
Полная версия
Люди сороковых годов
Кандидат Марьеновский и студенты Петин и Замин
Через несколько дней, общество m-me Гартунг за ее табльдотом еще увеличилось: появился худощавый и с весьма умною наружностью молодой человек в штатском платье. Салов сначала было адресовался к нему весьма дружественно, но вновь прибывший как-то чересчур сухо отвечал ему, так что Салов, несмотря на свой обычно смелый и дерзкий тон, немного даже сконфузился и с разговорами своими отнесся к сидевшей в уединении Анне Ивановне. Она, как показалось Павлу, была с ним нисколько не менее любезна, чем и с Неведомовым, который был на уроке и позапоздал прийти к началу обеда, но когда он пришел, то, увидев вновь появившегося молодого человека, радостно воскликнул: «Боже мой, Марьеновский! Кого я вижу?» – И затем он подошел к нему, и они дружески расцеловались. Потом, Неведомов сел рядом с Марьеновским и продолжал любовно смотреть на него; они перекинулись еще несколькими словами. Неведомов, после того, взглянул на прочих лиц, помещавшихся за табльдотом, и увидел, что Анна Ивановна сидит с Саловым и, наклонившись несколько в его сторону, что-то такое слушает не без внимания, что Салов ей говорит. Неведомов при этом побледнел немного, стал кусать себе губы и с заметною рассеянностью отвечал на вопросы Марьеновского. К концу обеда он, впрочем, поуспокоился – может быть потому, что Салова вызвал кто-то приехавший к нему, и тот, уходя, объявил, что больше не воротится. Два фармацевта, по-прежнему обедавшие особняком, тоже ушли вскоре за ним.
Неведомов в это время обратился к Марьеновскому с вопросом:
– А что, скажите, нового в мире юриспруденции?
– Теперь напечатан процесс madame Лафарж, – отвечал тот.
Павел нарочно пересел с своего стула на ближайший к ним, чтобы лучше слышать их разговор.
– Это, что убила мужа, – подхватил Неведомов.
– Да, и тут замечательно то, что, по собранным справкам, она ему надавала до полфунта мышьяку, а при анатомировании нашли самый вздор, который мог к нему войти в кровь при вдыхании, как железозаводчику.
– Однакож ее обвинили? – вмешался в разговор Вихров.
– Ее обвинили, – отвечал как-то необыкновенно солидно Марьеновский, – и речь генерал-прокурора была, по этому делу, блистательна. Он разбил ее на две части: в первой он доказывает, что m-me Лафарж могла сделать это преступление, – для того он привел почти всю ее биографию, из которой видно, что она была женщина нрава пылкого, порывистого, решительного; во второй части он говорит, что она хотела сделать это преступление, – и это доказывает он ее нелюбовью к мужу, ссорами с ним, угрозами…
– Логично, – произнес Неведомов.
– Удивительно просто, точно задачу какую математическую решил, – сказал Марьеновский.
– Скажите, присяжные ее осудили? – спросил Павел, отнесясь к нему опять со всевозможною вежливостью.
– Разумеется, – отвечал ему тоже вежливо и Марьеновский.
– Факты дела напечатаны все? – спросил его Неведомов.
– Все, до самых мельчайших подробностей.
– А к чему бы присудили ее по нашим законам? – прибавил Неведомов.
Марьеновский пожал плечами.
– Самое большее, что оставили бы в подозрении, – отвечал он с улыбкой.
– Значит, уголовные законы наши очень слабы и непредусмотрительны, – вмешался опять в разговор Вихров.
– Напротив! – отвечал ему совершенно серьезно Марьеновский. – Наши уголовные законы весьма недурны, но что такое закон?.. Это есть формула, под которую не могут же подойти все случаи жизни: жизнь слишком разнообразна и извилиста; кроме того, один и тот же факт может иметь тысячу оттенков и тысячу разных причин; поэтому-то и нужно, чтобы всякий случай обсудила общественная совесть или выборные из общества, то есть присяжные.
– Отчего у нас не введут присяжных?.. Кому они могут помешать? – произнес Павел.
Марьеновский усмехнулся.
– Очень многому! – отвечал он. – Покуда существуют другие злоупотребительные учреждения, до тех пор о суде присяжных и думать нечего: разве может существовать гласный суд, когда произвол административных лиц доходит бог знает до чего, – когда существует крепостное право?.. Все это на суде, разумеется, будет обличаться, обвиняться…
– Главным образом, достоинство и беспристрастие суда, я полагаю, зависит от несменяемости судей, – заметил Неведомов.
