bannerbanner
Кавказская война. Том 4. Турецкая война 1828-1829гг.
Кавказская война. Том 4. Турецкая война 1828-1829гг.полная версия

Полная версия

Кавказская война. Том 4. Турецкая война 1828-1829гг.

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
47 из 49

Кахраман после долгих переговоров наконец склонился за высокую цену продать секрет изготовления булата и даже научить этому искусству мастеров, которые будут присланы для этой цели в Тифлис, но требовал материала: индийского железа, из которого только и может быть выкован настоящий булат, турецкой стали и турецкого чугуна в порошке. Канкрин полагал, что из множества видов и чугуна и стали, изготовляемых на наших заводах, не трудно было выбрать сходные по качествам своим с турецкими. Но что такое индийское железо Кахраман, получавший этот материал готовым из Персии и Индии, не знал и сам. На основании некоторых свойств его, а также и химических исследований, одни полагали, что это смесь из двух материалов – стали и железа, другие, что это сплав железной руды с самым чистым графитом и, наконец, третьи, что это есть не что иное, как сталь Вуца. Правильно ли или нет было такое заключение – не знаем, но образцы русского железа, присланные Кахраману, не годились для выделки булата. Лучшими из них он признавал двухвываренную сталь Златоустовского завода, потом сталь литую и, наконец, железо, которое в изломе можно было назвать белым и которое после раскаливания в горне ломалось от удара молота. Из этого материала можно было изготовлять, хотя не булатные, но отличные демаскированные клинки; из стали Бодаевского завода клинки также выходили хорошие, но уже без струи; металлы же прочих заводов и вовсе не годились для выделки добротного оружия.

В 1830 году из Златоуста присланы были в Тифлис четыре мастера, два немца и два русских, которые явились к Елиазарову и после двухлетнего обучения возвратились назад. Нужно полагать, что результаты обучения принесли заводу немалую пользу, потому что – случайно или не случайно – но лучшими клинками, выпущенными заводом, всегда признавались в кавалерии те, на которых была пометка 1832, 1833 и 1834 года, что совпадает как раз с первыми годами деятельности кахромановских учеников. Потом клинки стали выделываться хуже. Не касаясь шашек последнего образца, еще не опробованных в деле, и потому не подлежащих правильной оценке, нужно сознаться, что прежние шашки для боя не годились. Кому приходилось участвовать в кавалерийских схватках, тот подтвердит, что наша кавалерия рубить не умела, и что причина этого крылась прежде всего в неудовлетворительности наших клинков. Одиночные богатырские удары, на которые обыкновенно ссылаются очевидцы, ничего доказать не могут, потому что это проявление только физической силы, которую в равной мере требовать от всех невозможно. Гурда и волчок тем и хороши, что страшны даже в детских руках.

XXXVIII. ПУШКИН НА КАВКАЗЕ

Война в азиатской Турции 1828—1829 годов, составляя громкую эпопею в ряду наших кавказских войн, необыкновенно богата славными подвигами и блещет именами, достойными занять место в истории. Но среди громких имен этих воинов, увенчанных кровавыми лаврами, встречается дорогое для России имя ее величайшего поэта Александра Сергеевича Пушкина, послужившего России в эту годину не мечом, а своим вдохновенным творческим гением. Дикая, неведомая страна, где вечно кипела война, куда уходили войска за войсками, представлялась народу страной какого-то мрака и убийств, откуда никто не возвращался, и народ охарактеризовал ее именем “погибельного Кавказа”. Пушкин, добровольный участник похода Паскевича, первый заговорил о Кавказе, первый развернул перед русским читателем бесконечные красоты дикой, величавой горной природы, представил в ярких образах вольную жизнь кавказского горца, сумел показать, что эта воинственная и своеобразная жизнь полная невзгод, тревог и опасностей, была в то же время жизнью, увлекающей в область поэзии. И то, что ученый бытописатель изложил бы в многотомных сочинениях, то поэт схватывал и очерчивал двумя-тремя штрихами своей художественной кисти, говорившей человеческому сердцу более, чем многотомные сочинения. Вот почему Пушкин принадлежит Кавказу, и как певец, посвятивший ему свои вдохновенные песни, и как человек, разделивший с кавказскими войсками боевые походы, труды и опасности под победоносными знаменами графа Паскевича. Он сам говорит, что муза его —

