
Полная версия
Воспоминания
Перлом этой милой мне семьи была Марья Васильевна Киреевская, олицетворение скромности и глубокого непоказного благочестия. Она два раза прекрасным своим почерком переписала всю библию в Русском, в то время запрещенном, переводе Алтайского миссионера Макария, сосланного в бедный Волховской монастырь неподалеку от Елагинских поместий и сделавшегося их другом. Марья Васильевна отменно чтила своего духовника Терновского, священника при церкви Вознесения у Серпуховских ворот. Бывало, ранним-рано съездит она к нему к заутрени, а в 8 часов уже сидит за чайным столом и поит семью кофе и чаем. Авдотья Петровна не особенно ее за это жаловала. Действительно, она совершенно предалась отцу Сергию и, подражая ему, постилась до изнеможения. В сентябре 1859 года она жила одна у него и до того измолилась и испостилась, что сил у нее больше не достало. Уезжал я в Воронеж к своей невесте и нанятому извощику велел остановиться у церкви Вознесения, где отпевали Марию Васильевну. Накануне я стоял в небольшой ее комнате при ее гробе, и тут мне показали ее поминальник, в котором записаны были имена Петра и Сарры, т. е. мое и сестры моей. Терновский говорил над ее телом такую проповедь, что в церкви, наполненной молящимися, многие плакали. Обыкновенно он говорил не приготовляясь. Тут черные, густые волосы у этого сухопарого пастыря, казалось, вздымались, и сам он походил на изображение Иоанна Крестителя на известной картине Иванова. Накануне похорон я был у него, и он как бы извинялся передо мною в кончине Марии Васильевны. «Что скажет про меня Авдотья Петровна?» говорил он мне недоумительно. Правда, что в августе того же года изнывала в посте и молитве его поклонница Елизавета Николаевна Кривцова, рожденная княжна Репнина. В Успенский пост, питаясь одним картофелем и редькою, она занемогла холерою и скончалась, оставив несовершеннолетних сына и дочь. Знаменитый своими проповедями Терновский привлекал к себе в церковь толпы богомольцев. Филарет не мог уговорить его к принятию монашества, дабы ему быть архиереем. Он скоро после Марии Васильевны скончался и велел похоронить себя на кладбище того же Донского монастыря, где она легла. На похороны ее приезжала только одна Екатерина Ивановна Елагина.
Чуть не с первого дня знакомства Авдотья Петровна отдала мне читать и позволила списывать целые кипы писем к ней Жуковского, который был незаконным братом ее матери, Варвары Афанасьевны Юшковой, рожденной Буниной, дочери Белевского воеводы Афанасия Ивановича. Мать Жуковского была Турчанка, взятая в плен после покорения Бендер графом Паниным в 1770 году и привезенная к Бунину крепостным его человеком, который, как и многие другие крестьяне Тульской и Орловской губернии, уходили по паспортам в маркитанты, т. е. занимались мелочной торговлею при наших войсках. Авдотья Петровна была на шесть лет моложе Жуковского и с самого раннего его возраста любила Василия Андреевича, одной из первых учительниц которого была ее мать, образованная и прекрасно игравшая на фортепиано (1791). Жуковский был постоянным, ежедневным предметом воспоминаний Авдотьи Петровны, которая связывала его имя с памятью своей самой близкой подруги и двоюродной сестры Марии Андреевны Протасовой, дочери Андрея Ивановича и Екатерины Афанасьевны (рожд. Буниной). Жуковский и Мария Андреевна многие годы были влюблены друг в друга. Жуковский называл Авдотью Петровну Своей Поэзией. Этого достаточно, чтобы выразить то обаяние, которым она пользовалась и в своей семье, и в близком обществе. Письма ее таковы, что в сравнении с ними знаменитые письма m-le de Sêvignie кажутся приторными. Она до конца жизни любила