– И то ничего не значит, – возразил ему Марьеновский. – Во Франции так называемые les tribunaux ordinaires[70] были весьма независимы: король не мог ни сменять, ни награждать, ни перемещать даже судей; но зато явился особенный суд, le tribunal exceptionnel[71], в который мало-помалу перенесли все казенные и общественные дела, а затем стали переносить и дела частных лиц. Если какой-нибудь господин был довольно силен, он подавал прошение королю, и тот передавал дело его в административный суд, – вот вам и несменяемость судей!
Весь этот разговор молодые люди вели между собой как-то вполголоса и с явным уважением друг к другу. Марьеновский по преимуществу произвел на Павла впечатление ясностью и простотой своих мыслей.
– Кто это такой? – спросил он потихоньку Неведомова, когда Марьеновский встал, чтобы закурить сигару.
– Это кандидат юридического факультета, – отвечал тот. – Он нынче только кончил курс.
– Что же, он – в профессора хочет?
– Не знаю. Он теперь продал все свое маленькое состояньице и с этими деньгами едет за границу, чтобы доканчивать свое образование.
Марьеновский снова подошел к ним и сел.
Во все это время Анна Ивановна, остававшаяся одна, по временам взглядывала то на Павла, то на Неведомова. Не принимая, конечно, никакого участия в этом разговоре, она собиралась было уйти к себе в комнату; но вдруг, услышав шум и голоса у дверей, радостно воскликнула:
– Ах, это, должно быть, Петин и Замин!
Вошли шумно два студента: один – толстый, приземистый, с курчавою головой, с грубыми руками, с огромными ногами и почти оборванным образом одетый; а другой – высоконький, худенький, с необыкновенно острым, подвижным лицом, и тоже оборванец.
– Вот они где тут! – воскликнул толстяк и, потом, пошел со всеми здороваться: у каждого крепко стискивал руку, тряс ее; потом, с каждым целовался, не исключая даже и Вихрова, которого он и не знал совсем. Анне Ивановне он тоже пожал руку и потряс ее так, что она даже вскрикнула: «Замин, больно!». Тот, чтобы вознаградить ее, поцеловал у нее руку; она поцеловала его в макушку. Петин, худощавый товарищ Замина, тоже расцеловался со всеми, а перед Анной Ивановной он, сверх того, еще как-то особенно важно раскланялся, отчего та покатилась со смеху.
– Приехали из деревни? – сказал новоприбывшим Неведомов.
– Приехали! – отвечал толстяк, шумно усаживаясь. Петин поместился тоже рядом с ним и придал себе необыкновенно прямую и солидную фигуру, так что Анна Ивановна взглянуть на него не могла без смеху: это, как впоследствии оказалось, Петин англичанина представлял.
– Чей это там такой курчавый лакей? – продолжал толстый.
– Это, должно быть, мой Иван, – сказал с улыбкой Павел.
– Какой славный малый, какой отличный, должно быть! – продолжал Замин совершенно искренним тоном. – Я тут иду, а он сидит у ворот и песню мурлыкает. Я говорю: «Какую ты это песню поешь?» – Он сказал; я ее знаю. «Давай, говорю, вместе петь». – «Давайте!» – говорит… И начали… Народу что собралось – ужас! Отличный малый, должно быть… бесподобный!
– Замин, это вы? – раздался вдруг из-за перегородки довольно неблагосклонный голос хозяйки.
– Я, – отвечал Замин, подмигнув товарищам.
– Вы опять тут будете кричать! Уйдите, прошу вас, в какой другой номер, – продолжала m-me Гартунг.
– А вы все больны? – спросил ее довольно добродушно Замин.
– Больна! Прошу вас, уйдите, – повторила она настойчиво.
M-me Гартунг была сердита на Замина и Петина за то, что они у нее около года стояли и почти ни копейки ей не заплатили: она едва выжила их из квартиры.
– Надо уйти куда-нибудь, – сказал добродушно Замин.
– Иесс! – произнес за ним его товарищ с совершенно английским акцентом, так что все расхохотались.
– Милости прошу, господа, ко мне; у меня номер довольно большой, – сказал Павел: ему очень нравилось все это общество.
– А этот Ваня ваш – будет у вас? – спросил Замин.
– Непременно! – отвечал Павел, улыбаясь.
– И отлично! Пойдемте! – сказал Замин, поднимаясь.
Товарищ тоже за ним поднялся.
