
Полная версия
Взбаламученное море
Бедная моя Софи Ленева, живя под покровительством Эммануила Захаровича, тоже вряд ли не полагала, что это долг ее. Окружавшее ее богатство заставляло забывать все: многие молодые дамы, обыкновенно делавшие при ее имени гримаску, в душе завидовали ее положению; все приезжие артисты и артистки и вся местная молодежь считали себе за честь бывать у нее на вечерах и были в восторге от ее роскоши и красоты.
Из других знакомых нам лиц, молодые Галкины, несмотря на ограниченные способности, хоть и плохо, но учились.
Николенька, сын доброй губернаторши, если только помнит его еще читатель, тоже состоял в одном военно-учебном заведении и наскучал матери только тем, что съедал, по крайней мере, по полпуду в день конфект, и это ужасно пугало ее насчет его здоровья.
Но самым лучшим примером, каких зверьков то суровое время могло усмирять, служил Виктор Басардин. Возвратясь из отпуска, на котором мы с ним встретились, он на первых же порах, по юношеской неопытности, вздумал было схватить полкового командира за ворот. Его за это разжаловали в солдаты и сослали на Кавказ. Там он едва выкланял, чтоб его произвели в офицеры, и сейчас же вышел в отставку. В это время умерла Надежда Павловна; именьице свое она отдала мужу. Виктор, приехав на родину и ошибшись в расчете, избил до полусмерти бедного Петра Григорьевича. Тот пожаловался на него губернатору и предводителю. Виктора за оскорбление отца посадили на год в смирительный дом, откуда освободясь и прожив в Москве, без куска хлеба и без сапог, он, холодный и голодный, пришел смиренно к сестре. Та сжалилась над ним и определила его у Эммануила Захаровича по откупу. И таким образом, наученный горькими опытами жизни, молодой человек обнаруживал к сестре величайшую нежность, а к Галкину почти благоговение.
В действующих средах общества между тем решительно царствовала какая-то военная сила. В Петербурге придумали, что Англия будто бы страна торговли, Германия – учености, Италия – искусств, Франция – оселок, на котором пробуют разные политические учреждения, а Россия – государство военное. В самом деле оно, должно быть, было военное! Какой-нибудь наш знакомый презус, гарнизонный полковник получал в год с батальона тысяч по пятнадцати. В карабинерных полках, для образования бравых и молодцеватых унтер-офицеров, из пяти кантонистов забивали двоих.
Губернаторы в своей милой власти разыгрывались до последней прелести.
За ними властвовал и господствовал откуп. Разные Ардаки, разные Эммануилы Захаровичи и разные из русских плуты, по одной роже-то каторжные, считались за гениев.
Люди, вроде Нетопоренка, трактовались за людей необходимых и полезнейших для общества.
Дворянство, хоть и сильно курившее фимиам всевозможным властям и почти поголовно лезшее в службу, все еще обнаруживало некоторое трепетание, даже наш скромнейший Петр Григорьевич говорил: «Мы, дворяне, кое-что значим! Все не мужики, не купцы и не мещане!»
Купечество, по разным казенным подрядам и поставкам, плутовало спокойным образом, зная, что деньгами всякую дыру, если только ее найдут, замазать можно.
Простой народ стал приходить наконец в отупение: с него брали и в казну, и барину, и чиновникам, да его же чуть не ежегодно в солдаты отдавали.
Как бы в отместку за все это, он неистово пил отравленную купленную водку и, приходя оттого в скотское бешенство, дрался, как зверь, или со своим братом, или с женой, и беспрестанно попадал за то на каторгу.
Образование по всем ведомствам все больше и больше суживалось: в корпусах было бессмысленно подтянутое, по гимназиям совершенно распущенное, а по семинариям, чтобы не отстать от века, стали учить только что не танцовать. Оттуда, отсюда и отовсюду молодые люди выходили ничего несмыслящие.
Всюду слышался неумолкающий ни на минуту, но в то же время глухой и затаенный ропот.
Сама природа, как бы разделяя это раздраженно-напряженное состояние, насылала то тут, то там холеру.
2. Что-то веет другое
В сентябре 1853 года наш посол князь Меньшиков выехал из Константинополя.
Зачем и из-за чего эта война началась – в народе и в обществе никто понять не мог. Впрочем, не особенно и беспокоились: турок мы так привыкли побеждать! Но Европа двинула на нас флоты английский, французский и турецкий!