занятие словесностью и в Дерпте за несколько месяцев до кончины перевела проповедь, сказанную там одним пастором. Все, что она ни делала, выходило как-то изящно. Она хорошо рисовала и вышивала шелками; ничего в ней не было такого, что в ученых женщинах называется синечулочеством. С какою ясностью и теплотою вспоминала она прошедшие годы своей жизни; когда я ее знал, она уже схоронила целый ряд детей своих и иной раз со слезами на глазах говорила: «Рахиль плачущися чады своих и не можаша утешитися яко не суть». Конечно моя с гимназии любовь к Жуковскому, знание наизусть многих стихов его и то, что сам он незадолго перед смертью намеревался пригласить меня в учителя к его детям, послужили к моему сближению с Авдотьей Петровной и ее семейством, которое отличалось взаимною горячею дружбою. Второй Елагин, так называемый Николушка, пригласил меня летом того же 1853 года бывать у них в родовом Юшковском поместье его матери, селе Петрищеве, верстах в 15-ти от города Белева и в 12-ти от села Мишенского, которое было местом рождения Жуковского, которое досталось сестре Авдотьи Петровны Анне Петровне Зонтаг и ныне принадлежит внучатой ее племяннице Марии Васильевне Беэрр, дочери Василия Алексеевича и Екатерины Ивановны Елагиных. Я поехал в Петрищево вместе с приятелем их дома университетским товарищем Василия Елагина Эммануилом Александровичем Мамоновым. Это был отменно даровитый человек, вполне художник, писавший карандашными очерками, а иногда и масляными красками очень схожие портреты, по большей части заочно. В то же время нравы его были весьма нечисты, а связь с Нащокиными предосудительна по отношению к матери этого семейства. В Петрищеве небольшой деревянный, но чрезвычайно уютный дом в два этажа с обширным садом, множеством яблок и особенно замечательным крыжовником, ягоды которого были как мелкие китайские яблочки (говорят, они и теперь родятся такие же, и в Москве на Петровке их покупают у Марии Васильевны). Это был поистине
Огромный запущенный сад,Приют задумчивых дриад.Авдотья Петровна отменно любила растения и цветы; бывало, в день ее рождения (11 января 1789 г.) и именин (1-го марта) в комнатах у нее было тесно от цветов и мелких деревьев, которые привозились ей в подарок. Сама она в этом году должна была остаться в Москве, чтобы в ней водворить вдову Жуковского Елизавету Алексеевну с двумя ее детьми. Авдотья Петровна ездила к ней навстречу в Петербург, а в Москве поселила ее у себя, пока она не наняла себе дома в Замоскворечье на Полянке у купца Поземщикова. Ей нужно было помещение подешевле, так как вдовья пенсия ее (5.000 р.) была вдвое меньше того, что получал Василий Андреевич. Авдотья Петровна часто писала в Петрищево к сыну. Она несколько тяготилась большими расходами, в которых вынуждало ее пребывание Жуковских. Между нею и молодою вдовою полного согласия не было, так как сия последняя говорить по-русски не умела и к Русскому быту совсем была непривычна. Между тем имя Жуковского было предметом разговоров. Я вернулся из Петрищева в конце июля, говел, приобщался Святых Тайн в приходской древней церкви св. Иоанна Предтечи, и в этот же день Авдотья Петровна повезла меня на Полянку. С некоторого рода благоговением глядел я на Елизавету Алексеевну, но разговаривать с нею затруднялся, так как в то время еще плохо знал по-немецки. После уже, только в 1856 году после коронации, когда новый Государь возобновил ей пенсию ее мужа, она пригласила меня давать уроки ее Саше и Павлу, но уроков почти не было, так как вернувшись из Сокольников, она простудилась и 21 сентября 1856 года скончалась, а дети ее увезены к ее брату Рейтерну, женатому на Лазаревой-Станищевой.