– Позвольте и вас просить посетить меня! – обратился Павел к Марьеновскому.
– Очень рад! – отвечал тот.
– А как же я – где же вас послушаю? – сказала горестным голосом Анна Ивановна, обращаясь к Замину и Петину.
– А, да с нами же пойдемте! – воскликнул Замин.
– А мне можно к вам? – обратилась Анна Ивановна, слегка покраснев, к Павлу.
– Сделайте милость! – отвечал тот.
– Можно, пойдемте! – разрешил ей и Неведомов, а потом взял ее под руку, и все прочие отправились за ними гурьбой.
Когда проходили по коридору, к Вихрову подошел Замин.
– Нет ли там у вас какого беспорядка в комнате? Вы приберите: она девушка славная! – проговорил он шепотом, показывая головой на Анну Ивановну.
– У меня совершенно все в порядке, – отвечал Вихров.
Анна Ивановна была дочь одного бедного чиновника, и приехала в Москву с тем, чтобы держать в университете экзамен на гувернантку. Она почти без копейки денег поселилась в номерах у m-me Гартунг и сделалась какою-то дочерью второго полка студентов: они все почти были в нее влюблены, оберегали ее честь и целомудрие, и почти на общий счет содержали ее, и не позволяли себе не только с ней, по даже при ней никакой неприличной шутки: сама-то была она уж очень чиста и невинна душою!
Павел велел Ивану подать чаю и трубок. Анну Ивановну, как самую почетную гостью, посадили на диване; около нее сел почти с каким-то благоговением Неведомов.
– Вот он идет, отличный малый! – воскликнул Замин, увидев вошедшего Ивана. – Ты недавно ведь, чай, из деревни?
– Нет-с, давно! – отвечал Иван почти обиженным голосом.
– Ведь, в деревне лучше? – спросил Замин.
– Чем лучше? Пустое дело деревня, – отвечал Иван и, заметно по-лакейски модничая, подал всем трубки.
– Отличный малый! – продолжал свое Замин, хотя последний ответ разочаровал его много в Иване.
– Как у нас в Погревском уезде, – продолжал он, когда все начали курить, – мужички отлично исправника капустой окормили!..
– Как капустой окормили? – спросил с удивлением Марьеновский.
– Да так, капустой… Он приехал, знаете, в дальнюю одну деревню, а народ-то там дикий был, духом вольный. Он и стал требовать, с похмелья – видно, капусты себе кислой, а капусты-то как-то в деревне не случилось. Он одного за это мужичка поколотил, другого, третьего… Мужички-то и осерчали; съездили сейчас в другую деревню, привезли целый ушат капусты. «Кушай, говорят, барин, на здоровье, сколько хочешь». Он тарелочку съел было, да и – будет. А они: «Нет, еще кушай: ты нас тревожил этим; а коли кушать не станешь, так мы и в плети тебя примем». И плети уже было принесли. Он, делать нечего, начал. До пол-ушата они таким манером и скормили ему!.. Приехал, брат, домой, лопнул, помер: не выдержало того его мироедское брюхо!
– А у нас в Казани, – начал своим тоненьким голосом Петин, – на духов день крестный ход: народу собралось тысяч десять; были и квартальные и вздумали было унимать народ: «Тише, господа, тише!» Народ-то и начал их выпирать из себя: так они у них, в треуголках и со шпагами-то, и выскакивают вверх! – И Петин еще более вытянулся в свой рост, и своею фигурой произвел совершенно впечатление квартального, которого толпа выпихивает из себя вверх. Все невольно рассмеялись.
– Какой, должно быть, актер превосходный – ваш приятель! – сказал Павел Замину.
– Мастерина первого сорта! – отвечал тот. – Вот, мы сейчас вам настоящую комедию с ним сломаем. Ну, вставай, – знаешь! – прибавил он Петину.
Тот сейчас же его понял, сел на корточки на пол, а руками уперся в пол и, подняв голову на своей длинной шее вверх, принялся тоненьким голосом лаять – совершенно как собаки, когда они вверх на воздух на кого-то и на что-то лают; а Замин повалился, в это время, на пол и начал, дрыгая своими коротенькими ногами, хрипеть и визжать по-свинячьи. Зрители, не зная еще в чем дело, начали хохотать до неистовства.
– Что такое это, что такое! – восклицал громким голосом даже Неведомов, утирая выступившие от хохота слезы.
Павел, не отставая и не помня себя, хохотал. Анна Ивановна лежала уже вниз лицом на диване.
