками свои белобрысые волосы. Разноцветные галстуки также стали принадлежностью его костюма. Словом сказать, грязненький Иван Иванович Зеленьков преобразовался в совершенного сердцееда ради курносой девушки Груши.
Однажды утром он встретился с нею в мелочной лавочке и сказал с поклонцем:
– Послушайте, Аграфена Степановна, как я собственно желаю решить судьбу насчет своего сердца, так не побрезгуйте нониче ко мне на чашку кофию – притом же моя тетенька будут.
– Очинно приятно, – отвечала Груша и обещала быть беспременно.
Когда к шести часам вечера она вошла к господину Зеленькову, комната его уже представляла вполне праздничный вид. На окошке не валялось ни сальных огарков, ни оторванных оловянных пуговок, ни сапожной щетки, ни даже полштофов, – все это было выметено, вычищено и запрятано куда-то. Перед высокоспинным волосяным диваном стоял покрытый расписной салфеткой стол; на столе – самовар с кофейником, сдобные булки с сухарями, селедка и огурцы с копченой колбасой, пряники и орехи с малиновым вареньем. Все это было разложено на тарелках, между которыми возвышались штоф и бутылка.
На диване восседала Александра Пахомовна, одетая скромнее обыкновенного, хотя и с неизменной папироской в зубах. Иван Иванович почтительно сгибался перед нею на стуле, уткнув между колен свои сложенные пальцы.
– Вот-с, тетенька, и они-с! позвольте рекомендовать, – с торопливою развязностью вскочил он при входе Груши.
– Честь имею представить, – продолжал Зеленьков, расшаркиваясь и размахивая руками, – Аграфена Степановна, очень хорошие девицы, а это – моя тетенька!
Тетенька с величественной важностью поклонилась Аграфене Степановне, а Аграфена Степановна очень сконфузилась и не знала, как сесть и куда девать свои руки.
– Садитесь, пожалуйста! без церемонии! – шаркал и лебезил Иван Иванович. – Чем угощать прикажете? Тут всяких питаньев наставлено, – кушайте-с!
Обе гостьи тяжело откланивались, но к питаниям не прикасались.
– Тетенька-с!.. Аграфена Степановна! Сладкой водки не прикажете ли-с, али тенерифцу? Выкушайте рюмочку, это ведь легонькое, самое дамское!
Гостьи жеманно отказываются; Иван Иванович, однако, не отстает, атакуя их с новою силой, и наконец побеждает: гостьи выкушали по рюмке сладкой водки и посмаковали тенерифцу.
– Ах!.. ах, разлюбезное это дело! – восторженно умиряется, и сам не зная чему, Иван Иванович, причем егозит на стуле, всплескивает руками и щелит свои и без того узкие масляно-бегающие глазки.
– Нет, черт возьми! – вскакивает он с места и, схватив со стула гитару, запевает разбито-сладостным тенорком, со своими ужимками:
И вы, ды-рузья, моей красоткиНе встречали ль где порой?В целым нашим околоткиНет красоточки такой!Эта девушка-шалунья,Эфто Грунюшка-игрунья –Только юбка за душой!Тетенька сосредоточенно курит папироску, пуская дым через ноздри; Аграфена Степановна конфузится и краснеет, а Иван Иванович снова уже швырнул на диван гитару и в каком-то экстазе, ударяя себя кулаком в перси, говорит:
– Тетенька! распропащий я человек, потому – круглый сирота! И при моем сиротстве горькием, только вы одни у меня и остались… Добродетельная, можно сказать, сродственница! Хоша я и при своем капитале, однакоже проживаю в уединении. Только и услады одной, что чижа вот с клеткой купил, и преотменно, я вам скажу, поет, бестия, индо все уши прожужжит! Одначе ж он не человек, а как есть по всему чиж, так и выходит глупая он птица; а мне, при таком моем чувствии к коммерческим оборотам, требуетца теперича подругу. Правильно ли я полагаю, Аграфена Степановна?
Аграфена Степановна потупилась, покраснев еще более прежнего. Тетенька ободрительно улыбнулась и с важностью приступила к расспросам:
– Вы, значит, здесь в услужении проживаете, при своех господах?