Хомяков писал в стихах, что это на суд Божий сбираются народы.
Несмотря на нечеловеческое самоотвержение войска, стало однако сказываться, что мы не совсем военное государство; но зато государство совсем уж без путей сообщения…
В Европе удивлялись нашим полуголодным солдатам и смеялись над генералами.
С 18 февраля 1855 года Россия надела годичный траур.
Героизм Нахимова, горевший, как отрадный светоч, перед очами народными, и тот наконец погас. В сентябре 1855 года была напечатана лаконическая депеша из Севастополя: «наши верки страдают»!
Исход дела стал для всех понятен.
Все почувствовали общее, и нельзя сказать, чтобы несправедливое, к самим себе презрение.
«Русский вестник» уже выходил. Щедрин стал печатать свои очерки. По губерниям только поеживались и пошевеливались и почти со слезами на глазах говорили: «Ей-Богу, это ведь он нас учит, а мы и не умели никогда так плутовать!»
В Петербурге тоже закопошились.
Добрый наш приятель, цензор Ф***, может быть, лучше многих понимавший состояние общественной атмосферы, нашел совершенно невозможным служить.
– Цензуры нет! – шепнул он нам однажды. – Нет ее! – воскликнул он потом с увлечением. Затем, будучи сам большим шалуном по женской части, объяснил подробнее свою мысль: – Я прежде, в повестях, если один любовник являлся у героини, так заставлял автора непременно женить в конце повести, а теперь, помилуйте, перед героиней торчат трое обожателей, и к концу все разбегаются, как собачонки.
По другим ведомствам советники Нетопоренки вдруг найдены несовременными.
Старый дуб, Евсевий Осипович, счел за лучшее успокоить себя в звании сенатора.
В феврале месяце 1857 года, на Сенатской площади собрался народ, говоря, что выдается указ о воле. Но указ выходил о порядке перехода помещичьих крестьян в казенные, и толпу разогнала полиция.
Вслед затем раздались довольно неопределенные толки, что дворянству поручено говорить на выборах об улучшении быта крестьян.
В провинции, впрочем, все это отражалось каким-то глухим и неопределенным эхом.
В описываемый мною город приехал один вновь определенный правовед и привез какой-то листок, напечатанный в Лондоне.
Молодой человек читал это в большом обществе, многие имели неосторожность смеяться. Чтеца на другой же день отправили в Петербург с жандармом и с секретным донесением, но там его – всего продержали три дня и выпустили.
– Странно!
Герой мой, Бакланов, все время перед тем, как мы знаем, служивший и получивший даже Станислава на шею, вдруг начал находить, что ему неприлично это делать, тем более, что все неслужебное около него как-то шевелилось, попридумывало, изобретало кое-что.
– Я выйду, друг мой, в отставку, – сказал он однажды жене: – и займусь лучше коммерческими делами.
– Хорошо! – отвечала та и потом, с обычным своим благоразумием, прибавила: – сумеешь ли только?
– Я думаю… тут не служба… я никем и ничем связан не буду! – отвечал Бакланов.
Евпраксия ничего на это не сказала и ушла к детям.
Бакланов вскоре потом подал в отставку и стал отращивать себе усы и бороду.
3. Скука среди семейного счастья
Был вечер. В большой гостиной, перед карселевою лампой, мирным и тихим светом освещавшею стены, картины и мебель, в покойном плисовом сюртуке сидел Бакланов. Его лицо, сделавшееся от отпущенных усов и бороды еще красивее, было печально.
Евпраксия, тоже значительно пополневшая, с солидною, хотя и с спокойною физиономией, сидела около него и работала.
Мальчик лет четырех, их старший сынишка, прелестный, как ангел, стоял на ногах на диване и своими ручонками обнимал Казимиру, которая совсем стала похожа на добрую французскую bohne. Муж ее уже помер. С появлением Бакланова, окончательно оставленный женою, он начал еще больше пить и предаваться волокитству, и, по свойственной этого рода жизни случайности, найден был утонувшим в пруду. Сам ли он как-нибудь залез туда, или его кинули, никто даже и узнать особенно не постарался.