– Это, изволите видеть, – начал Петин какою-то почти собачьей фистулой, – свинью режут, а собака за нее богу молится.
Смех между зрителями увеличился почти до болезненного состояния. Актеры, между тем, видимо поутомившись, приостановили свое представление и только с удовольствием посматривали на своих зрителей.
– Миленькие, душеньки! – кричала им Анна Ивановна, все еще от смеха не поднимая лица с дивана. – Представьте гром и молнию!
– Можем! – произнес Петин, и оба они сели с Заминым друг против друга за маленький столик.
– Я – заходящее солнце! – сказал Замин и, в самом деле, лицо его сделалось какое-то красное, глупое и широкое.
– А я – любящий любоваться на закат солнца! – произнес Петин – и сделал вид, как смотрит в лорнет какой-нибудь франтоватый молодой человек.
– Солнце село! – воскликнул Замин, закрыв глаза, и в самом деле воображению зрителей представилось, что солнце село.
– Тучи надвигаются! – восклицал между тем Замин, и лицо его делалось все мрачнее и мрачнее.
– Молния! – воскликнул он, открыв для этого на мгновение глаза, и, действительно, перед зрителями как бы сверкнула молния.
– А человек, в это время, спит; согласитесь, что он спит? – произнес Петин и представил точь-в-точь спящего и немного похрапывающего человека.
– Издали погремливает! – продолжал Замин и представил гром. – Молния все чаще и чаще! – и он все чаще и чаще стал мигать глазами. – Тучи совсем нависли! – и лицо его сделалось совсем мрачно.
– Молния и гром! – проговорил он, вскрыл глаза и затрещал, затем, на всю комнату.
– А человек, в это время, проснулся и крестится! – воскликнул Петин и представил мгновенно проснувшегося и крестящегося человека.
Зрители уже не смеялись, а оставались в каком-то приятном удивлении; так это тонко и художественно все было выполнено!
– Это лучше всякого водевиля, всякой комедии! – восклицал Павел.
– Превосходно, превосходно! – повторял и Неведомов, как бы утопавший в эстетическом наслаждении. – Вот вам и английские клоуны: чем хуже их?
Когда приятели наши, наконец, разошлись и оставили Павла одного, он все еще оставался под сильным впечатлением всего виденного.
«Да, это смех настоящий, честный, добрый, а не стихотворное кривляканье Салова!» – говорил он в раздумье.
VII
Продолжение университетской жизни
Ничто, кажется, так быстро не проходит, как время студенческого учения. Вихров почти и не заметил, как он очутился на третьем курсе. Естественные науки открыли перед ним целый мир новых сведений: он уразумел и трав прозябанье, и с ним заговорила морская волна. Он узнал жизнь земного шара, – каким образом он образовался, – как на нем произошли реки, озера, моря; узнал, чем люди дышат, почему они на севере питаются рыбой, а на юге – рисом. Словом, вся эта природа, интересовавшая его прежде только каким-нибудь очень уж красивым местоположением, очень хорошей или чрезвычайно дурной погодой, каким-нибудь никогда не виданным животным, – стала теперь понятна ему в своих причинах, явилась машиной, в которой все было теснейшим образом связано одно с другим. Из изящных собственно предметов он, в это время, изучил Шекспира, о котором с ним беспрестанно толковал Неведомов, и еще Шиллера[72], за которого он принялся, чтобы выучиться немецкому языку, столь необходимому для естественных наук, и который сразу увлек его, как поэт человечности, цивилизации и всех юношеских порывов. Вне этой сферы, в практической жизни, с героем моим в продолжение этого времени почти ничего особенного не случилось, кроме разве того, что он еще больше возмужал и был из весьма уже немолодых студентов. У Еспера Иваныча он продолжал бывать очень редко, но и то делал с величайшим усилием над собой – до того ему там было скучно.
Анна Гавриловна, впрочем, раз рассказала ему несколько заинтересовавший его случай:
– Клеопатра-то Петровна, слышали, опять сошлась с мужем, приехала к нему: недолго, видно, продержал ее господин Постен.
– Я уж ничего тут и не понимаю, – сказал Павел.
– Поймешь этакую лукавицу… Смела ли бы другая, после этого, приехать к мужу!..
– Что же муж-то сам?.. – возразил Павел.
– Что муж-то?.. Он добрый; пьяный только… Пишет, вон, к Есперу Иванычу: «Дяденька, Клеопаша опять ко мне приехала; я ей все простил, потому что сам неправ против нее был», – проговорила Анна Гавриловна: она все еще продолжала сердиться на Фатееву за дочь.
