
Полная версия
Ита Гайне
Однако, она уже не говорила прежним непреклонным тоном, а когда на шум вошла соседка и, узнав в чем дело, стала на сторону Гайне, то женщины помирились, а несколько лишних льстивых слов Иты совсем уладили дело. Эстер согласилась, наконец, остаться с мальчиком в больнице и начала собираться.
Когда они вышли, был уже полдень. Эстер, пройдя квартал, объявила себя уставшей и потребовала, чтобы наняли дрожки. Гайне не возражала, и через несколько минут они уже катились по окраине, подымая большое облако пыли… При въезде в город Ита вдруг заметила Михеля, который стоял у ворот плохенького дома и разговаривал с какой-то женщиной.
У нее сжалось сердце, но, преодолев себя, она позвала его. Он подошел и, узнав в чем дело, хотел было уйти, но Гайне так убедительно просила его поехать с ней, что он согласился и, махнув женщине рукой, сел рядом.
В больнице их немедленно приняли, и когда врач осмотрел мальчика, то покачал головой и приказал немедленно перенести его в инфекционное отделение.
Ита похолодела, поняв по лицу доктора, что болезнь нешуточная. Однако этого ей было недостаточно, и робким голосом она спросила у врача, что он думает о состоянии ребенка. Тот махнул рукой и произнес слово: «круп». Михель, заложив руки за спиной, на цыпочках ходил взад и вперед по комнате и с любопытством прислушивался ко всему, что говорили здесь.
Положение мальчика не трогало его, но так как ему рисовалась приятная перспектива взять у Иты деньги, то ради нее он делал вид, что вникает во все и опечален.
– Слышишь, Михель, – прошептала она ему, боясь говорить здесь громко, – у мальчика круп. Пропал наш ребенок.
В ее глазах стояли слезы отчаяния, и теперь, глядя на Михеля, она искала в нем опоры, искала утешения, чтобы не чувствовать на себе одной всей тяжести горя.
Михель посмотрел на нее, на миг растрогался и пробормотал:
– Что же делать, Ита, что делать?
Гайне при звуке этого мягкого голоса задрожала от волнения, и только почтение и страх к месту удержали ее от рыданий. Она еще постояла подле нею, ожидая, не скажет ли он чего-нибудь, но так как Михель молчал, то пошла проститься с ребенком и отдала Эстер два рубля за доброту. Она долго стояла в длинном каменном коридоре больницы, мрачном, как ее душа, следила за Эстер, пока та не скрылась, и посылала ей вдогонку слова благодарности и благословения, не замечая, как слезы текли из ее глаз.
Михель же успокоился и торопил ее уйти. Когда они очутились на улице, он притворно вздохнул и попросил для себя рубль. Гайне посмотрела на него долгим укоризненным взглядом, но ничего не сказала и отдала последние восемьдесят копеек, что у нее остались от трех рублей. Он со вздохом поблагодарил ее и на первом повороте приготовился уйти. Ита, поняв его намерение, не протестовала и через несколько минут она уже плелась одна со своим отчаянием, раскаянием и мучительной жалостью к ребенку.
Дома она выдержала тяжелую сцену от барыни, когда та узнала, что мальчика приняли в больницу, но стояла перед ней с окаменевшим выражением в лице, равнодушная ко всему в мире.
– Вы низкая женщина, – кричала барыня, – вы не имели права оставаться в комнате, где он лежал. У него наверно дифтерит. Я бы вас сейчас же выгнала, если бы, к несчастью, не наступили теплые месяцы. Ступайте и примите ванну. Одежду вашу мы сейчас же продадим старьевщику.
Гайне с тем же равнодушием подчинилась всему, чего требовала барыня, и весь день была невнимательна к хозяйскому ребенку.
Ита провела скверную ночь. Собственные огорчения ее отозвались на ребенке. До утра он метался в жару и не давал ей минуты возможности сосредоточиться на своем горе, обдумать его. С привычной покорностью она подчинялась его капризам, бегала с ним по комнате, целовала, ласкала и кормила, пела тихим, нежным голосом, пела громким, чтобы оглушить его, кричала и просила, но все усилия ее были тщетны. Заснув или забывшись на минуту, он просыпался с диким воплем, и опять начиналась та же беготня с ним и старание оглушить его песней, криком. Тревожная мысль о том, что она могла заразить его, гвоздила ее всю ночь, и поминутно она со страхом прислушивалась к его дыханию и не сводила глаз с него, когда он глотал, трепеща увидеть гримасу на его лице. Раза два-три он глухо кашлянул, и ей показалось, что наступил конец ее существованию. От усталости и волнения чувства у нее перепутались, и ей самой неясно было, кого она жалеет, за кого ей страшно. Она трогала его ладошки, которые горели, целовала их со смирением и нежностью и думала, как несчастен ее собственный мальчик, до которого никому в мире дела нет. Но к утру ребенок, однако, забылся, и когда она, наконец, позвонила себе лечь, чтобы отдохнуть, ее охватила такая волна дум, что заснуть она не сумела.