Во вторую половину 1853 года я перебрался с Малой Лубянки на Моховую в игрушечный магазин Трухачева. Вспоминаю и другие мои до того помещения. На 3-м курсе жил я вместе с моим гимназическим товарищем, юристом в университете Дмитрием Дмитриевичем Батуриным, в одной комнате, разделенной перегородкой, за которою мы спали. Тут однажды оставалось у меня денег всего 10 коп., но случай вывел меня из беды. Идя по Столешникому переулку, на углу которого и Большой Дмитровки в доме Засецкого помещалась наша домохозяйка м-м Файе, повстречался я с книгопродавцем Хелиусоси (преемником Дейбнера), и дорогою предложил он мне переводить с Немецкого статейки для издания «Любителям Чтения». Он сказывал, что для этого издания выписал он из чужих краев дешевые картинки и кто-то у него выбирает, что нужно переводить. В разговоре мы дошли с ним до конца Кузнецкого моста, т. е. до его магазина и я понес от него к себе Немецкий оригинал. На другой день я отнес ему целый лист перевода и получил 6 рублей. Это, кажется, была первая моя письменная заработка (не считаю переводов в гимназии из Нирица, за которые денег я не получал). Разумеется, я был чрезвычайно собою доволен. Вспоминаю еще два мои студенческие помещения. С моим милым Казановичем жил я некоторое время в доме Игнатьева (ныне Толмачева) в Газетном переулке близ Большой Никитской. Внутри большого двора была у нас внизу одна комната. Один из наших товарищей, Англичанин Фрирс, умел отлично делать трещины в тарелках, стуча ими в свой лоб. Много тарелок перебил он так у нас к досаде Казановичев слуги, присланного ему отцом. Фрирс открыл возможность ходить в университет из Газетного сквозным двором в Долгоруковский переулок, и мы так и звали: идти Фрирсовым проходом. Тут были беспрестанные сношения с другим нашим товарищем Чехом Францем Фаусеком (по-чешски Фаусек вместо обще-славянского Жик). Он был сыном управляющего имением малолетних братьев Балашовых, а старший брат его управлял в Смоленской губернии имением князя Павла Борисовича Голицына. У Фаусека была особая книга – приват-корреспонденц с черновыми его письмами, в которых мы однажды прочли его выражение: «цель моего пребывания в Москве есть изучение Французского языка», над чем мы смеялись. Отец выписал его в Москву из Венского университета, где тогда происходили студенческие беспорядки. Фаусек в душе был псовым охотником; у него была собака «Пипер» и, бывало, ни за что его не заставишь остаться с нами, когда наступало время выводить Пипера на двор. «Пипер, иси», слышалось часто у него в помещении, где все было в порядке расставлено, в противоположность нашей безалаберной жизни. По окончании курса в университете (где в одном сочинении Шевырева назвал он себя венчаником, вместо венца), получил он у Балашовых место умершего отца своего. От них перешел он к братьям Мухановым в Старобольский уезд Воронежской губернии и по поручению Мухановых продал это большое имение княгине Марии Александровне Мещерской, у которой он оставался недолго, так как позволял себе жить слишком по-барски. Там он перешел в православие из католичества и очень рисовался этим переходом. Еще в Мотовиловке Балашовской женился он на Зейферт, воспитаннице Марии Петровны Бреверн, бездетной и очень образованной благодетельницы того края. Долго мы были с ним очень дружны. Старший его мальчик Виктор даже жил у нас на Берсеневской набережной. Ныне он директором женских курсов в Петербурге, а перед тем, кажется, был профессором зоологии в Дерптском университете. Уволенный от Мещерских, Фаусек переселился в Таганрог, где некоторое время занимался торговлею. По моему желанию ездил он в мои «Лысыя Горы» и поставил туда от себя прикащика, который действовал недобросовестно, что и послужило поводом к нашему охлаждению. Бедный Фаусек погиб в Петербурге: на него наехал экипаж и ушиб его до смерти.