– По наймам… внизу тут – у Бероевых, – ответила Груша, кое-как оправляясь от смущения и радуясь, что настал разговор посторонний.
– По наймам?.. Так-с. А сколько жалованья вам кладут они?
– Три рубля в месяц да полтину на горячее. Только двое прислуги: куфарка да я при барыне и при детях.
– Так-с. Стало быть, господа-то небогатые?
– Где уж там богатые! Живут себе помаленьку.
– И большое семейство?
– Нет, не так-то: сам хозяин, да жена при нем, да двое детей: мальчик и девочка.
– Значит, четверо. А сам-то – в чиновниках али так где служит?
– Он, этта, сказывали, по золотой части какой-то у Шиншеева, – богач-то, знаете?
– Слыхала. Так это, стало быть, место доходное?
– Уж Христос их знает! Слышала я точно, что другие больно уж наживаются, а он – нет; одним жалованьем доволен. И притом же должность его такая, что на месте не живет, а побудет, сколько месяцев придется, здесь с семейством, а там и ушлют в Сибирь на полгода и больше случается. Вот и теперь уехамши, недель с пять уж есть. Барыня-то одна осталась.
– Гм… А может, он и получает какие доходы, да куда-нибудь на сторону их относит? – с подозрительно-лукавою миной спросила тетенька.
– Ах, нет, как можно! – совестливо вступилась Груша. – Он всякую копейку, что только добудет, все в семейство несет, даже и оттуда, из Сибири-то, присылает. Нет, для семейства он завсегда большой попечитель.
– Ну, а как живут-то, не ругаются?
– Ой, что вы! душа в душу живут. Вот уже шесть годов они женаты, да я пятый год при них служу, так верите ли богу – ни разу тоись не побранилися между собою; а чтобы это ссоры, неудовольствия какого – и в помине нет! Оченно любят друг дружку, уж так-то любят – на редкость, со стороны смотреть приятно. И такой-то у них мир да тишина, что вовек, кажися, не отойду от места. И мать такая хорошая она; деток своих до смерти любит; обоих сама выкормила.
– А может, так, одно притворство? – попыталась тетенька смутить рассказчицу. – Может, у нее какие ни на есть амуры на стороне заведены! Ведь тут у нас это не на редкость бывает!
– Ну, уж нет! – с гордым достоинством, горячо перебила Груша. – Может, у других где – оно и так, а у нас не водится! Наша-то без мужа ровно монашенка живет, все с детьми занимается, сама обшивает их да учит шутём в книжку читать, и коли куда погулять выйти, так все с детьми же. Нет, уж такой-то домоседки поискать другой! Вон, этта, как-то бал ономнясь у Шиншеева был. Так что ж бы вы думали? Муж еле-еле упросил поехать, а то сама и слышать не хотела: что, говорит, там делать мне? А не ехать тоже нельзя, потому – сам Шиншеев просить приезжал.
– Что ж, разве она образованности не имеет, если ехать не хотела? – опять ввернула тетенька свое замечание.
– Нет, она оченно, можно сказать, образованная, – оступилась Груша, – все в книжку читает и на фортепьяне до жалости хорошо играть умеет и на всяких языках доподлинно может, – это сама я слышала. А только не любит этого, балов-то. Она, чу, сама барского рода, у родителев жила в Москве, да родители разорились, в бедности живут, так они теперича с мужем, при всех недостатках, от себя урывают да им помощь оказывают.
– Что ж, это хорошо, – похвалила тетенька, затягиваясь папироской. – А почему это сам Шиншеев приезжал к ним звать-то? – продолжала она. – Уж он, верно, даром, для блезиру, не позовет ведь служащего, потому какая ему компания служащий?
Груша на минуту раздумчиво остановилась.
– Верно, уж он это неспроста! не ухаживает ли он за самой-то, подарков каких, гляди, не делает ли тайком от мужа-то? – допытывала Александра Пахомовна.
Груша опять подумала.