Наступило утро. Ребенок проснулся совершенно здоровым, без жара, веселенький. Гайне не чувствовала усталости от радости за него. Она начала одеваться, думая, как устроить, чтобы вырваться из дому. Часов в десять она начала заговаривать об этом с барыней, зная, что немало потребуется с ее стороны упорства и непреклонности, пока та согласится отпустить ее в больницу. Как Гайне предвидела, барыня сначала не соглашалась, потом кричала, сердилась, но, поняв, наконец, что сила не на ее стороне, примирилась и дала согласие. Но, чтобы оставить за собой последнее слово, выработала детальную программу, как Ита должна будет вести себя в больнице. В сущности, вся эта программа решительно ни к чему не нужна была, так как все знали, что, в инфекционную палату посторонних не впускают, но страха ради и на всякий случай строго приказала Ите к ребенку не подходить Гайне обещала все, чего требовала от нее барыня, и в двенадцать часов вышла из дому.
У ворот больницы ей, как в сказке, пришлось умилостивить цербера-привратника, который не хотел впустить ее. И когда она догадалась и всунула ему в форточку свою руку с мелочью, вход как бы по волшебству стал свободным. Войдя, она долго блуждала в огромном, застроенном мрачными флигелями, молчаливом дворе, не зная, в каком из этих домов лежит ее ребенок, и только после многочисленных расспросов, переходя из одного коридора в другой и минуя здание, отделявшее первый двор от второго, она нашла, наконец, детское инфекционное отделение. Это было простое, удивительно похожее на деревенский домик, здание, поражавшее белизной своих стен, невысокое, с частым рядом больших окон, и окруженное деревьями. Ита поискала дверей, но не нашла их. Вход в домик был устроен сзади, так что приходилось миновать глухую стену, без окон, чтобы попасть в него. Гайне даже не попыталась найти дверей, зная, что ее не впустят и подошла к крайнему окну, в которое и заглянула. Она увидела два ряда кроватей, малюток-детей и женщин в блузах подле них. Ита долго не находила своего ребенка. Каждый раз проходили мимо нее люди с серьезными лицами, сопровождаемые девушками в халатах, и она с досадой, но почтительно отступала, отрываясь от окна. У другого окна, рядом с ней стояли две бедно одетые женщины, которые лицами своими как бы срослись со стеклом. Раза два мимо нее пробежала служанка и вдруг, обратив почему-то на Гайне внимание, участливо и каким-то особенным, мягким, добрым голосом спросила, что она здесь делает. Ита ответила дрожащим от благодарности голосом, что она собственно кормилица, но родной ее ребенок заболел крупом, и теперь она пришла проведать его, но как найти его она не знает и потому стоит подле окна и ищет в зале кормилицу ее мальчика. Служанка расспросила фамилию и обещала разузнать, в каком положении теперь мальчик. Когда она ушла, Гайне опять впилась в окно глазами, но поняв, что ищет здесь тщетно, осмелилась перейти к тому окну, где стояли две женщины, и, чтобы задобрить их, спросила, кого они выглядывают в палате. Первая ответила, что смотрит на своего ребенка, который уже выздоравливает. Вторая сказала, что ее ребенок тоже начал было выздоравливать, но после двухдневной надежды положение его ухудшилось и, кажется, окончательно. В самой палате девочки ее теперь не было, так как ее взяли на операцию, и сама она стоит едва живая. Говоря это, женщина плакала и вытирала глаза чрезвычайно грязным платком. Обе они также были кормилицами и познакомились в часы дежурств у окна. Гайне несколько раз сочувственно вздохнула и, наконец, попросила у той, у которой ребенок выздоравливал, уступить ей место подле окна, чтобы увидеть и своего мальчика. Кормилица вежливо согласилась, и Ита, став на ее место, после быстрого и внимательного осмотра увидела Эстер, которую сначала едва угнала под больничным халатом. Эстер сидела на четвертой кровати, как раз против окна, а возле нее фельдшерица возилась с мальчиком. Гайне нетерпеливо поманила ее рукой, закивала головой, крикнула, но Эстер нахмурила