Другое студенческое помещение было у меня в Кривоникольском переулке на дворе во втором от Большой Молчановки доме. Там жил я с Федором Федоровичем Кокошкиным (отцом нынешнего профессора). Это был поздно рожденный сын известного директора театров, тоже Федора Федоровича, в первом браке женатого на Варваре Ивановне Архаровой, а во втором от актрисы Потанчиковой произведшего на свет этого моего сожителя. Александра Ивановна Васильчикова, заботясь об его судьбе, зная, какую скромную веду я жизнь, выразила желание, которое по моей приверженности к ней, было мне приказанием, чтобы первокурсник Кокошкин поселился со мною. У нас было три комнаты со множеством моих книг и с общею любовью к Пушкину, которого стихи мы оба знали почти наизусть. Нас посещал Иван Захарович Постников, сын другой сестры Ал. Ив. Васильчиковой Марии Ивановны. Он был до такой степени тучен, что своим присутствием согревал наши чрезвычайно холодные комнаты. По субботам и воскресеньям навещала нас родная тетка Кокошкина, добродетельная сестра Потанчиковой, с другим своим племянником Добровым, незаконным сыном того же Федора Федоровича Кокошкина, учившимся в ремесленном заведении Императорского Воспитательного Дома, что в Немецкой слободе. Это был бедный мальчик в дырявых сапогах. Он учился отлично и отправлен был от училища за границу, где, в Швейцарии, поступил в работники и сдружился с неким Набгольцом. По возвращении в Россию он сделался профессором и, будучи очень доброго нрава и красивой наружности, женился, взял за женою 15.000 р. и вместе с Набгольцом основал в Москве столь известный доныне чугунолитейный завод. Тесная дружба соединяла моего Кокошкина с механиком, его братом, который имел какую-то должность в Нижнем, и с сестрою Анною Федоровною Кокошкиною же, которую княгиня Черкасская, бездетная дочь Александры Ивановны Васильчиковой, сосватала за некоего Штрандмана, а тот получил судебное место в Симферополе. Муж княгини Черкасской, князь Владимир Александрович, будучи опекуном Кокошкина, привел в порядок его дела (сельцо Брехово под Москвою) и определил его на службу в Холмскую Русь, предварительно дав ему обучаться службе в Сибири при графе Муравьеве-Амурском. В Холму Федор Федорович женился на тамошней уроженке Ольге Наумовне, но рано умер, оставив троих детей. Вдова его заняла и долго занимала место начальницы женской гимназии во Владимире. Забыл я упомянуть, что наш Фаусек, всегда опрятный и нарядливый, всегда же нуждался в деньгах до того, что ему не на что было пообедать. По этому случаю у нас написаны были на него нелепые стихи:
Обритый, бледный и сухой,Заняв полтину у соседа,Я по Московской мостовойИскал, наряженный, обеда.Я к Ларичу зашел, но там поживы нет,К Петру Иванычу – ушли, мне Марфа отвечает,Я к Кузьмину, но там один ответ:На Чистых-де Прудах давно уж он играет.Студент Кузьмин, сын зажиточного Пензенского помещика, молодец собою, одержим был страстию к карточной игре, выигрывал и проигрывал большие деньги, бросал их направо и налево и кончил тем, что, распроигравшись, пустил себе пулю в лоб. Когда я жил с Кокошкиным, случалось мне ходить в Малый Николо-Песковский переулок к Липецкой нашей знакомой, чтобы играть с нею а карты, Дарье Ивановне Ивановой, но у нее и у живших в соседстве, а потом переселившихся в собственный дом на самый край Донской улицы Головниных, я, разумеется, вел очень умеренную игру. С Головниным связан я был еще дружбою не только моей матери и тетки, но деда и бабки Бурцевых. Михаил Яковлевич Головнин, старый моряк, человек, что называется, практический и умевший, как в своей маленькой комнате (которую он называл каютою), так и во всем доме устроить, чтобы всем было уютно, привязать меня к себе. Он души не чаял угодить супруге своей Марье Ильиничне (рожденной Малеевой), отец которой некогда служил вместе с моим отцом в Сибири, а мать ушла куда-то в монастырь, бросив ее на попечение тетке в Рязанской губернии. Марья Ильинична от природы была очень умна, но крайне избалована, привередлива и прибегала к придуманным недугам, чтобы настоять на своем. Вместо хозяйства и четырех детей она постоянно занималась богословскими книгами, для чего муж покупал ей много книг, на которых она делала карандашом свои пометки, и я к ним относился очень почтительно, а теперь они кажутся мне смешными. Дочь свою, милую Варвару Михайловну, не отпускал он от себя из дому по целым месяцам. Благочестивый Михаил Яковлевич к концу жизни стал ходить к обедне каждое утро два раза; и в промежутках посещал устроенное им на свои средства и совершенно честным образом училище для мальчиков. У него наверху, куда почти никто не ходил, стоял гроб и приготовленный саван, наменены гривенники с пятачками для раздачи на помин души. Когда я с его отпеванья пришел к ним в дом, супруга его, глядя на меня, улыбалась, указывая на мои не обсохшие от слез глаза. После этого я никогда больше у нее не бывал.