Другой мальчик, лет около двух, пузанчик, под строжайшим присмотром няньки-немки, едва переступая с ножонки на ножонку, шагал по мягкому и волнистому ковру и, нередко спотыкаясь, клюкался носом в ковер; но не плакал при этом, а, обернув личико к няньке, смеялся.
При подобной обстановке, среди которой жил герой мой, – казалось, и желать было нечего более; но сердце человеческое – тайна неисповедимая: Бакланов на свое положение смотрел иначе!
В настоящий вечер у них была в гостях madame Базелейн.
Прежде эта дама была даже мало знакома с ними; но в последнее время вдруг повадилась и начала ездить довольно часто.
Евпраксия не любила ее; а Бакланов, напротив, находил, что она – очень умная и развитая женщина.
Последний эпитет он нередко и с каким-то особенным ударением употреблял при жене. Евпраксия при этом, кажется, усмехалась про себя.
– Как хотите, – говорил он, обращаясь к madame Базелейн: – но женатый человек решительно отрезанный от всего ломоть.
– Но почему же? – спрашивала она его в недоумении.
– Во-первых-с, – начал перечислять ей Бакланов: – для остальных женщин, кроме жены своей, он не существует. Знаете ли, какое первое ощущение мое было, когда я женился?.. Мне показалось, что я в том обществе, для которого все-таки имел некоторое значение, с которым наконец был связан, вдруг стал совершенно чужим и одиноким.
– Но зачем же вам эта связь с обществом? – возражала ему madame Базелейн.
– Я не про то говорю-с, а про те ощущения, которые следуют за браком и которые если не неприятны, то все-таки странны: из богача вы делаетесь бедняком, тысячи субъектов меняете на одного.
Madame Базелейн пожала плечами.
– В отношении друзей тоже, – продолжал Бакланов: – уж неловко с ними поразгуляться и позашалиться… Пеший, по пословице, конному не товарищ!
– Но зачем же вам все это? – повторяла воздушная madame Базелейн: – у вас есть жена, дети!..
– Да, это все есть! – подтвердил Бакланов насмешливым голосом.
Евпраксия в продолжении всего этого разговора соблюдала строгое молчание, и только при последних словах мужа как бы легкая краска выступила на лице ее, а Казимире точно стало неловко и стыдно. Она внимательно принялась рассматривать лежавший под лампою коврик.
В это время однако Евпраксию вызвали кормить грудью третьего ребенка, а старший сынок, соскочив с дивана, побежал в залу. Казимира, ни на шаг его обыкновенно не оставлявшая, пошла за ним.
Бакланов и madame Базелейн остались вдвоем.
– Ах, мужчины, мужчины, всего-то вам мало! – сказала та и покачала головой.
– Да чего всего-то? чего? – перебил ее Бакланов.
С некоторого времени он все более и более стал прикидываться, особенно перед молодыми дамами, не совсем счастливым мужем.
– Вы будете у генерал-губернатора на бале? – переменила гостья разговор на другой предмет.
– Да не знаю, позовут ли? – отвечал Бакланов.
– О, непременно! – подхватила Базелейн: – вы знаете: он нынче тактику совсем хочет переменить… Ему из Петербурга прямо написали и поставили на вид Суворова, что вот человек – сумел же сойтись с целым краем. Он просто хочет теперь искать в обществе.
– Дай Бог, – отвечал Бакланов: – чтоб они для общества жили, а не общество для них.
– Уж именно, именно! – подтвердила восторженно madame Базелейн.
Дама эта, за какой-нибудь год перед тем, видела только что не у башмака своего лежавшим все к-е общество, а теперь, чтобы сблизить своего патрона с лицами, по преимуществу державшими себя в отношении его неприязненно, она ездила к ним и в дождь и в слякоть. Баклановы, в этом случае, были одними из первых.
Когда Евпраксия возвратилась, madame Базелейн начала бесконечно к ней ласкаться. С каким-то благоговейным вниманием она расспрашивал ее, как она кормит ребенка, не беспокоит ли он ее.
Евпраксия на все это отвечала ей серьезно-сухо.
– А что ваша дочь? – спросила она ее в свою очередь.
– Ах, она у меня чудо как развивается, чудо! – отвечала Базелейн.
Выражение лица Евпраксии было насмешливо.
Гостья наконец начала собираться.
Бакланов пошел провожать ее.