С Мари Павел больше уже не видался. Вскоре после его первого визита к ней муж ее, г. Эйсмонд, приезжал к нему, но не застал его дома, а потом через полгода они уехали с батареей куда-то в Малороссию. Любовь к Мари в герое моем не то чтобы прошла совершенно, но она как-то замерла и осталась в то же время какою-то неудовлетворенною, затаенною и оскорбленною, так что ему вспоминать об Мари было больно, грустно и досадно; он лучше хотел думать, что она умерла, и на эту тему, размечтавшись в сумерки, писал даже стихи:
Мой милый друг, с тобой схоронены
Всех лучших дней моих воспоминанья,
И в сердце, как в гробу, затаены
Речей твоих святые обаянья.
В номерной жизни тоже не произошло ничего особенного; постояльцы были те же, и только Анна Ивановна выдержала экзамен на гувернантку и поступила уже на место. Неведомов, расставшись, таким образом, с предметом своей страсти, впал в какую-то грустную меланхолию и часто, сидя в обществе своих молодых товарищей, по целым часам слова не проговаривал. M-me Гартунг давным-давно уже, разумеется, поправилась в своем здоровье, и Павел познакомился с нею лично; оказалось, что это была довольно еще молодая, не слишком дурная собой и заметно начинающая полнеть немка. От Ваньки своего Павел узнал, что m-me Гартунг была любовница Салова, и что прежде она была blanchisseuse[73] и содержала прачечное заведение; но потом, когда он сошелся с ней, то снял для нее эти номера и сам поселился у ней. Макар Григорьев тоже иногда заходил к Павлу в номера, принося к нему письма от полковника, который почему-то все-таки считал вернее писать к Макару Григорьеву, чем прямо на квартиру к сыну. Макар Григорьев видал всех, бывавших у Павла студентов, и разговаривал с ними: больше всех ему понравился Замин, вероятно потому, что тот толковал с ним о мужичках, которых, как мы знаем, Замин сам до страсти любил, и при этом, разумеется, не преминул представить, как богоносцы, идя с образами на святой неделе, дикими голосами поют: «Христос воскресе!»
– Так, точь-в-точь, глупый народ этакий, лопалы! – подтвердил и Макар Григорьев.
Петин тоже попробовал было представить Макару Григорьеву змею, переползавшую через пеньки, и при этом сам переполз через стул, но как-то не угодил этим Макару Григорьеву, потому что тот впоследствии отзывался о нем Павлу: «Нет, барин этот хоть и длинен, но без рассудка!» Неведомов, в свою очередь, тоже немало его удивил:
– Почто это он в подряснике-то ходит? – спросил он после Павла.
– Так, ходит, – отвечал тот.
– Как ходит? Ведь, грех, чай! – продолжал Макар Григорьев с крайним удивлением.
– Что ж за грех? – спросил в свою очередь Павел.
– Как же не грех? Ризу бы еще он надел! – возражал Макар Григорьев.
Впрочем, при дальнейшем знакомстве с Неведомовым, тот, кажется, ему понравился.
– Барин-то добрый, надо быть, и умный, а поди как прокуратит, – говорил он все-таки с удивлением.
Но Салова он решительно возненавидел. Тот, увидев его в первый раз у Павла, взглянул на него сначала чересчур свысока, а потом, узнав, что он богатый московский подрядчик, стал над ним подтрунивать.
– Что, кармашек толст, толст от бочек-то? – спрашивал он его насмешливо, показывая на карман.
– Не толще, чем у вашего папеньки. Я бочки делаю, а он в них вино сыропил, да разбавлял, – отвечал Макар Григорьев, от кого-то узнавший, что отец Салова был винный откупщик, – кто почестнее у этого дела стоит, я уж и не знаю!.. – заключил он многознаменательно.
– Оба честны, должно быть, оба честны! – произнес, нисколько не смутившись, Салов.
Вообще, он был весьма циничен в отзывах даже о самом себе и, казалось, нисколько не стыдился разных своих дурных поступков. Так, в одно время, Павел стал часто видать у Салова какого-то молоденького студента, который приходил к нему, сейчас же садился с ним играть в карты, ерошил волосы, швырял даже иногда картами, но, несмотря на то, Салов без всякой жалости продолжал с ним играть.
– Вы его почти наверное обыгрываете, – заметил ему как-то раз Павел, когда студент, совсем уже проигравшись, ушел.