Давал я тогда уроки Русской словесности прекрасной девице Марии Федоровне Лугининой, ныне баронессе Велио. Она жила у отца своего, который разошелся с ее матерью, рожденною Полуденскою, сестрою моего приятеля Михаила Петровича, дочерью почетного опекуна и друга первого вельможи Московского князя Сергея Михайловича Голицына и сестрою того Лугинина, который воспитывался в Париже, женился на Француженке и получил известность как естествоиспытатель. Мать его Варвара Петровна так и не сошлась с мужем. Он оставил ей по духовному завещанию большое состояние, но она отказалась принять оное. На каждый урок ко мне приходила pour faire l'êlephant[60], как говорят Французы, наставница ученицы моей, достопочтенная Маргарита Борисовна Дюмушель, ее отец принадлежал к знатному Французскому роду Allars de Maisonneuf, эмигрантом поселившийся в Москве и основавший книжную лавку на Кузнецком мосту, в том самом месте, где потом много лет сряду был магазин Дейбнера, подле самой тамошней церкви. Он принадлежал к масонам и в мае 1812 года с другими иностранцами был выслан в Муром. Мать с дочерью остались в Москве и ушли из нее вслед за большой армиею. При переправе через Березину кто-то из Французских генералов подал кусок мяса девочке Маргарите; увидя это, сидевший на барабане Наполеон, раскричался и велел отнять пищу у бедного ребенка. Мать с нею побрела в Вильну и нашла доступ к Кутузову. Когда тот вышел к ней, она подала ему маленький знак, и Кутузов снабдил ее деньгами и дал тройку лошадей для отъезда в Петербург, где вечером у банкира Ливио она увидела государя, и та же крохотная Маргарита подала ему просьбу о возвращении из Мурома отца. Маргарита Борисовна вышла замуж за какого-то Парижского незначительного музыканта и от него имела сына Ивана Феликсовича Дюмушеля, памятного в Москве учителя Французского языка и инспектора в Екатерининском институте, и дочь, Маргариту Феликсовну, с которою учредила она и долго вела большой женский пансион на Вшивой Горке в доме Степанова (за одно помещение платили 12.000 р.). Старуха умела отлично обращаться с сотнями воспитанниц и многочисленною слугою, а дочь ее, рослая Virago criarde[61], была настоящим хожалым и вела пансион в отличном порядке. Я подружился с этим семейством. Жаль, если пропали памятные записки этой умной и доброй старухи. Сын же ее был человек весьма ограниченный и держался со своею женою, Ольгой Дмитриевной, рожденной Крыловой, которая воспитывалась в том же пансионе Дюмушелей.
Из кратковременных уроков вспоминаю про дом Марии Васильевны Шиловской, рожденной Вердеревской. Я учил двух сыновей ее, старшего Константина, который потом играл на сцене под именем Лошивскаго и второго Владимира, который потом женился на единственной дочери графа Васильева, выхлопотавшего ему через графа Адлерберга титул графа Васильево-Шиловскаго. Сему последнему я отказался давать уроки, заметив, что в пакете платных мне билетов стало недоставать по 3 рубля. Он крал у своей бабушки.