– Как все это мило!.. – говорила Базелейн, проходя мраморную залу и Бог знает на кого показывая: на самую ли залу, или на игравших в ней детей.
– И скучно! – добавил, идя вслед за ней, Бакланов.
Madame Базелейн покачала только головой.
Проводив ее, Бакланов сел на пол около детей.
– Валерка! – крикнул он старшему сыну: – ну, хочешь кататься?
Мальчик сейчас же забрался ему верхом на шею и начал на нем скакать, как на лошади.
– Ну, поди и ты, коропузик! – крикнул Бакланов маленькому.
Тот переправился к нему.
– Ну, целуйте! – скомандовал Бакланов.
Валерьян сейчас же нагнулся и начал его целовать несчетно раз. Маленький тоже тянулся к нему своими губенками.
Панна Казимира смотрела на всю эту сцену с сложенными руками и потупленными глазами.
Дети целовали отца, по крайней мере, с полчаса.
– Однако какие это бессмысленные поцелуи детские, – обратился он вдруг к Казимире.
– Отчего же? – спросила та, краснея.
– Так! – отвечал Бакланов и встал.
– Что ж, поиграйте еще с детьми, – сказала было ему Казимира.
– Нет! скучно! – повторил он, зевая, и ушел к себе в спальню спать, хоть всего еще только было десять часов.
4. Праздные и порочные мечтания
Баклановы обедали.
Евпраксия, как честная и пышная римская матрона, сидела на конце стола. По правую руку от нее помещались: Казимира с старшим, Валеркой, как его звал отец, а по левую – нянька-немка со вторым, Колькой. У обоих детей были особые серебряные приборы, и оба скромнейшим образом сидели на своих высоких стульчиках.
Обед у Баклановых был всегда отличный; повар их вряд ли был не искусней повара Эммануила Зхаровича; вина самого высокого сорта, прислуга скромная, вежливая. Но ничто это не пленяло Александра!.. В его воспоминании проходил другой, скудный обед в Ковригине, когда он сидел около молоденькой девушки и пожимал под столом ее ножку: о, какая то была поэзия, – и какая все окружавшее его теперь проза!
К концу обеда зашел разговор о приглашении на бал, которое в самом деле было получено от генерал-губернатора.
– Я не поеду! – сказала Евпраксия решительно.
– Отчего же? – спросил ее Бакланов, вспыхивая.
– Потому что я никуда не езжу, – отвечала Евпраксия.
Бакланов насмешливо улыбнулся.
– К другим вы можете не ездить, – начал он: – но тут вежливость требует! Наконец вы обываетельница здешняя; у вас могут случиться дела и другое прочее.
– У меня нет никаких дел.
– Но у меня могут быть.
– Ну, так ты и поезжай!
Бакланов опять и еще ядовитее усмехнулся.
– По обыкновению: ни для кого – ничего, ни шагу! – произнес он.
– Ну да, ни шагу, – повторила Евпраксия.
В сущности, Бакланову решительно было все равно, поедет ли с ним жена на бал или нет; но ему хотелось только с ней поспорить и побраниться.
Если маленькие причины имеют иногда большие последствия, то и наоборот: большие явления имеют, между прочим, самые миниатюрные результаты.
На героя моего ужасно влияла литература; с каждым смелым и откровенным словом ее миросозерцание его менялось: сначала опротивела ему служба, а теперь стала казаться ненавистной и семейная жизнь. Поэтический и высокохудожественный протест против брака Жорж-Санда казался ему последним словом человеческой мудрости – только жертвой в этом случае он находил не женщину, а мужчину, т-е себя.
– Ведь этак трактовать целое общество нельзя… нельзя! – повторял он насмешливо, обращаясь к Евпраксии: – что мы-де вот выше всех и никого знать не хотим; надобно спросить, как и другие нас понимают!
– Я и не считаю себя выше других. Что ты таким образом перетолковываешь мои действия? – сказала Евпраксия, уже рассердившись на мужа.
– Отчего же вы не едете? – спросил он.
– Потому что там все будут светские дамы, а я не светская.
– Что же вы такое? Вот бы интересно знать, что это такое?.. Что-то очень уж, должно быть, необыкновенное! – говорил Бакланов, – в этот день он был до гадости зол.
– Когда женились на мне, так видели, что я такое! – сказала Епвраксия.
