bannerbanner
Каторга. Преступники
Каторга. Преступникиполная версия

Полная версия

Каторга. Преступники

Язык: Русский
Год издания: 2008
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
23 из 41
Вслед за буйными ветрами,Бог защитник – мой покров,В тундрах нет зеленой тени,Нет ни солнца ни зари,Вдруг являются, как тени,По утесам дикари.От Ангары к устью моряВижу дикие скалы, —Вдруг являются, как тени,По утесам дикари.Дикари, скорей толпоюС гор неситеся ко мне, —Помиритеся со мною:Я – ваш брат, – боюсь людей…

Когда эту песню, рожденную в Якутской области, поет каторга, – от песни веет какою-то мрачною, могучею силой. Сколько раз я жалел, что не могу записать мотивов этих песен!

Интересно было бы записать напев и этой, когда-то любимой, а теперь умирающей каторжной песни:

Идет он усталый, и цепи гремят,Закованы руки и ноги.Покойный и грустный он взгляд устремилПо долгой, пустынной дороге…Полдневное солнце бесщадно палит,Дышать ему трудно от боли,И каплет по капле горячая кровьИз ран растравленных цепями…

Эта песня – отголосок теперь упраздняемых этапов.

И пела мне каторга свою страшную песнь, которую я назвал бы гимном каторги. Что за заунывный, как стон осеннего ветра, мотив. Всю душу истомившуюся вложила каторга в этот напев. И когда вы слышите эту песню, вы слышите душу каторги.

Посреди палат каменных, ты подай, подай!Ты подай весточку в Москву каменную,В Москву каменну, белокаменну…Ты воспой, воспой, жавороночек,Ты воспой, воспой! Ты воспой, воспойПро ту горькую да неволюшку.Кабы весть подать да отцу рассказатьПро то, что со мною случилосяНа чужой на той сторонушке…Я не вор ведь был, не убивец,Но послали меня, добра молодца,Попроведать каторги, распроклятой долюшки.На чужой на той сторонушкеБольно тяжко ведь жить!Эх, невеста моя!.. А ты, матушка!Позабыла меня, словно сгинул я.Но ведь будет пора, и вернусь снова я,За все беды и зло уж я вам отплачу, —Будет время, вернусь…Ты о том подай, жавороночек,Подай весточку, – ты подай, подай!..»

Мне пели ее в тюрьме под вечер, после поверки. Пели все. Здоровый парень, сидя на нарах и глядя куда-то вверх, покрывал хор своим заливным тенором и уныло выводил про жавороночка, пел про обиду и месть, словно мечтал вслух. А из темных углов неслось это надрывающее душу:

– Ты подай, подай…

Унылое, безнадежное. Горло себе перерезать можно, слушая такое пение.

Но все эти песни, в Сибири рожденные, на Сахалин привезенные, как я уже говорил, не любит каторга. Они «бередят». И если уж петь – она предпочитает другие, веселые. Их нельзя передать в печати. И что это за песни! Это даже не цинизм… Это совсем уж черт знает что: бессмысленнейший набор слов, из сочетания которых выходит что-то похожее на неприличные слова.

Вот вам что поет каторга. Говорят, что песня – это душа народа. И каторга поет песни, от которых то веет сентиментальностью, этим «суррогатом чувства», который часто заменяет у людей настоящее чувство, то вечно ноющей раной – тоскою по родине, то злобой, то пережитыми страданиями, то напускным куражом, то цинизмом и каторжной оголтелостью.

А чаще всего каторга молчит.

Каторга и религия

На Сахалине одиннадцать церквей, но религиозна ли каторга?

Мне вспоминается такая картина.

Светлый праздник. Ясная, холодная, чуть-чуть морозная ночь. Владивосток то там, то здесь словно вспыхнул – иллюминованы церкви. Налево от нас огнями сияет «Петербург». Несколько подальше гигант «Екатеринослав» кажется каким-то призрачным кораблем, сотканным из света.