У товарища моего Новикова другом был товарищ медик Николай Евграфович Мамонов, происхождения таинственного; уверяют, что он сын князя Грузинского, так называемого Roi de Wolga (царя Волжскаго), по большому его имению Лыскову на Волге, где он много лет куролесил и безобразничал на всякие лады, и таким образом Мамонов был братом знаменитого архимандрита Антония. Этот Мамонов, красавец собою, по окончании курса сделался модным врачем и особливо между богатым купечеством, которых он очаровывал обхождением и всяческою любезностью. Этот-то Мамонов доставил мне в то время очень богатый урок у Алексеевых, живших тогда на конце города в Рогожской, недалеко от Александровской заставы в большом прекрасном доме, где некоторые стены были расписаны al fresco, т. е. по свежей штукатурке. Эти Алексеевы в то время, когда я поступил к ним в учителя словесности и истории, только что выиграли большую тяжбу со своими двоюродными, тоже богатыми, Алексеевыми. Семья их состояла из старика Владимира Семеновича, чистенького, небольшого роста, и из двух сыновей его (третий Сергей, был отделен и жил на Новой Басманной в великолепном доме близ Красных ворот): холостяка Семена и Александра Владимировича, женатого на Гречанке Елизавете Михайловне Бостанжогло. У них была тогда дочка Маша (ныне Четверикова и уже бабушка) и сын-любимец и надежда всей семьи, впоследствии Московский городской голова, мой ученик, Николай Александрович. Эти Алексеевы были людьми уже довольно образованными: бабка моего ученика, Москвина, получила воспитание в каком-то княжеском доме и завела в семье разного рода повадки просвещения, благочестия без ханжества, необыкновенную опрятливость и вежливость в обращении. У них была единственная в Москве, кажется и до сих пор, золотопрядильная. Я давал уроки 3 раза в неделю по часу и за каждый раз получал по 7 рублей; их точности соответствовал я своею и никогда не опаздывал на урок, для чего держал постоянного извощика и всякий раз, совершая долгое путешествие, мысленно готовился, а во время урока старался говорить как можно менее, а больше выспрашивать ученика. За несколько лет немного раз мать не присутствовала на уроке с каким-нибудь рукоделием. Мне давали чаю и допускали папиросу, но когда я однажды вынул сигару, то предложена была целая коробка сигар, лишь бы я не курил у них. Не только я, но и жена моя[62] была приглашена на их семейные праздники, причем нас не только угощали, но сластей и фруктов клали нам в пролетку при отъезде. Кроткий Александр Владимирович обыкновенно приезжал в Рождество и на Святую поздравлять меня с праздником. При такой обстановке не мог я не усердствовать, а родители и дед потом выражали мне свою благодарность и за то, что я настоял, чтобы Колю не отдавали в университет, а постепенно приучали к занятиям по делам торговли. От этого Николай Александрович, вышедши человеком вполне образованным (так как у него были учителя: Новиков – история, а Вейнберг – география), не только подобно многим другим богатым купчикам не разорял родительского состояния, но и приумножил его. Мне удалось заразить его любовью к Русской поэзии. Помню, как загорелись у него глаза, когда, едучи с ним на дачу в Елизаветино, сказал я ему, что Пушкин убит был Французом. Когда ему случалось писать и печатать в газетах по своим торговым делам, слог его был точен и выразителен. С Рогожской Алексеевы переехали на Пречистенский бульвар, где купили дом почти на углу Знаменки. Там Елизавета Михайловна на много лет пережила мужа, там и скончалась в прошлом 1909 году. Я навещал ее изредка и всегда был принимаем наилучшим образом. Раз она пригласила меня на день своих именин к себе на дачу в свое Кучино Нижегородской ж. д., сказав, чтобы я извощика нанял только до станции железной дороги. Там меня и еще человек 20 приглашенных ожидал целый вагон с особым поездом, а на станции Обираловка ждали нас экипажи. После роскошного обеда поехали мы назад, а молодой хозяин с факелом в руке скакал сбоку, освещая дорогу; но беда была в том, что в Москву мы опоздали и на железной дороге с трудом нашли себе городских извозчиков. На Пречистенском же бульваре учил я года два смиренную сестру будущего головы Марию Александровну, вышедшую замуж за Сергея Ивановича Четверикова, суконного фабриканта, которого отец был заметным участником в постройке нашего великолепного собора, возвышающегося на скале перед глазами посетителей Гельсинфорса.
Мой ученик Алексеев, так страшно погибший в неусыпно проходимой им должности Московского головы, был человек очень умный, но все-таки чувственный и державшийся поговорки: «моему нраву не препятствуй».