Лицо ее по-прежнему оставалось спокойно.
– Нет, не видал, – отвечал Бакланов: – и теперь не вижу, да и вряд ли когда увижу.
– Ну да, – повторила опять Евпраксия и замолчала, а потом, когда обед кончился, тотчас же встала и ушла в гостиную.
Бакланов остался еще за столом.
Он налил себе стакан вина и велел подать сигару.
– Ведь камень, и тот не живет, как мы живем, – говорил он совершенно громко и обращаясь к Казимире, которая осталась, потому что Валерка доедал еще пирожное: – и тот хоть что-нибудь, хоть пыль, да дает в воздух, и сам наконец притягивает песчинки, и мы – ничего.
Положение Казимиры было очень щекотливое.
– Что если бы состояния у нас не было? – продолжал громко Бакланов: – куда бы и на что мы годились!.. есть, спать, родить детей, кормить их на убой!
При этих словах Евпраксия, все это слышавшая, подняла наконец глаза на образ.
– Он и их ненавидит, Боже, Боже мой! – проговорила она и склонила голову.
Бакланов между тем продолжал рассуждать.
– По-моему, человек без темперамента, без этого прометеевского огонька, который один только и заставляет нас беспокоиться и волноваться, хуже тряпки, хуже всякого животного!
И затем, видя, что в зале никого нет, ни Казимиры ни даже лакеев, он встал и ушел в кабинет.
Одною из главных причин недовольства его браком было то, что холодная Евпраксия не представляла уж никакой для него прелести, и его мучило нестерпимое желание завести интрижку.
Но с кем?
Чаще всего, в этом случае, он думал о Софи.
Лично он с ней, в продолжении последних пяти лет, не встречался и только одной стороной слыхал, как она на каком-нибудь пикнике каталась, окруженная толпою молодежи, видал ее иногда издали в театре, блистающую красотой и нарядами.
Бог с ней, с кем бы эта прелестная женщина ни интриговала; но она могла бы доставить ему море блаженства, а всего этого он лишал себя тем, что был женат.
5. Акции
Евпраксия настояла на своем и не поехала на бал. Бакланов приехал один.
В первой же комнате он встретил косого Никтополионова.
– Что вы там, батюшка, сидите, а? – спросил он обыкновенным своим тоном, чтобы сразу напугать человека.
– Что такое? – спросил Бакланов в свою очередь.
– Есть у вас акции общества «Таврида и Сирена»?
– Нет.
– Так что же это вы?.. что это такое? – кричал Никтополионов: – сидите с деньгами, с домами, и не берете!
– Я, право, еще даже не думал об этом, – отвечал Бакланов.
– Он и не думал, а!.. скажите, пожалуйста! Ассюрировано 4 процента от правительства, помильная плата и перевоз от казны провианта. Он не думал об этом! В банке-то что? По две уж копейки на рубль дают… Пора подумать-то об этом!
Бакланов в самом деле подумал. У него у самого были небольшие деньги, а у жены так и довольно серьезные.
– Тут ведь можно проиграть и выиграть, – возразил он, смутно припоминая себе и соображая, что такое значит акция.
– Каким же образом проиграть? Так уж все сумасшедшие. Теперь на каждую акцию по пятидесяти рублей премии.
– Значит, надо приплатить? – спросил Бакланов.
– Так что ж из того!.. Вон я вчера дал лишних по тридцати рублей, а сегодня сам получил по пятидесяти. Всего только одну ночь пролежали в кармане: невелик, кажется, труд-то.
– Это недурно! – сказал Бакланов.
– Еще бы! – подхватил Никтополионов: – дело в отличнейшем порядке… Я сделан распорядителем на здешней дистанции.
«Вот это-то уж дурно!» – подумал Бакланов.
– Учредитель этого общества гениальный человек!.. Первая, может быть, голова в России! – продолжал Никтополионов, имевший привычку так же сильно хвалить, как и порицать. – Ну, так как же? Ах вы, тюлени русские! – прибавил он, глядя уже с ужасом на Бакланова.
– Я подумаю! – отвечал тот.
– Подумаю! Подумаю!.. И ничего не подумает! – передразнил его Никтополионов.
Но Бакланов подумал и довольно серьезно.
«В самом деле, глупо же держать деньги в банке, когда вся Европа, все образованные люди играют на бирже!» – рассуждал он.