«Христос воскресе!» – несется над тихим рейдом. Небо так бездонно. Звезды так ярко горят.

На нашем «Ярославле» радостное оживление. Из кают-компании доносится стук посуды – приготовляют разговляться. По палубе мигают свечки конвойных и команды. Мы целуемся друг с другом особенно сердечно. Словно действительно стали друг к другу ближе, роднее. Как-то особенно чувствуется в эту ночь, вдали от дома, от близких…

И только там, в трюме, тихо как в могиле. Среди радостного ропота «Воистину воскресе» батюшка идет кропить святой водой палубу. Мы проходим мимо «особых мест», выходящих на палубу. Я заглядываю в иллюминатор. Там несколько человек. Хотя бы кто встал, пошевелился при пении проходящих мимо певчих, когда в иллюминатор виден священник с крестом.

Мне особенно запомнилось лицо одного старосты отделения, обратника. Я словно сейчас вижу перед собой это лицо. Он смотрит на проходящую мимо процессию и – ничего, кроме спокойного равнодушия.

– Ишь, мол, сколько их!

Он даже не перекрестился, когда, проходя мимо, ему чуть не в лицо запели «Христос воскресе».

Так встретить Пасху – сердце невольно сжимается.

– Будет батюшка обходить арестантские отделения? – спрашиваю я у старшего офицера.

Через полчаса он подходит ко мне. У него какой-то смущенный вид:

– Знаете, я думал просить батюшку обойти отделения… Пошел, а они все спят.

Спать тихо и мирно в такую ночь. И это после тех душу переворачивающих сцен, которые я видел во время исповеди еще месяц тому назад. Но в том-то и дело, что в каторге человек с каждым днем сердцем крепчает, как объяснил мне один каторжанин-сектант.

Английский миссионер, член библейского общества, посетивши сахалинские тюрьмы, раздавал каторжанам молитвенники. Очередь дошла до старого каторжанина Пазульского. Он в высшей степени вежливо и почтительно поклонился миссионеру и, отдавая назад книгу, холодно и вежливо сказал переводчику:

– Скажите господину, чтоб он отдал книгу кому-нибудь другому: я не курю.[42]

Большинство каторги – атеисты. И если кто-нибудь из каторжников вздумает молиться в тюрьме, – это вызывает общие насмешки. Каторга считает это слабостью, а слабость она презирает.

Как они доходят до отрицания? Одни – своим умом.

– Вы верите в Бога? – спросил я Паклина, убийцу архимандрита в Ростове.

– Нет, всякий за себя, – отвечал он мне кратко и просто.

Полуляхов, убийца Арцимовичей в Луганске, относился, по его словам, с большой симпатией к людям религиозным, любил их.

– Ну, а сами вы?

– Я по Дарвину.

– Да вы читали Дарвина?

– Потом уж, после убийства, случалось.

Из разговоров с ним можно было видеть, что он Дарвина действительно читал, хотя и понял его чрезвычайно своеобразно, по-своему.

– Где же Дарвин отрицает существование Бога?

– Так. Жизнь, по-моему, это борьба за существование.

Борьба за существование, понятая грубо, совсем по-звериному, – вот их религия.

Некоторые дошли до отрицания, так сказать, путем опыта.

– Вздор все это, – с улыбкой говорил мне один каторжанин, – я видал, как люди умирают…

А он имел право это сказать: он действительно видал.

– Меня самого это интересовало. Я нарочно убивал и собак. Одинаково умирают. Никакой разницы. Смотришь, что ему в это время нужно: чтоб пришибить его только поскорее, чтоб не мучился.

Как доходят в каторге не только до отрицания – до ненависти к религии, ненависти, высказывающейся в невероятных кощунствах.