К пределам Азии леталаИ для венка себе срывала“Кавказа дикие цветы.........................................Любила бранные станицы,Тревоги смелых казаков,Курганы, тихие гробницы,И шум, и ржанье табунов…

Пылкий по своей натуре, любивший все, что выходило из ряда обыденных явлений, Пушкин с ранней молодости рвался в военную службу, которая с ее гусарской удалью, с полнейшей беспечностью, с добрым сердечным товариществом, составлявшим в те времена отличительную черту военных кружков, представлялась ему в самом привлекательном виде. Он рисовал ее себе не иначе, как окрашенной поэтической кистью партизана Давыдова. Он сам говорит:

Но что прелестней и живейВойны, сражений и пожаров,Кровавых и пустых полей,Бивака, рыцарских ударов,И что завидней кратких днейНе слишком мудрых усачей,Но сердцем истинных гусаров?..

Царскосельский лицей, в котором воспитывался Пушкин, тогда имел еще преимущество выпускать своих воспитанников одинаково как в гражданскую так и в военную службу, преимущественно в гвардию. Пушкин также избрал военное поприще; он хлопотал о поступлении в – лейб-гвардии гусарский полк, где у него много было друзей и поклонников его таланта. Но отец его категорически заявил, что не может содержать сына в гусарах, и Пушкин выпущен был с чином X класса в министерство иностранных дел, где служба предоставляла ему слишком много досуга. Увлечения молодости, шалости, наконец несколько политических памфлетов и сатир угрожали ему серьезными последствиями. Его спасло только заступничество Карамзина, Милорадовича и Энгельгардта, бывшего тогда директором лицея. “Вы мне простите, Ваше Величество,– сказал последний государю,– если я позволю себе сказать слово за бывшего моего воспитанника. В нем развивается необыкновенный талант; он и теперь уже составляет красу современной литературы, а впереди еще больше на него надежд. Я думаю, что великодушие ваше, государь, лучше вразумит его, чем ссылка, которая может губительно подействовать на пылкий нрав молодого человека”. Благодаря этому все дело и ограничилось тогда высылкой поэта из столицы на службу в Екатеринослав. Там, посреди благодатной природы юга, положено было основание многим произведениям творческого гения Пушкина, и эта же поездка в Екатеринослав послужила косвенным поводом к первому знакомству Пушкина с Кавказом.

Летом 1820 года, катаясь однажды по Днепру, он простудился и схватил жестокую горячку. В это самое время проезжал через Екатеринослав к Кавказским минеральным водам генерал Раевский, известный ветеран 1812 года, тогда командовавший четвертым пехотным корпусом. Сын этого Раевского, Николай (впоследствии один из героев кавказской войны), был другом Пушкина. Он разыскал его в жидовской хате, в бреду, без лекаря, за кружкой ледяного лимонада и принял в нем самое живое участие. Когда Пушкин немного поправился, старый Раевский предложил ему сделать путешествие вместе с его семьей на Кавказ, и Пушкин охотно принял предложение.

“Счастливейшие минуты жизни моей провел я в семействе Раевского,– писал он брату,– я не видел в нем героя,– славу русского войска; я любил в нем человека с ясным умом, с простой, прекрасной душой, всегда любезного и милого хозяина. Свидетель екатерининского века, памятник 1812 года, человек без предрассудков, с сильным характером, он невольно привяжет к себе каждого, кто только сумеет понять и оценить его высокие качества”. Так характеризует Пушкин героя народной войны – Раевского.