брови, прикусила нижнюю губу, давая этим понять, что не может теперь выйти. Тогда Ита, забыв, что Эстер не может ее услышать, стала с мольбой расспрашивать, как здоровье ребенка. Эстер знаками показала на уши, что не слышит, и на всякий случа посмотрела на потолок, как бы говоря, что все в руках Бога. Фельдшерица между тем перешла на другую сторону кровати и посадила ребенка у Эстер на колени так, чтобы свет от окна падал на его лицо. Ита жадно впилась в него глазами. Она не слыхала его стонов, но угадывала их по выражению измученного личика и вздыхала вместе с ним, словно сама страдала от удушья. Эстер, обхватив одной рукой ребенка, положила другую на его лоб и прижала голову к своей груди. Теперь Гайне видно было, как он бился рвался и из темно-синего стал фиолетовым. От ужаса и страдания Гайне крикнула и замахала руками. Что-то прежнее все-таки оставалось в лице мальчика и не стиралось временем, несмотря на все, что он перенес за период разлуки с матерью, и Ита узнавала его по жилочкам на шее, который и тогда выступали у него, когда он капризничал. У Эстер от опущенных век было серьезное и строгое лицо, и Гайне чувствовала острую ненависть к ней. Сама же она проделывала все движения ребенка, и ей казалось, что, испытывая вместе с ним боль, она облегчает его страдания. Уступившая ей место женщина давно толкала ее, но Ита словно приросла к месту, и ее невозможно было сдвинуть. Когда, наконец, окончилась процедура смазывания, и ребенок был положен на кровать, то и ее боли стихли, и она заплакала долгими слезами, не видя границ своему несчастью и униженно. Как рвалась к нему ее душа, одухотворенная обострившейся любовью! Чьи заботы и уход за ним сравнились бы с ее материнским уходом, полным искренности, самоотвержения, ласки, тревоги? Она умирала от любви и сострадания, но ничего, кроме глядения в стекло окна, не могла дать своему ребенку, ничего, кроме слез своих, которых он не мог видеть…
Эстер, наконец, вышла, и Гайне, бросившись к ней, только теперь разглядела, какая та была странная в халате.
«Ребенок умрет», – молнией пронеслось у нее при взгляде на Эстер.
– Была ночь, – прошептала Эстер, влагая в эти слова страшный смысл, – пусть больше не повторится такая ночь.
Ита отвела ее в сторону и, держа за халат, спросила:
– Что говорит доктор?
– Он кивает головой, но что это значит, не знаю. Фельдшерица, однако, думает, что ему лучше.
– Чего же вы молчите, – открылся вдруг у Гайне звонкий голос, – мне кажется, что я уже две жизни провела в аду. Она говорит, что лучше? Я вам, Эстер, подарю свое месячное жалованье. Спасите его мне. Только теперь я поняла, как люблю его.
– Бог поможет, – произнесла Эстер таким сухим и неприятным тоном, что Ита от страха не пожелала больше объяснений.
«Есть же такие люди», – подумала она, оглядывая ее.
Она стояла и молча уже слушала Эстер об ужасах, творящихся в палате.
– Вы видите этих двух женщин, – мигнула она, указывая Гайне на кормилиц, стоявших у окна. – Одна все еще ждет чего-то, хотя ребенка ее взяли в операционную. Девочка как будто стала выздоравливать, но я сейчас же поняла, что это самый скверный признак.
– Моему ведь тоже лучше, – беззвучно и побелев прошептала Ита.
Эстер смутилась, но сейчас же развязно ответила;
– Ваш другое дело. Ему совсем не так уж хорошо снаружи, а главное, горло у него поправляется.
Их прервал острый, болезненный крик. Она оглянулась и увидела вторую женщину, которая, припав к окну, кричала:
– Разбойники, палачи, что вы сделали с моей девочкой! Вы ее зарезали, зарезали!..
Эстер, испуганная этим криком, посоветовала Ите уйти.
– Зачем вам оставаться здесь, – убеждала она ее. – Тут никакое сердце не выдержит. Каждый раз здесь происходят такие истории. А в палате еще хуже. Тот умер, тот борется со смертью, того несут на операцию, и все кричат, и мучатся, и страдают, как в аду. Уши не могут вместить в себе все плачи и стоны. Идите, Ита, домой, идите, здесь вам не место. Идите, и пусть судьба никогда больше не приведет вас сюда.