– В этаком-то болоте нетрудно потеряться, – говорил мне в Корсаковском округе одесский убийца Шапошников в одну из тех минут, когда ему приходила охота говорить здраво и не юродствовать.

Мне вспоминается один каторжанин. Он трактирщик из Вологодской губернии. В его заведении случилась драка между двумя компаниями. Он принял сторону одной из них и кричал:

– Бей хорошенько!

В результате – один убитый, и его обвинили в подговоре к убийству. Говоря о своем разрушенном благосостоянии, о своей покинутой семье, о том, что ему пришлось и приходится терпеть на каторге, – он весь дрожал и начал говорить такие вещи, что я его остановил:

– Что ты! Что ты! Что говоришь? Бога побойся! Ведь ты христианин.

Несчастный схватился за голову:

– Барин, барин, ума я здесь решаюсь.

Мне вспоминается одна сцена, разыгравшаяся перед поркой. Наказанию подлежал бессрочный каторжанин Федотов, 58 лет. Он сослан на Сахалин за разбой. Бежал, разбойничал в Корсаковском округе в шайке беглых, убил, защищаясь при поимке, крестьянина. Затем вместе с одним бывшим инженером-технологом был пойман в подделке пятирублевых ассигнаций и, наконец, украл из церкви ножичек.

– Бог меня из огорода выгнал, красть у него стал. С тех пор без Бога и хожу, – с грустной улыбкой объяснил мне Федотов.

За свои три преступления Федотов получил три раза по сто плетей и был три года прикован к тачке. Теперь у него развился сильнейший порок сердца. Он еле ходит, еле дышит. Страдает по временам сильными головокружениями и психически ненормален: его подозрительность граничит прямо с бредом преследования. Во время припадков головокружения он кидается с ножом на докторов и на начальство. В обыкновенное же время это очень тихий, кроткий, добрый человек, слабый и крайне болезненный.

Преступление, за которое он подлежал наказанию на этот раз, заключалось в следующем. Боясь, что в Рыковском доктор лечит его не «как следует», Федотов без спроса ушел в Александровское к доктору Поддубскому, которому вся каторга верит безусловно. За побег он и был присужден к 80 плетям. Еще не подозревая, что мне придется перед вечером встретиться с Федотовым при такой страшной обстановке, я беседовал с ним. Он подошел ко мне с письмом.

– От кого письмо?

– Собственно от меня.

– Зачем же писать было?

– Не знал, будете ли с таким, как я, говорить. Да и высказать мне все трудно – задыхаюсь. Видите, как говорю.

В письме Федотов «считал своим долгом» известить меня, что каторга относится к моей любознательности с большим сочувствием, просил меня «никому не верить» и каторги не бояться: «кто к нам человек, к тому и мы не звери». И в заключение выражал надежду, что мое посещение принесет такую же пользу, как и посещение «господина доктора Чехова».

И вот в тот же день мы встретились с Федотовым при таких обстоятельствах.

В числе других подлежавших наказанию был приведен в канцелярию и ничего не подозревавший Федотов. В сторонке скромно стоял палач Хрусцель со своими «инструментами», завернутыми в чистую холстину, под мышкой. Около дверей с испуганными, растерянными лицами толпились подлежавшие наказанию.

Я с доктором и помощником смотрителя сидел у присутственного стола.

– Федотов!

Федотов с тем же недоумевающим видом подошел к столу своей колеблющейся походкой слабого человека.

– Зачем меня, ваше высокоблагородие, изволили спрашивать?

– А вот сейчас узнаешь. Встаньте, пожалуйста: приговор, – обратился ко мне помощник смотрителя и начал скороговоркой «вычитывать приговор». – Принимая во внимание… признавая виновным… восемьдесят плетей…

Чем далее читал помощник смотрителя приговор, тем сильнее и сильнее дрожал всем телом Федотов. Он стоял, держась рукою за сердце, бледный как полотно, и только растерянно бормотал:

– За отлучку-то… за то, что к доктору сходил.