Два месяца Пушкин прожил в Пятигорске, купаясь в источниках, любуясь видами Кавказа. Судьба, как нарочно, привела его туда, где границы России отличаются резкой, величавой характерностью, где гладкая неизмеримость степей прерывается подоблачными горами, скрывающими за собою панораму юга. Часто со всем семейством Раевского Пушкин уезжал на гору Бештау пить железные воды и жил там в калмыцких кибитках за неимением в то время других помещений. Эти оригинальные поездки, прогулки по горам, свободная жизнь, заманчивая и совсем не похожая на прежнюю, новость впечатлений, ночи под открытым южным небом, и кругом причудливые картины гор, новые нравы, невиданные племена, аулы, сакли, дикая вольность черкесов, а в нескольких часах пути жестокая, упорная война,– все это не могло не действовать на молодого поэта. Исполинский Кавказ поражал его воображение; он, можно сказать, вызвал силу души его и разорвал последние цепи, которые еще сковывали свободный полет его вдохновения.

Созерцание суровых красот Кавказа навело его на мысль написать поэму из быта кавказских горцев, и поэма эта вышла в свет, спустя два года под именем “Кавказский пленник”. Правда, многое в этой поэме, говоря словами самого Пушкина, слабо, неполно, но зато многое угадано и выражено чрезвычайно верно. Сцена поэмы должна была находиться на берегах шумного Терека, на границах Грузии, в глухих ущельях Кавказа; но с заоблачных вершин бесснежного Бештау только лишь в отдалении виднеются ледяные главы Казбека и Эльбруса, и Пушкин, как сам признается, поставил своего героя в однообразных равнинах, где сам прожил два месяца, где возвышаются на расстоянии друг от друга четыре горы – последняя отрасль Кавказа. Впрочем, истинным героем поэмы является не пленник, а сам Кавказ с его природой и обитателями. История пленника только рамка, в которую Пушкин заключил свои великолепные описания, никогда не потерявшие своей поэтической ценности.

“Жалею, мой друг,– пишет Пушкин своему брату,– что ты со мною вместе не видал великолепную цепь этих гор, ледяные их вершины, которые издали, на ясной заре, кажутся странными облаками разноцветными и неподвижными; жалею, что не входил со мною на острый верх пятихолмного Бештау, Машука, Железной горы, Каменной, Змеиной. Кавказский край, знойная граница Азии, любопытен во всех отношениях. Ермолов наполнил его своим именем и благотворным гением. Дикие черкесы напуганы, древняя дерзость их исчезла; дороги становятся час от часу безопаснее, многочисленные конвои излишними. Должно надеяться, что эта завоеванная страна, до сих пор не приносившая никакой существенной пользы России, скоро сблизит нас с персиянами безопасной торговлей, не будет нам преградой в будущих войнах, и, может быть, сбудется для нас химерический план Наполеона о завоевании Индии…”

Не под впечатлением ли этих мечтаний вылилось у поэта то чудное поэтическое пророчество, которое вошло в заключительные строфы его “Кавказского пленника”:

Подобно племени Батыя,Изменит прадедам Кавказ,Забудет алчной брани глас,Оставит стрелы боевые.К ущельям, где гнездились вы,Подъедет путник без боязни,И возвестят о вашей казниПреданья темные молвы…

С Кавказских вод Пушкин, вместе с семейством Раевского, отправился в Крым через Черноморье. Он ехал по Кубани, бок о бок с воинственными и всегда опасными племенами черкесов. “Видел я,– пишет он брату,– берега Кубани и сторожевые станицы, любовался нашими казаками – вечно верхом, вечно готовы драться, в вечной предосторожности! – Ехал в виду неприязненных полей свободных горских народов. Вокруг нас ехали шестьдесят казаков; за ними тащилась пушка с зажженным фитилем. Хотя черкесы нынче довольно смирны, но нельзя на них положиться; в надежде большого выкупа, они готовы напасть на известного русского генерала. И там, где бедный офицер безопасно скачет на перекладных, там высокопревосходительный легко может попасть на аркан какого-нибудь хищника”. Пушкин был совершенно счастлив, радовался военной обстановке своего вояжа, восхищался ловкостью и джигитовкой кубанских казаков. “Ты понимаешь,– пишет он брату,– как эта тень опасности нравилась моему мечтательному воображению”.