– Это было, – утвердительно сказала она. – Шиншеев-то больше норовил приезжать к нашей без мужа. Приедет, бывало, детям игрушек, конфет навезет; а она, моя голубушка, сидит, словно в воду опущенная. Раз я-таки подслушала, грешным делом: сидит, этта, он у нее да и говорит: «Хорошо будет, и мужу вашему хорошо; а теперь, хоша он и честный человек, а вы в бедности живете; лучше, говорит, в богатстве жить». Так она индо побледнела вся, затряслася, сама чуть не падает, и уйти его попросила. Всю-то ночь потом проплакала, так что просто сердце изныло, на нее глядючи. Он ей опосле этого браслетку прислал золотую, с каменьем разным – так что ж бы вы думали, моя матушка? Назад ведь ему отослала: я сама и относила ведь! Право!..
– Стало быть, она дура, коли от фортуны своей отказывается, – солидно и с сознанием полной своей правоты заметила тетенька.
– Нет, не дура, – возразила девушка, – а только в законе жить хочет да Егора Егорыча своего любит, только и всего. А мужу про Шиншеева не сказала, – продолжала Груша, – потому – горячий он человек и мог бы места своего решиться. Отчего ей и труднее, что все сама в себе переносит. Вот и теперь: тоскует, сердечная.
– К чему же тосковать-то? – апатично спросила Александра Пахомовна, наливая кофе.
– Как к чему, дорогая моя! Шуточное ли дело теперича, нужда какая!.. Должишки у них есть, – ну, платят по малости; в Москву тоже посылают, самим жить надо. Егор-то Егорыч теперь уехал, когда-то еще пришлет денег, богу известно, а ей ведь всего пятьдесят рублей оставил; выслать обещался, да вот и не пишет ничего, а она убивается – уж не случилось ли чего с ним недоброго?
– Ну, у Шиншеева бы спросила, – посоветовала тетенька.
– Да, легко сказать-то, у Шиншеева! – возразила Груня. – У него уж и так они сколько жалованья-то вперед забрали – чай, отслуживать надо! А спросить еще совестится, особливо знамши то, как приставал-то он. Да и скареда же человек-то! – с негодованием воскликнула девушка. – Сперва, этта, давал-давал деньги, а теперь и прижался: пущай, мол, сама придет да попросит; пущай, мол, надоест нужда, так авось с пути свернется. Вот ведь каково-то золото он! Мы хоша люди маленькие, а тоже понимаем. А она к нему – хоть умри, не пойдет, – продолжала Груня. – Теперича управляющий за фатеру требует, сами кой-как перебиваемся вторую неделю; Егор Егорыч не пишет, – так она уж, моя голубушка, сережки брильянтовые да брошку свою продавать хочет, чтобы пока-то извернуться как-нибудь.
При этом последнем известии внезапная мысль пробежала по лицу Александры Пахомовны. Она в минуту сообразила кое-что в мыслях и неторопливо приступила к новым маневрам.
– Так вы говорите, что она очень нуждается… Гм… это видно, что женщина, должно быть, хорошая, даже вчуже слушать-то жалко, – заговорила она, с сострадательной миной покачивая головою. – Вы говорите, что она даже вещи продавать хочет? – продолжала тетенька. – И хорошие вещи, брильянтовые?
Груня подтвердила свои слова и заверила в достоинстве брильянтов.
– Барыня сказывала, что мало-мало рублей двести за них дать бы надо, – сообщила она.
– Так-с, – утвердила тетенька. – В этом я могу, пожалуй, помочь ей.
Девушка с удивлением выпучила глаза на Александру Пахомовну.
– Теперича ежели продать их брильянтщикам, – продолжала эта последняя, – так ведь они работы не ценят и за камень самое ничтожество дают вам. А вы вот что, душенька, скажите вашей барыне, коли она хочет, я могу продать ей за настоящую цену, потому у меня случай такой есть.
– Это точно-с! у тетеньки – случай! – поддакнул, крякнув в рукав, Иван Иванович.