И когда кончили читать приговор и мы все сели, он, удивленно посмотрев на нас всех с величайшим недоумением, сказал:

– Вот так Бог. Значит, пусть отнимают жизнь…

Сказал, шагнув вперед, и вдруг все лицо его исказилось. Его забило, затрясло. Вырвался страшный крик.

И посыпался целый ряд таких кощунств, таких страшных богохульств, что действительно жутко было слушать. Федотов рвал на себе волосы, одежду, шатаясь, ходил по всей канцелярии, ударялся головой об стены, о косяки дверей и вопил не своим голосом:

– Режьте, душите, бейте меня. Хрусцель, пей мою кровь… Надзиратель, убей меня…

Он кидался на надзирателей, разрывая на себе рубашку и обнажая грудь:

– Убейте. Убейте.

И пересыпал все это такими богохульствами, каких я никогда не слыхивал и, конечно, никогда уж больше не услышу. Трудно себе представить, что человеческий язык мог повернуться сказать такие вещи, какие выкрикивал этот бившийся в припадке человек.

Становилось трудно дышать. Доктор был весь бледный и трясся. Перепуганный помощник смотрителя кричал:

– Выведите его! Выведите его!

Федотова схватили под руки. Он вырывался, но его вытащили, почти выволокли из канцелярии. Теперь его вопли слышались со двора.

– Да разве его будут наказывать с пороком сердца? – спросил я.

– Кто его станет наказывать. Разве его можно наказывать, – говорил дрожащий доктор.

– Так зачем же вся эта история? Для чего? Что ж прямо было не успокоить его, не сказать вперед, что наказание приводиться в исполнение не будет, что это только формальность – чтение приговора? Ведь он больной.

– Нельзя-с, порядок, – бормотал юноша, помощник смотрителя.

Вот, быть может, одна из тех минут, когда гаснет вера и злоба, одна злоба на все просыпается в душе.

– Какой я есть православный христианин, – часто приходилось мне слышать от каторжан, – когда я и у исповеди, святого причастия не бываю.

Многие просто отвыкают от религии.

– Просто силком приходится гонять, – жалуются и священники и смотрители.

Обыкновенно же это уклонение имеет своим источником глубоко религиозное чувство.

– Нешто тут говение, – говорят каторжане. – Из церкви придешь, а кругом пьянство, игра, ругня. Лоб перекрестишь – гогочут, сквернословят. Исповедуешься, придешь, – ругаться. До причастия-то так напоганишься, – ну, и нейдешь. Так год за год и отвыкаешь.

И сколько истинно глубоко религиозных людей «отвыкает». Говоришь с ним, слушаешь – и диву даешься: «Да неужели все это люди из простой, верящей, религиозной среды?»

– Помилуйте, где ж тут, какому тут уважению к религии быть, – говорил мне один из священнослужителей в селении Рыковском. – Еще недавно у нас покойников голых хоронили.

– Как так?

– Так. Принесут в гробу голого, и отпеваем. Соблазн.

– А где ж одежда арестантская?

– Спросите… Не похороны, а смех.

Большой удар религиозному чувству каторги наносят и эти незаконные сожительства, отдачи каторжниц поселенцам, практикуемые «в интересах колонизации». Одно из величайших таинств, на которое в нашем народе смотрят с особым почтением, профанируется в глазах каторги этими «отдачами».

– Чего уж тут молиться, – услышите вы очень часто, – чего тут в церковь ходить. В этаком грехе живем. У нее вон в Рассее муж жив, а ее чужому мужику дают: живи!

Или:

– Муж в каторге в Корсаковском, а жену в Александровское: с чужим живи.

Помню «ахи» и «охи», какие возбудило в Рыковском прибытие Горошко – мужа, добровольно последовавшего в каторгу за женой.