Гайне постепенно дала себя уговорить и предложила Эстер пятьдесят копеек.
– Я ведь ему, как мать, – сказала та, взяв деньги, – и без меня он лекарство ни за что не принял бы.
– Верьте, Эстер я в жизни не забуду вашего добра, верьте мне.
Она опять подошла к окну и постояла подле него, глядя со слезами на глазах, как он двигал руками и переворачивался. Потом повернулась к Эстер и дала ей еще пятьдесят копеек.
– Пошлите эти деньги домой, – сказала она, – пусть муж ваш купит что-нибудь детям.
– Уходите же, – повторила Эстер, – мне пора к мальчику.
Она показала ей рукой дорогу и ушла. Ита снова попала в больничный двор, по прежнему запуталась и с недоумением стала искать дорогу к воротам. Но, проходя мимо одного из здании, она заметила женщину, которая показалась ей знакомой. Она подошла к ней ближе, всмотрелась и, к удивлению своему, узнала Цирель.
– Как, это вы? – произнесла та своим сиплым голосом. – Как вы попали в больницу, разве ваш муж заболел?
Гайне почти обрадовалась, увидев ее. Она живо напомнила то время, когда мальчик был еще ее собственным и возбуждал во всех удивление.
– Нет не муж, а ребенок, – ответила она. – У него круп, и он лежит здесь в палате.
– Нужно вам горевать! Посмотрите, как Цирель хорошо устроилась без ребенка. А парализованный мой вовсе не может нарадоваться, чтобы его черти задушили.
Она весело рассмеялась, а Ита, вспомнив ее историю, почувствовала к ней отвращение. Между тем, Цирель, обрадовавшись встрече, начала рассказывать, что отложила уже себе немножко денег, что муж, подавиться бы ему, курит теперь ежедневно табак, но место свое она не скоро оставит, так ей пока еще выгодно за семь рублей в месяц быть кормилицей и служанкой. Когда же она соберет семьдесят рублей, то перестанет служить, возьмет себе место на базаре и будет торговать рыбой.
– Ну, а ваш ребенок? – спросила Ита.
– Урод мой, хотите вы спросить? Я уже забыла о нем, так давно это было. Миндель знает, где он. Наверно, на том свете. Что я хотела вам сказать? Да, о Миндель. Знаете, ее арестовали.
– Как арестовали? – удивилась Ита – Вы, вероятно, о другой говорите. Кто вам рассказал об этом?
– Рассказали. За такие дела не гладят по головке. Я рада, что мое дело давнее. Ведь Этель от ее проклятой руки умерла. Много людей пропало из-за нее, это я уж знаю. Но когда об этом не знали, то не знали… А теперь все открылось. У нее скверное дело.
– Какое дело? Как странно, что мне ничего неизвестно.
– А вот какое. Помните Маню? Подождите, она ведь у вас бывала. Мы однажды далее вышли вместе от Розы. Помните?
– Боже мой, что случилось с Маней? – прошептала Ита.
– Маня при смерти. Она лежит в здешней палате. Вы не знали об этом? Как же. Старуха Миндель что-то повредила ей. Манин Яша не захотел оставить так дело и донес в полицию. Миндель, конечно, сейчас арестовали. Теперь идут слухи, что в ее комнате нашли трех мертвых мальчиков.
Гайне слушала и плохо соображала, так поразила ее эта новость.
– Какая ужасная история, – прошептала она. – Вы уверены, что это не выдумка? Маня умирает. И вы сами своими глазами видели ее в палате. Бедная, несчастная девушка. Я ведь недавно ее встретила и обещала зайти к ней. Как я ее умоляла не решаться на это.
– В жизни все так, – философски ответила Цирель, – от своей судьбы не убежишь. Хотите ее увидеть? Я могу вам показать, где она лежит. Думаю, что успеете еще попрощаться с нею.
Гайне с радостью согласилась, и обе направились к зданию, стоявшему в конце двора.
– Чего не произошло уже за это время, – проговорила Цирель. – Вот и Этель похоронили. Какая была славная женщина. Тонкая, умная, а вот дала же себя убить. Не лучше ли было родить и отдать ребенка старухе Миндель? Нужно, Ита, не только жизнь понимать, нужно быть хитрее ее. Что Этель выиграла? Муж ее уже женился, хотя и убивался о ней, а она гниет в земле.