Противоположность ему представляла двоюродная его сестра Елизавета Григорьевна Мамонтова, кроткая, тихая и своеобразно изящная. Она была дочь Веры Владимировны Сапожниковой, рожденной Алексеевой. Я учил ее Русской словесности лет 5 сряду; мать ее, вдова парчевого фабриканта у Красных ворот, была женщина очень умная, твердого нрава и с постоянной жаждою просвещения. Я знал ее вдовою с двумя сыновьями, из которых старший, Александр, был даровитый красавец, но умер в цвете лет, второй же, Владимир, почти всегда молчащий, до сих пор производит парчу для церковных одежд и похоронных облачений и сам торгует этим, как и шелковыми товарами, в магазине своем на Красной площади. Раз я спросил его мать, можно ли, оставаясь купцом, быть в тоже время безукоризненно честным человеком, вопреки пословице «купец-ловец»? «А я вас спрошу, отвечала она, честно ли я поступила вот в каком случае: летом 1856 года пришли ко мне из Дворцового Управления с заказом большого количества золотой парчи для коронации. Заказ был так велик, что не оставалось никакой возможности изготовить его к сроку; вследствие настояний я взяла заказ, но по цене 100 рублей за аршин. И исполнила. Но пока готовили этот товар, я ежедневно была в страхе, что рабочие запросят с меня тоже чрезмерно дорого и на фабрике произойдут беспорядки. Я могла погубить все наше дело». Я, разумеется, не мог ей возражать. Она любила со мною беседовать после уроков и принимала даже лежа в постели, незадолго до смерти, причем передавала мне свою скорбь о том, что сын ее женился на двоюродной своей сестре красавице Якунчиковой. «Теперь такие браки в моде между знатными лицами, но каковы-то будут дети». И действительно, эти дети рождались с физическими недостатками. Единственная дочь Веры Владимировны, ученица моя, выдана была в очень почетную семью за Савву Ивановича Мамонтова, получившего хорошее образование и под покровительством Чижова и барона Дельвига сделавшегося главным хозяином по Троицко-Ярославской-Костромской железной дороге. Они купили себе у Ивана Сергеевича Аксакова дачу, где выстроили церковь, расписанную Васнецовым, который долгое время жил у них со всем своим семейством и другими художниками: прекрасное произведение зодчества со склепом из желтого мрамора, где похоронен молодой сын Мамонтовых Сергей Саввич, помощник Васнецова в работах по храму св. Владимира в Киеве. У них было еще два сына, из которых один женился на Итальянке, а другой на внучке Д. Н. Свербеева. Из дочерей же одна осталась девицею, а другая была за нынешним предводителем дворянства Александром Дмитриевичем Самариным. Железнодорожные успехи и увлечение сценическим искусством избаловали Савву Ивановича. Барон Дельвиг приезжал в Москву на май месяц, чтобы присутствовать на экзаменах железнодорожного училища его имени, перестал останавливаться у него, а потом он запутался в своих делах и совершенно разорился, успев, однако, возвратить жене ее приданое. Она перенесла терпеливо и кротко это разорение и шалости мужа, утешена была браком дочери, имела двух внучат, а незадолго до своей кончины лишилась скончавшейся почти скоропостижно дочери. Недели за две до своей смерти она провела у меня два часа сряду и передала свои скорби. Смерть и ее постигла почти невзначай. Во время болезни сына своего Сергея она подолгу живала в Риме и там отлично познакомилась с произведениями Итальянского искусства. Успехи ее художественного вкуса не могу я приписывать моим урокам. Уроки мои давал я так усердно, что к Алексеевым в Рогожскую ездил даже на другой день по смерти старшего сына моего Алексея 20 ноября 1864 года, когда Федя только что родился и мать их лежала в постели. Алексеевы потом мне говорили, что не знали что подумать, глядя на меня: на лице у меня были желтые и синие пятна, но того, что я тогда получал с доставшихся мне от матери денег и жалованья по заведыванию Чертковскою библиотекою было мало на прожиток, а дети рождались ежегодно. Соболевский говорил про меня: что ни год, то ребенок и книга.