Вид берегов Кубани с ее линейной стражей, рассказы казаков и вся обстановка их быта на вечном рубеже между жизнью и смертью, создали в фантазии поэта живые образы, настолько же грандиозные, насколько и верные страшной действительности. Прямо под живым впечатлением казачьего рассказа вылилась у Пушкина прекрасная песня, помещенная в “Пленнике”:

На берегу заветных водЦветут богатые станицы,Веселый пляшет хоровод.Бегите русские девицы,Спешите красные домой:Чеченец ходит за рекой.

Кто был на Кавказе, тот не может не удивляться верности картин, набрасываемых Пушкиным.

Взгляните хоть с возвышенностей, на которых стоит Пятигорск, на отдаленную цепь гор, и вы невольно повторите мысленно те стихи, о которых вам, может быть, не случалось вспоминать целые годы:

Великолепные картины!Престолы вечные снегов!Очам казались их вершиныНедвижной цепью облаков.И в их кругу колосс двуглавый,В венце блистая ледяном,Эльбрус огромный, величавыйБелел на небе голубом.

Грандиозный образ Кавказа в первый раз был воспроизведен русской поэзией в поэме Пушкина, и только в ней русское общество познакомилось с Кавказом, давно знакомым ему по грому оружия. И впечатление было настолько сильно, что с этих пор Кавказ становится для русских заветной страной не только широкой, раздольной воли, но и неисчерпаемой поэзии, страной кипучей жизни и смелых мечтаний. “Муза Пушкина,– говорит Белинский,– как бы освятила давно уже на деле существовавшее родство России с этим краем, купленным драгоценной кровью сынов ее и подвигами ее героев”. И Кавказ, сделавшийся колыбелью поэзии Пушкина, сделался потом колыбелью и могилой поэзии Лермонтова.

Следя за жизнью Пушкина в связи с его творчеством, нельзя не видеть, как сама жизнь непосредственно внушала ему его создания: под впечатлением Кавказа является “Кавказский пленник”; Крыму он обязан “Бахчисарайским фонтаном”. И как в “Кавказском пленнике” преобладающие картины достались на долю дикой природы Кавказа, так лучшей стороной “Бахчисарайского фонтана” были описания или, лучше сказать, живые картины магометанского Крыма; пребывание на юге вызвало поэму “Братья-разбойники”, и, наконец, “Цыгане”. Проезжая из Кишинева в Измаил, Пушкин пристал к цыганскому табору, кочевал с ними и жил в шатрах его дикой жизнью кочевого племени.

За их ленивыми толпамиВ пустыне, праздный, я бродил,Простую пищу их делилИ засыпал пред их огнями;В походах медленных любилИх песней радостные гулыИ долго милой МариулыЯ имя нежное твердил…

Между тем в судьбе Пушкина происходит новый крутой переворот. Одно из его писем имело для него печальные последствия и, в 1824 году, исключенный из службы, он был удален на жительство в имение его родителей. Там в селе Михайловском, Псковской губернии, под надзором местных властей, Пушкин провел два года чрезвычайно богатых и плодотворных в его поэтической деятельности. А между тем началось новое царствование; в Михайловское прискакал фельдъегерь, забрал Пушкина и помчал его в Москву, в кремль, прямо к императору Николаю Павловичу. Государь принял его в кабинете чрезвычайно милостиво, долго говорил с ним и в заключение сказал: “Ты будешь присылать ко мне все, что напишешь; отныне я сам буду твоим цензором”.

“Сочинений ваших,– писал по этому поводу Пушкину шеф корпуса жандармов граф Бенкендорф,– никто рассматривать не будет: на них нет никакой цензуры. Государь Император сам будет и первым ценителем произведений ваших и вашим цензором”.

С этой минуты начинается новая эпоха в жизни Пушкина.

Между тем наступил 1828 год. Объявлена была турецкая война, и русское войско перешло Дунай. Пылкое воображение Пушкина уже рисовало перед ним обольстительные картины предстоящих событий. Он видел быстрый полет русских орлов над Балканами, слышал боевые клики, весело внимал уже оглушительному шуму падения ветхого Стамбула и радостно приветствовал зарю свободы, занимающуюся над этой святой классической страной. Желание его принять участие в военный действиях, однако, не могло исполниться: без сведений и необходимых приготовлений для военного дела нельзя было разделить славу войны – и ему было отказано. Бенкендорф писал ему, впрочем: “Государь благосклонно принял ваш вызов, но изволил отозваться, что так как все места в армии уже заняты, то Его Величество воспользуется первым случаем употребить отличные дарования ваши на пользу отечества”.