Гайне слушала и кивала головой. Муж Этель женился. Кто бы мог поверить, что он способен на это? Вот подлый человек!
Они уже входили в коридор, и Цирель оборвала разговор. Она указала ей палату, койку, где лежала Маня, попросила служанку позволить Ите пройти в зал и распростилась. Гайне робкими шагами пошла к палате. По обеим сторонам во всю длину зала стояли кровати, на которых лежали или сидели женщины. Поодиночке или в компании, они расхаживали по палате, в которой, к удивленно Иты, царило оживление. Гайне с трепетом подошла к Мане, которая, узнав ее, слабой улыбкой выразила свою радость, так как двигаться ей было запрещено. Ита попала в полосу света и зажмурила глаза. Среднее окно было залито солнцем, и в него нельзя было глядеть. От окна же шел толстый, светлый столб, упиравшийся в противоположную стену золотым квадратом, а в столбе вихрем кружились и текли микроскопические пылинки серого цвета. Из общего шума в палате выделялись, как острия, два визгливых женских голоса, которые спорили друг с другом через весь зал. Изредка забегала фельдшерица, красная и потная, кричала желчным, возмущенным голосом на больных и водворяла порядок.
Ита села подле Мани и с порывом схватила ее за руку.
– Вот где пришлось нам свидеться, – произнесла она печально, – не ждала я этого. Как я предостерегала вас!..
Маня поправила мешочек со льдом, лежавший на ее непомерно большом животе, и отвернула лицо. Гайне сбоку посмотрела на нее и теперь только разглядела, как она изменилась. Нос, подбородок и губы как-то осели и были темно-желтого цвета, как у мертвецов. Глаза похудели, запали куда-то назад, но сверкали удивительным блеском, и эти сверкавшие глаза вместе с красными, точно подмалеванными щеками, придавали такое одухотворенное выражение всему лицу, что на первый взгляд она производила впечатление чего-то сильно живущего, расцветающего.
– Помните, – произнесла, наконец, Маня, – вы однажды сказали мне про себя, что вам не везет. Но вы не знали, Ита, что передо мной вы избранница. Также некогда я думала, что у меня есть характер, но все-таки проституткой сделалась я, а не вы. Это не из зависти я говорю, а отвечаю на ваши слова. Вы, Ита, мягкая, но если придавить вас, то вы вся целиком перетянетесь на другое место, а меня, твердую, лишь только крепко придавили, и я вся сломалась, как кукла из стекла. Поняли вы уже? Что значили для меня ваши советы, вся ваша мольба? Знаете ли вы, что Этель умерла?
– Да, я была на похоронах. Теперь ее муж женился.
– Вот как, – произнесла она равнодушно. – А мне рассказывали, что ей никакой нужды обращаться к старухе Миндель не было. Почему же она сделала? Я, Ита, ничего не понимаю. Чем больше живу, тем больше перестаю понимать.
Гайне поспешила передать ей последний разговор с Этель, и сначала Маня внимательно слушала, а потом махнула рукой, точно рассказ ее раздражал.
– Вы меня не поняли, Ита, ведь мы там все почти искалеченные, и редко кто из нас делается беременной, а счастья все нет. То, что Этель хотела искалечить себя, конечно, лекарство; но оно не к той болезни, – с тайной мыслью закончила она.
– Вы давно уже здесь находитесь?
– Пятый день, мне же кажется, что пять лет, так я страдала. Вот и теперь я едва удерживаюсь, чтобы не кричать, хоть и к этому привыкла. Ко всему привыкнешь, Ита, такая уже подлая человеческая душа.
– А мой ребенок лежит в детском отделении. У него круп, – сообщила ей Ита, как бы желая дать знать, что не ко всему можно привыкнуть.
Маня поняла и не стала расспрашивать.
– Человек, – произнесла она, все думая о том, о чем не переставала думать с момента болезни, – человек – это злая собака, привязанная на короткой веревке. Хорошо еще, что на короткой. Но Яше я никогда не прощу, даже перед смертью. Вы думаете, мне жизни своей жалко? Если бы я еще верила во что-то, то сказала бы: слава Богу, но уже ни во что не верю, и смотрю на себя, как на помойную яму. Есть ли еще какая-нибудь грязь, которая в меня не была брошена? Вы ведь в лучшую свою минуту не сумеете себе представить, какой я была, когда приехала сюда. Священные книги более грязны от пальцев людей, чем я была. И в два года я вся изгадилась, как место для нечистот. Была одна надежда выбраться из грязи, и оттого я так любила своего будущего ребенка. Как путеводная звезда, как спаситель он был для меня. Но и это погибло, как ранние мечты мои, как жених, как чистота и невинность моя, и теперь я так возненавидела себя, что смерть, уверяю вас, я встречу с радостью.