6. Опьянение одного и отрезвление другой
Бал, дававшийся для сближения с обществом, должно быть, в самом деле заключал в себе все общество. В следующих комнатах была толпа мужчин, – все, по большей части, черноволосых, и нельзя сказать, чтобы с особенно благородными физиономиями. Бакланов заметил только одного благообразного старика, с вьющимися седыми волосами и с широкою бородой, – но и потом оказалось, что это был проезжий музыкант-немец.
Дамы, напротив, блистали прекрасными нарядами, и было много хорошеньких.
Вежливый хозяин принимал всех в дверях.
– Старый друг лучше новых двух! – сказал он, когда мимо него проходил Бакланов.
– Ждет Федот у своих ворот! – объяснил он и проходившему потом чиновнику.
Между всеми дамами Бакланов сейчас же заметил Софи Леневу в чудесном бархатном платье, стройную, высокую и с какою-то короной на голове. Тут он невольно вспомнил свою супругу, всегда одетую просто и гораздо больше занятую детьми, чем нарядами. Софи, по ее щекотливому положению, была в первый еще раз на великосветском балу. Начальник края в этом случае хотел показать совершенно равное внимание ко всему обществу: но дамы его круга (обыкновенно подличавшие перед madame Базелейн) несколько обиделись этим приглашением и даже старались ходить подальше от Софи, но зато она была окружена всеми лучшими молодыми людьми.
Бакланову ужасно хотелось продраться в эту толпу; он решился непременно поговорить с Софи и возобновить с ней старое знакомство.
Случай ему поблагоприятствовал.
Софи прошла мимо него.
– Bonjour, Бакланов! – сказала он ему сама и сама же протянула к нему руку, обтянутую в белую лайковую перчатку.
Целый поток электричества проник при этом в Бакланова. Он подметил, что рука Софи немножко дрожала.
– Могу я просить вас протанцовать со мной кадриль? – сказал он, догоняя ее.
– Очень рада! – отвечала Софи, обертывая к нему голову и кланяясь ему немножко величественно, как обыкновенно кланяются актрисы-королевы.
Бакланов понял, что это была уж не прежняя девочка-кокетка, не прежняя даже юная и пылкая, но еще робкая вдова, а интриганка, которая умела смотреть и на вас, и на другого, и на третьего.
Но все это еще больше подняло ее в его глазах.
Они стали в кадриль и, надобно сказать, представляли собой, по изяществу своих манер, лучшую пару.
Это заметил даже начальник края и, по обыкновению своему, объяснил поговоркой, чорт знает что уж и значившею:
– Пара не пара, а так надо!
Бакланов посадил Софи на стул и сам стал около нее.
Довольно открытая в бальном платье и приподнятая на корсете грудь Софи страстно и порывисто дышала.
Бакланов не мог видеть этого без трепета и решительно не находился, о чем бы заговорить.
Софи, хоть и с поддельным спокойствием, но молчала.
Бакланов думал:
«Вот женщина, на которую я когда-то имел права, но которая теперь совершенно далека от меня. Думает ли она в эти минуты о том же?»
– Я к вам давно хотел взять смелость заехать, – начал он глупо и ненаходчиво.
– Очень рада! – отвечала Софи, поправляя платье.
Бакланову показалось, что она при этом ласково взглянула на него.
– Софи, вы на меня сердитесь еще? – осмелился он наконец заговорить искреннее.
– Нет! – отвечала она.
Бакланов явственно слышал, что голос ее был грустен и полон значения.
– Значит, я в самом деле могу к вам приехать? – продолжал он.
– Пожалуйста. У меня вечера по средам, – сказала Софи.
Самый ответ и голос ее при этом ничего уже не выражали.
Бакланов видел одно, что Софи была ни весела ни счастлива.
Это же самое заметил и подошедший к ней инженерный офицер, премолоденький и преглупый, должно быть.
– Вы с каждым днем, как заря вечерняя, все становились грустней и грустней, – сказал он.
– Стареюсь! – отвечала ему Софи с улыбкой.
– О, нет, вы прелестны еще, как гурия, – объяснил прапорщик, пожимая плечами.
– Что за пошлости вы говорите! – сказала ему без церемонии Софи и встала.
В это время кадриль кончилась.
– Я буду у вас, – повторил еще раз Бакланов.