“Знаете ли, что бы я сделал на вашем месте? – сказал Пушкину один из знакомых.– Я бы предпочел поездку на Кавказ, в армию Паскевича, в страну, служившую колыбелью человеческого рода, где еще звучит эхо библейских преданий. Один переезд через кавказские заоблачные выси сколько развил бы перед вами красок, неуловимых теней и высоких мыслей! Ведь и брат ваш на Кавказе”.

Этот разговор, напоминание о брате Левушке, служившем тогда офицером в Нижегородском драгунском полку и, наконец, надежда увидеться с Николаем Раевским и со многими старыми друзьями, находившимися в армии Паскевича, решили дело. Едва переждав зиму, Пушкин выехал на Кавказ и 15 мая 1829 года был уже в Ставрополе.

“Желание видеть войну и страну малоизвестную,– говорит сам Пушкин,– побудило меня просить позволения приехать в армию. Таким образом видел я блестящую войну, конченную в несколько недель и увенчанную переводом через Саган-Лу и взятием Арзерума”. Во время этой поездки Пушкин начал свой путевой журнал, и, впоследствии, издал его под заглавием “Путешествие в Арзерум”.

“В Ставрополе,– говорит Пушкин,– я увидел на краю неба облака, поразившие мой взор ровно за девять лет. Они были все те же, все на том же месте. Это – снежные вершины Кавказской цепи”. Отсюда, через Георгиевск, Пушкин заехал на горячие воды и нашел в них большую перемену. “В мое время,– говорит он,– ванны находились в лачужках, наскоро построенных, источники, большей частью, в первобытном своем виде, били, дымились и стекали с гор по разным направлениям, оставляя по себе белые и красноватые следы. Мы черпали кипучую воду ковшиком из коры или дном разбитой бутылки. Нынче выстроены великолепные ванны и дома. Бульвар, обсаженный липками, проведен по склону Машука. Везде чистенькие дорожки, зеленые лавочки, правильные цветники, мостики, павильоны. Ключи выложены камнем, на стенах прибиты предписания от полиции, везде порядок, чистота, красивость… Признаюсь, кавказские воды представляют ныне более удобств, но мне было жаль их прежнего дикого состояния; мне было жаль крутых каменных тропинок, кустарников и неогороженных пропастей, над которыми я бывало карабкался. С грустью оставил я воды и отправился обратно в Георгиевск. Скоро настала ночь. Чистое небо усеялось миллионами звезд. Я ехал берегом Подкумка. Здесь бывало сиживал со мною Александр Раевский, прислушиваясь к мелодии вод. Величавый Бештау чернее и чернее рисовался в отдалении, окруженный горами, своими вассалами, и, наконец, исчезал во мрака”…

На другой день Пушкин отправился в Екатериноград, откуда начинается уже Военно-Грузинская дорога. Набеги горцев делали ее опасной, и наши путешественники ехали дальше до самого Тифлиса уже с конвоем. Сам Пушкин говорит, что незадолго до их проезда поймали мирного черкеса, выстрелившего в солдата. Он оправдывался тем, что ружье его слишком долго было заряжено. “Что делать с таким народом!” – восклицает Пушкин. В Тифлисе он пробыл лишь несколько дней. Торопясь как можно скорее настигнуть действующий корпус. Но его пребывание в городе не прошло не замеченным. “Надежды наши исполнились,– писалось в “Тифлисских ведомостях”,– Пушкин посетил Грузию. Читающая публика соединяет самые приятные надежды с пребыванием Александр Сергеевича в стане кавказских войск и вопрошает, чем любимый поэт наш, свидетель кровавых битв, подарит нас из стана военного? Подобно Горацию, поручавшему друга своего опасной стихии моря, мы просим судьбу сохранить нашего поэта среди ужасов брани”.