– Потому как я состою при своей генеральше в экономках, – говорила тетенька, – и не столько в экономках, сколько собственно при ее особе, можно сказать, в компаньонках живу, так надо вам знать, что генеральша имеет свои странности. Ну, вот – просто не поверите, до смерти любит всякие драгоценности, и везде, где только можно, скупает их по самой деликатной цене, потому – это она не по нужде, а собственно прихоть свою тешит. Так если вашей барыне угодно будет, – заключила Александра Пахомовна, – я могу генеральше своей сегодня же сказать, и она даже, если вещи стоящие, может и более двухсот рублей дать – это ей все единственно.
Совершив таким образом последний маневр, тетенька успокоилась на лаврах и, закуря новую папироску, окончательно уже предоставила поле посторонней болтовни Ивану Ивановичу Зеленькову.
Груша в тот же вечер передала Бероевой предложение зеленьковской тетки.
VIII
НЕОЖИДАННЫЙ ВИЗИТ
На другой день, около двух часов пополудни, во двор того дома, где обитали господин Зеленьков и Юлия Николаевна Бероева, с грохотом въехала щегольская карета и остановилась у выхода из общей лестницы. Ливрейный лакей поднялся вверх и дернул за звонок у дверей Бероевых.
– Дома барыня?
– Дома.
– Скажите, что генеральша фон Шпильце приехала и желает их видеть по делу.
Известие это застигло Юлию Николаевну в ее маленькой, небогатой, но со вкусом и чистотою убранной гостиной, где она, сидя в уголке дивана, одетая в простое шерстяное платье, занималась каким-то домашним рукоделием; а у ног ее, на ковре, играли двое хорошеньких детей. Мебель этой комнаты была обита простым ситцем; несколько фотографических портретов на стенах, несколько книг на столе, горшки с цветами на окнах да пианино против дверей составляли все ее убранство, на котором, однако, явно ложилась печать женской руки, отмеченная чистотой и простым изяществом вкуса. В этой скромной домашней обстановке, с этими двумя розовыми, светлоглазыми малютками у ног она казалась еще прекраснее, еще выше и чище, чем там, на рауте, в пышной фантастической обстановке тропического сада. Мирно-светлое, благоговейное чувство невольно охватило бы каждого и заставило почтительно склонить голову перед этим честным очагом жены и матери. Стоило поймать только один ее добрый, бесконечно любящий взгляд на этих веселых, плотных ребятишек, чтобы понять, какою великою силой здоровой и страстной любви привязана она к своему мужу, как гордо чтит она весь этот скромный семейный быт свой, несмотря на множество скрытых нужд, лишений и недостатков материальных. Она умела твердо бороться с этими невзгодами, умела побеждать их и устраивать жизнь своего семейства по возможности безбедно и беспечально. Она глубоко уважала мужа за его твердость и донкихотскую честность. Читатель знает уже несколько обстоятельства Бероевых из добродушной болтовни курносой девушки Груши. В пояснение мы можем прибавить, что Егор Егорович Бероев – бывший студент Московского университета и во время оно учитель маленьких братьев Юлии Николаевны – женился на ней, не кончив курса, в ту самую минуту, когда разорившегося отца ее посадили за долги в яму, а старуха мать готова была отправиться за насущным хлебом по добрым людям. Эта женитьба поддержала несколько беспомощное семейство, которое перебивалось кое-как уроками Бероева, пока, наконец, он по рекомендации одного богатого школьного товарища получил место по золотопромышленной части у Давыда Георгиевича Шиншеева. Делец он оказался хороший, Давыд Георгиевич имел неоднократно случай убедиться в его бескорыстной честности и потому поручал ему довольно важные части своей золотопромышленной операции. Обязанности Бероева были такого рода, что требовали ежегодных отлучек его в Сибирь на промыслы, а Давыд Георгиевич, по правилу, свойственному почти всем людям его категории, эксплуатируя труд своего работника, попридерживал его в черненьком тельце относительно материального вознаграждения. Он всегда был необыкновенно любезен с Егором Егоровичем, приглашал его к себе на вечера и обеды, сам иногда ездил к нему, не без тайных, конечно, умыслов на красоту Юлии Николаевны, но весьма туго делал прибавки к его жалованью, несмотря на то, что не задумался бы кинуть несколько тысяч в вечер ради баронессы фон Деринг. Бероев же, считая вознаграждение за свой труд достаточным, по донкихотским свойствам собственной натуры, и не помыслил когда-либо об умножении своих достатков. Жалованье его сполна уходило на нужды семейства, а так как этих нужд было немало, то и в кассовой книге Шиншеева значилось, что этого жалованья забрано Бероевым уже вперед за три месяца. Неожиданная отлучка в Сибирь, спустя неделю после шиншеевского раута, захватила его врасплох, так что он мог уделить только очень незначительную сумму из своих прогонов, надеясь извернуться и выслать ей деньги в самом скором времени. Но… должно быть, изворот оказался неудачен, и Юлия Николаевна уже несколько времени находилась в весьма затруднительных обстоятельствах, которые, наконец, вынудили ее на продажу двух вещиц, не почитавшихся ею необходимыми. Она искала только случая, как бы сбыть их по возможности выгоднее. В таком-то положении застиг ее визит Амалии Потаповны фон Шпильце.