– Ну, дела, – качали головой поселенцы. – За ней муж из Рассеи добровольно идет, а ее здесь тем временем трем мужикам по переменкам отдавали.

Брак потерял в глазах каторги значение таинства: изредка, очень-очень изредка услышишь очень робкий вздох сожительницы-каторжанки:

– Оно хорошо бы повенчаться. Венчанным-то на что лучше.

Но большинство, не все, рассуждают так.

– Не крученым не в пример лучше. Не ндравится – сменил. Ровно портянку.

– Разве здесь заботятся о поддержке религиозного чувства среди каторжных, – жалуются священники.

Каторжник считается человеком отпетым. И всякое человеческое чувство считается ему чуждым.

– Это все нежности, сентиментальности и одна гуманность, – говорят господа сахалинские служащие.

Каторжные, только разряда исправляющихся, освобождаются от работ в последние три дня Страстной недели. Но частному предпринимателю Маеву, в посту Дуэ,[43] понадобилось, чтоб каторжане работали и эти три дня. Равнодушная ко всему, каторга махнула рукой и пошла. Это незаконное распоряжение остановил только священник в Дуэ. Он вышел навстречу к рабочим, шедшим в рудники, с крестом в руках; это было в Страстную пятницу. Каторга опамятовалась и вернулась в тюрьму.

Старики Дербинской каторжной богадельни, эти страшные старики-нищие, которые все на свете презирают, кроме денег, жаловались мне, что они:

– Священника-то даже и в глаза не видят. На Пасху и то не был.

А дербинский священник говорил мне:

– Я ходил и вел с ними собеседования, но перестал: они не умеют себя вести. Тут читаешь, ведешь беседу, а в другом углу во все горло ругаются между собою площадными словами. Смеются. Я и прекратил свою деятельность.

– Мне, наоборот, казалось бы, что тут-то и следует ее усилить.

Но батюшка только посмотрел на меня с изумлением.

В библиотеке Александровского лазарета я нашел предназначенные для духовно-нравственного чтения каторжанам следующие книги:

16 экземпляров брошюры «О том, что ересеучения графа Л. Толстого разрушают основы общественного и государственного порядка».

21 экземпляр брошюры «О поминовении раба Божия Александра» (поэта Пушкина).

4 экземпляра «Поучения о вегетарианстве».

14 экземпляров брошюры «О театральных зрелищах Великим постом».

Конечно, это играет огромную роль: эти брошюры о Толстом, о существовании которого они и не подозревают, о вегетарианстве, о котором они никогда и не слыхивали, и особенно о театральных зрелищах Великим постом.

И в то же самое время в этой библиотеке на Сахалине, так хорошо вооруженной против театральных зрелищ, имеется для раздачи каторжным всего 5 экземпляров «Нового Завета» и только 2 экземпляра «Страстей Христовых».

Вот и все.

Сектанты острова Сахалин

I

Большинство каторги – все это простой русский народ, «к Богу привычный»; должна же религиозность прорваться в виде протеста, прорваться ярко, страстно, горячо, фанатически.

И она прорвалась.

В селении Рыковском и окрестных возникла секта православно-верующих христиан. Секта эта ниоткуда не занесенная, чисто сахалинского происхождения. И возникла она, быть может, именно как невольный протест против атеизма каторги. Когда я был на Сахалине, сахалинские «православные христиане» претерпевали «гонение», что еще более закаляло их в сектантской вере.

На мой вопрос, что это за секта, священник села Дербинского, «воздвигший на них гонение», очень оригинальный сахалинский батюшка, из бурят, отвечал мне:

– Молокане.

И от самих сектантов я слышал:

– Христос есть камень, о который разбиваются неверующие, к примеру сказать, хоть молокане.

Секта странная, как странна ее родина, как необычайны люди, ее основавшие.

Батюшка из бурят, богословски, по его словам, «особенно не образованный», не особый знаток в определении сект.