– Совершенно наверное: сколько хочу у него, столько и выиграю, – отвечал Салов.
– Но, как же? Ведь, это нечестно! – возразил ему Павел.
– Чем же нечестно? Отец-дурак дает этому мальчишке столько денег, что он бы разврату на них мог предаваться, а я оберу их у него и по крайней мере для нравственной жизни его сберегу!
Невдолге после того, Салов не преминул и с самим Павлом сыграть небольшую плутовскую штучку. Однажды тот, придя к нему, увидел на столе шашки и шашешницу.
– Это вы зачем себе приобрели? – спросил Павел.
– Да так, кое-кто из знакомых играют в шашки, а у меня их не было; вот я их и приобрел.
– А сами вы играете? – спросил Вихров.
– Почти нет, – отвечал Салов совершенно искренним голосом. – А вы играете?
– Я играю, – отвечал Павел. Он, в самом деле, недурно играл. – Давайте, сыграем! – прибавил он.
– Что? Нет! Вы меня обыграете, – возразил Салов, однако сел. – Что же, мы даром будем играть?
– Разумеется, – отвечал Павел.
– Ну, я ни во что и никогда не игрывал даром. Давайте, сыграемте на обед у Яра.
– Хорошо! – сказал Павел.
Они сыграли. Павел проиграл и тотчас же повел Салова к Яру. Когда они, после вкусных блюд и выпитой бутылки хорошего вина, вышли на улицу, то Салов, положив Павлу руку на плечо, проговорил:
– Я, душенька, может быть, первый игрок в Москве, как же вы смели со мной сесть играть?
– Зачем же вы сказали, что вы не умеете совсем играть?
– Понадуть вас хотел. По крайней мере, на обед у Яра выиграть желал, – отвечал с удовольствием Салов.
– Черт знает что такое! – произнес Павел, не могший хорошенько понять, ложь ли это, или чистая монета.
В Новый год, в Васильев день, Салов обыкновенно справлял свои именины. M-me Гартунг, жившая, как мы знаем, за ширмами, перебиралась в этот день со всем своим скарбом в кухню. Из столовой, таким образом, являлась очень обширная комната, которую всю уставляли принесенною из других номеров мебелью; приготовлялись два-три карточных стола, нанимался нарочно официант, который приготовлял буфет и ужин. В последние именины повторилось то же, и хотя Вихров не хотел было даже прийти к нему, зная наперед, что тут все будут заняты картами, но Салов очень его просил, говоря, что у него порядочные люди будут; надобно же, чтоб они и порядочных людей видели, а то не Неведомова же в подряснике им показывать. Павел согласился и пришел, и первых, кого он увидел у Салова, это двух молодых людей: одного – в щеголеватом штатском платье, а другого – в новеньком с иголочки инженерном мундире. Он развел руками от удивления: это были два брата Захаревские.
– Вот, уж никак не ожидал вас встретить здесь, – заговорил он, здороваясь с обоими братьями.
– И мы уж никак не ожидали, – отвечали они оба в один голос.
– Но давно ли вы в Москве и откуда?
– Мы из Петербурга и едем на службу, а здесь – проездом, – отвечал правовед.
– Но куда же и чем?
– Оба в один город: я назначен товарищем председателя, а брат прикомандирован к округу.
– И, вероятно, тоже скоро получу назначение на дистанцию, – подхватил не без важности инженер.
– Но как же вы сюда-то попали? – продолжал расспрашивать Павел.
– Ну, вот этого мы и сами не знаем – как, – отвечал инженер и, пользуясь тем, что Салов в это время вышел зачем-то по хозяйству, начал объяснять. – Это история довольно странная. Вы, конечно, знакомы с здешним хозяином и знаете, кто он такой?
– Он студент, – отвечал Павел.
– Если студент, так еще ничего, а то и жулик какой-нибудь мог быть. Вообразите: мы вчера с братом поехали к Сретенским воротам – понимаете? Нельзя же такой первопрестольной столице, как Москве, не оказать этой чести! Вошли и видим: в общей зале один господин, без верхнего платья, танцует с девицами, сам пьет и их поит шампанским, потом бросился и к нам на шею: «Ах, очень рад!.. Шампанского!» – почти насильно заставил нас выпить… Мы тоже с своей стороны, разумеется, поставили бутылку, и пошла потеха, да так всю ночь… Когда расставались, то обнимались и целовались, и он нас просил сегодня непременно приехать к нему, потому что он именинник. Мы с братом, так как нечего делать было нынче вечером, взяли да и приехали.