Она лежала и строго смотрела перед собой, и в глазах ее отражалась вся ненависть человека, бесповоротно осудившего себя. Ита же не понимала ее и старалась вызвать в ней обычные чувства покорности судьбе.
– Не говорите мне об этих вещах, Ита, – произнесла она, – я не девочка, и меня пряником не подкупишь. Когда напьешься грязи так, что она уже в горло не идет, то что сделает здесь капля чистой воды? И она загрязнится, и потому лучше меня оставить, как я есть. Кричать, звать тоже ведь некого? Кто услышит вас? Кто может помочь? Покричите о своем ребенке. Правда, если бы я это раньше знала, то, может быть, здесь не лежала бы, но теперь уже поздно горевать. Знаете, – вдруг сказала она, – ведь у Яши новая любовница.
– Не может быть, – возмутилась Гайне, – вот низкий человек!
– Почему низкий? Скажите: человек, и будет достаточно. Вы думаете, что я ревную? Вот тут-то вы ошибаетесь. Я ведь не сразу пошла к Миндель. После того, как я встретила вас, я сказала себе: не нужно идти к Миндель. И не пошла. Стыдно и больно мне сделалось, когда я с вами поговорила. Так замечталась я, так замечталась. Я потом такие хитрости выдумывала, чтобы скрыть свою беременность, что вы бы удивились.
– Зачем же вы не убежали от Яши?
– А зачем вы не убежали от Михеля? Не бежалось как-то. Правда, были мысли, но как у птицы в клетке. Так подумаешь и этак подумаешь, а наступит вечер, и скорее спешишь одеться, чтобы он кулаками не погнал. Но когда очень стало заметно, что я беременна, и этого уже никакими хитростями скрыть нельзя было, то в два дня он мне такую жизнь устроил, что я не выдержала и пошла к Миндель. Я бы, пожалуй, повесилась, – задумчиво прибавила она, – да, повесилась, но надежда помешала. Все мысли были, что, может быть, я в другой раз, когда забеременею, спасу ребенка. Так ведь я хотела матерью сделаться, так хотела!..
Ита вспомнила и свои чувства во время беременности и одобрительно кивнула головой.
– Как-то пьянеешь от этих чувств, – произнесла она, – и кроме ребенка ни о чем не думаешь. Я это хорошо знаю.
Маня закрыла глаза от боли и тихо застонала. Ита, удрученная, молча сидела подле нее и со страданием смотрела ей в глаза. В палате уже было меньше шума. Все женщины чинно лежали на своих местах, и зал принимал свой обычный скучный, официальный вид.
У двух кроватей стояли фельдшерицы и наливали в висевшие на стене кружки воду, которую им подавала служанка. Гайне инстинктивно почувствовала, что нужно уйти и начала собираться. Маня уже громко стонала, губы у нее стали еще краснее, а глаза глубже ушли под лоб.
– Я еще навещу вас, дорогая, – прошептала Гайне, пугаясь этих стонов и не зная, что делать.
Маня вместо ответа сильно крикнула. Ита от страха вскочила. На крик прибежала фельдшерица, а Гайне, опустив голову, быстро пошла к выходу, чтобы избегнуть неприятностей. Она шла с тяжелой головой, опять потерявшись во дворе, и, глядя на мрачные и неприветливые строения, не верила теперь, что из них человек может вырваться живым. Точно длинные змеи, тянулись флигеля во все стороны, и синеватые от косого света стекла окон, как глаза, зловеще глядели на нее, когда она проходила мимо них.
«Погибла Маня», – пронеслось у нее, и, вспомнив, что ее ребенок тоже за этими стенами, она со стоном вздохнула.
Случайно она набрела на ворота и пошла к выходу. Когда она очутилась на улице, то вдруг увидела Михеля, который, казалось, поджидал ее. При виде Иты, он быстро подошел к ней и без предисловий стал кричать, что уже час, как поджидает здесь, но еще более разозлился, когда она заметила ему, что не знала об этом.
– Ты всегда должна думать, что я тебя поджидаю, если так мало приносишь мне, дрянь этакая.
Ита даже не подумала упрекнуть его в том, что он не спрашивает о ребенке.