Он и «гонение воздвиг», т. е. начал дело о молоканах после того, как потерпел крушение на мирном пути. Прослышав о появлении сектантов, он устроил с ними собеседования; но сектант Галактионов, Писание знающий действительно как таблицу умножения, начал «предерзко засыпать батюшку ложно толкуемыми текстами». Собеседования эти были так «соблазнительны», что священник их прекратил и нашел, что секта, с которой он борется, не простая, а опасная.

А опасная секта – это, по мнению батюшки, молоканство.

И вот страстные сектанты ждали, дождаться не могли «гонений» за то, что они исповедуют будто бы молоканство. Им страстно хотелось именно «неправедного гонения».

– Пусть ижденут нас за напраслину!

И они готовились к этому гонению за напраслину радостно, как к мученичеству.

Сахалинская секта православных христиан, еще раз повторяю, секта странная; в ней всего есть: и молоканства, и духоборчества, есть несколько и хлыстовщины.

Хотя у этой секты и есть «Иисус Христос», но главою ее, истинной душой следует считать «апостола Павла» – Галактионова.

II

Легким, широким шагом, позванивая на ходу железным посошком, идет по дороге Галактионов.

Зажиточный поселенец, он одет как прасол, в пиджаке, в длинных сапогах. Длинные светлые волосы падают на плечи. Белокурая бородка. Взгляд голубых глаз ясный и открытый. На лице вдохновенная дума.

Может быть, в эту минуту стихи сочиняет.

У Галактионова около 200 стихотворений. И стихи он любит сочинять «жалостные».

– Чтоб петь можно было.

Для примера приведу одно:

Я ошибкой роковоюКак-то в каторгу попал,Уже сколько, я не скрою,Наказанья я принял:Розги, плети, даже кнутЧасто рвали мою плоть, —Уж душа ли, – что на свете? —Позабыл меня Господь.

Остальные стихотворения в том же роде.

Галактионову лет под сорок. Но он старый сектант. Сектант в третьем, быть может, в четвертом поколении. Как попали его прадеды в Томскую губернию, он не знает, но деды его в 1819 году были сосланы из Томской губернии «от Туруханска по Енисею, за 400 верст». Родители три раза судились за духоборство.

Галактионов родился «неспроста, а для большого дела». Пророк Григорьюшка Шведов за три года предсказал его рожденье и объявил, что будет жить в нем. Когда пришла смерть, Григорьюшка собрал всех, встал, поклонился:

– Ну, теперь до свиданья все! И умер.

– С тех пор я начал жить.

– А помнишь ты, Галактионов, как ты Григорьюшкой Шведовым на свете жил?

– Для чего не помнить! Все помню!

И Галактионов начинает рассказывать то, что он, вероятно, слышал в детстве от старших о пророке, но относительно чего уверовал, что это было все с ним.

Предназначенный с детства «для большого дела», он жил, погруженный в изучение Писания, которое надо знать.

– Вот как вы табель умножения знаете. Ночью вас спросить: «Пятью пять, сколько?» – вы ответите. Так и я всякое место Писания знать должен.

Сектантское увлечение довело Галактионова до галлюцинаций. При встрече с духовными лицами он видел их в образе дьявола. Отсюда оскорбления и ссылки. У Галактионова была своя заимка, небольшие золотые прииски; его их лишили и сослали в Камчатку. Из Камчатки сослали, с лишением всех прав, на поселение на Сахалин, как значится в статейном списке, «за порицание православной веры и Церкви».

На Сахалине Галактионова сразу невзлюбили все.

– Если б я сказал: «Пойдем и обворуем», меня бы полюбили все.

А Галактионов занимался тем, что садился на завалинку, всякого прохожего останавливал и поучал текстами.

Предназначенный от рождения к «большому делу», он на Сахалине, среди населения порочного и падшего, превратился в обличителя.

– Передо мной живой человек, словно рыба, вынутая на песок, трепыхается и бьется, а я его текстами, текстами.