Не успела она еще опомниться от недоумения при новом, незнакомом имени и значении самого визита, как в комнату вошла уже генеральша, в белой шляпе с перьями, завернутая в богатую турецкую шаль, с собольей муфтой в руках, украшенных кружевами и браслетами, и, с любезным апломбом особы, знающей себе цену, поклонилась Юлии Николаевне.
– Я слишала, ви желайт продать брильянты? – начала она своим обычным акцентом.
Юлия Николаевна вспомнила слова Груши, сообщившей ей вчера о предложении зеленьковской тетки, и потому отвечала утвердительно, прося присесть свою гостью.
– Могу смотреть их? – продолжала генеральша, незаметно оглядывая обстановку гостиной.
Бероева вынесла ей из спальни сафьянный футляр с брошем и серьгами.
– Ah, cela me plait beaucoup! – процедила генеральша, любуясь игрою брильянтов. – Je dois vous dire, que j'ai une passion pour toutes ces bagatelles…[144] Это ваши малютки? – с любезной нежностью вдруг спросила она, делая вид, что сердечно любуется на двух ребятишек.
– Да, это мои дети, – ответила Бероева.
– Ah, quels charmants enfants, que vous avez, madame, deux petits anges!..[145] Поди ко мне, моя душенька, поди к тетенька! маленька, – нежно умилялась генеральша и, притянув к себе детей, поцеловала каждого в щеку. – О, les enfants c'est une grande consolation![146] * А тож я это понимай… сама мать! – покачивала головой фон Шпильце и в заключение даже глубоко вздохнула. – Мне нравятся ваши безделушки… Я хочу купить их, – свернула генеральша на прежнюю колею, снова принимаясь любоваться игрою каменьев. – А что цена им? – спросила она.
– Заплачены были двести восемьдесят, а я хотела бы взять хоть двести, – отвечала Бероева.
– О, се n'est pas cher![147] – согласилась Амалия Потаповна. – Така деньги почему не дать! Я буду просить вас завтра до себя, – продолжала она, возвращая футляр вместе со своей карточкой, где был ее адрес. – Demain a deux heures, madame[148]. Я пошлю за ювелиир и посоветуюсь с племянником, а там – и деньги на стол, – заключила она, любезно протягивая Бероевой руку.
Юлия Николаевна со спокойным, светлым и довольным лицом проводила ее до прихожей, где ожидал генеральшу ливрейный гайдук с богатой бархатной собольей шубой.
IX
ВЫИГРАННОЕ ПАРИ
На следующий день, в назначенное время, Бероева приехала к генеральше.
Петька, предуведомленный молодым Шадурским, нарочно в это самое время прохаживался там мимо дома, чтобы быть свидетелем ее прибытия, и видел, как она, расспросив предварительно дворника, где живет генеральша, по его указанию вошла в подъезд занимаемой ею квартиры. Петька все это слышал собственными ушами и видел собственными глазами. Теперь в его голове не осталось ни малейшего сомнения в существовании связи между Бероевой и Шадурским. Он сознал себя побежденным.
Лакей проводил Бероеву до приемной, где ее встретила горничная и от имени Амалии Потаповны попросила пройти в будуар: генеральша, чувствуя себя нынче не совсем здоровой, принимает там своих посетителей.