Отправляясь на завалинку, Галактионов говорил себе:

– Возьму кинжал, повешу его на бедро. Сегодня я должен убить несколько человек.

– Тут и так-то человеку дышать нечем. А я его текстом режу.

– На букве я как на троне сидел, и буквой как мечом убивал! – говорит про себя Галактионов.

– И гнал я человека, аки Савл!

– Люди и так в потемках бродили, а я им своими толкованиями тьму еще темнее делал. Это все равно что пришел бы к человеку болящему доктор ученый и рассказал бы ему все подробно, что за болезнь и что от болезни будет. И, духу лишивши, хладно бы отвернулся и спокойно бы ушел.

Недовольство обличителем все росло и росло.

И в это самое время до Галактионова стали доходить слухи о живущем в селении Рыковском ссыльнопоселенце Тихоне Белоножкине, который всем помогает и никого не осуждает.

Отношение Тихона Белоножкина к преступникам действительно преудивительное.

Грозой Сахалина был беглый тачечник Широколобов, о котором я уже упоминал. Убийца-изверг, привезенный на Сахалин из Забайкалья прикованным к мачте парохода. Когда Широколобов бежал, весь Сахалин только и думал:

«Хоть бы его убили!»

Широколобова боялись и ненавидели все, а Тихон Белоножкин сам ему у себя приют предложил. Широколобов даже диву дался.

– Мне?

– Дела твои я осудил, а не тебя. Дела твои дурные, а кто в том повинен, что ты их делал, про то нам неизвестно.

И целую ночь, по словам Галактионова, Широколобов провозился да просопел в подполье.

– Заснуть не мог, себя было жаль. Сам потом говорил, что так думал: «Должен я теперь бечь и убивать и грабить, а что мне иначе-то делать?»

А утром ушел и никого не тронул, с Тихоном как с братом простился.

Такое отношение к преступлению и преступникам Тихона Белоножкина производило сильное впечатление, и вести о Белоножкине дошли до Галактионова как раз в то время, когда озлобление окружающих против обличителя достигло крайних пределов.

– Начал я в те поры колебаться. Проповедую, а вижу: озлобление мною в мир входит.

И заинтересовал Галактионова Тихон. Пошел.

– До трех раз к нему ходил. До ворот дворца доходил, а во дворец не заходил. Раздумывал. «Как, мол, так, с детства все Писание знаю и все, что говорю, по текстам. Чему ж меня может мужик сиволапый научить?» И ворочался.

А в третий раз зашел.

– Застал четверых. И сразу, никогда не видавши, его узнал. Поклонился, говорю: «Здравствуйте». А он мне: «Я тебя ждал. Видели мы все звезду яркую, подошедшую к солнцу». – «А сколько, – спрашиваю, – раз звезда к солнцу подходила?» – «До трех раз». Тут я и затрясся. «Три раза, – говорю, – я к тебе ходил». А Тихон смеется так радостно. «И это, – говорит, – я знаю». Тут я ему про свои колебания и начал. И пошел, и пошел. А он все смотрит, радостно смеется. «Писанье, – говорит, – что о Христе писано, все знаешь. Чего ж теперь-то тебе нужно?» – «Христа, – говорю, – ищу». – «Ну, и ищи. Найдешь». Тут я ему в ноги пал: «Помилуй». Лежу, а надо мной голос, да такой милый. «Раньше, – говорит, – ходил ты, Савл, по букве разящей, а теперь будешь ходить, Павел, по букве животворящей». Заплакал я, бьюсь как рыба у ног, а он меня поднимает да целует, целует. Заглянул я к нему в очи. Очи – как окна, заглянул в горницу, а там так мило. И увидал я, как в горнице у него мило, – скудость-то я своей горницы познал, что украшал ее гробами великолепными. А у него-то в горнице все живое.

На страницу:
23 из 41