Из Тифлиса до Гумры Пушкин сделал переезд верхом, ночевал на казачьем посту и наутро, выйдя из палатки, с невольным изумлением остановился перед чудной картиной колоссальной горы, которая на ясном безоблачном небе казалась ему огромным шатром, увенчанным серебряным куполом. На вопрос: “Что это за гора?” – ему отвечали: “Арарат”. “Как сильно действие звуков! – восклицает Пушкин,– жадно глядел я на библейскую гору, видел ковчег, причаливший к ее вершине с надеждой обновления и жизни, и врага и голубицу, излетающих, как символ казни и примирения… Лошадь моя была готова. Я поехал с проводником. Утро было прекрасное, солнце сияло. “Вот и Арпачай”,– сказал мне казак.

Арпачай! Наша граница! Это стоило Арарата. Я поскакал к реке с чувством неизъяснимым. Никогда еще не видел я чужой земли. Граница имела для меня что-то таинственное; с детских лет путешествия были моей любимой мечтой. Долго вел я потом жизнь кочующую, скитаясь то по югу, то по северу и никогда еще не вырывался из пределов необъятной России. Я весело въехал в заповедную реку, и добрый конь вынес меня на турецкий берег. Но этот берег был уже завоеван; я все еще находился в России”…

В Карее Пушкин узнал, что лагерь Паскевича находится всего в двадцати пяти верстах, и тринадцатого утром был уже в палатке своего старинного друга генерала Раевского, командовавшего тогда Нижегородским драгунским полком. Пушкин приехал вовремя, так как в тот же день войска получили повеление идти вперед. “Обедая у Раевского, говорит он,– слушал я молодых генералов, рассуждающих о движений им предписанном. Генерал Бурцев отряжен был влево, по большой арзерумской дороге, прямо против турецкого лагеря; между тем, как все прочее войско должно было идти правой стороной в обход неприятеля. Я ехал с Нижегородским драгунским полком, разговаривая с Раевским, с которым уже несколько лет не видался. Настала ночь; мы остановились в долине, где все войско имело привал. Здесь я имел честь быть представлен графу Паскевичу.

Я нашел графа дома, перед бивуачным огнем, окруженного своим штабом. Он был весел и принял меня ласково. Чуждый военному искусству, я не подозревал, что участь похода решалась в эту минуту. Здесь увидел я нашего Вольховского[28], запыленного с ног до головы, обросшего бородой, изнуренного заботами. Он нашел, однако, время побеседовать со мною, как старый товарищ. Здесь увидел я и Михаила Пущина, раненного в прошлом году; он любим и уважаем, как добрый товарищ и храбрый солдат. Многие из старых моих приятелей окружили меня. Как они переменились, как быстро уходит время! Я воротился к Раевскому и ночевал в его палатке”.

Таким образом мечты поэта, манившие его в пустынную Азию, наконец исполнились. Он видел край, где совершилось так много замечательных событий в древности, и был среди неустрашимой горсти наших войск, творивших чудеса под знаменами юного полководца, находившего время посреди своих великих забот оказывать поэту лестное внимание. И Пушкин имел случай не раз удостовериться в том, что музы русской поэзии были знакомы победителю не менее самой войны.

“На заре,– продолжает Пушкин,– войско двинулось. Мы подъехали к горам, поросшим лесом. Мы въехали в ущелье. Драгуны говорили между собою: смотри, брат, держись – как раз картечью хватят. В самом деле, местоположение благоприятствовало засадам, но турки, отвлеченные в другую сторону движением генерала Бурцева, не воспользовались этими выгодами. Мы благополучно прошли опасное ущелье и стали на высотах Саган-Лу, в десяти верстах от неприятельского лагеря. Природа около нас была угрюма. Воздух был холоден, горы покрыты печальными соснами. Снег лежал в оврагах.

Только успели мы отдохнуть и отобедать, как услышали ружейные выстрелы. Раевский послал осведомиться. Ему донесли, что турки завязали перестрелку на передовых наших пикетах. Я поехал с Семичевым[29] посмотреть новую для меня картину. Мы встретили раненого казака: он сидел, шатаясь на седле, бледен и окровавлен. Два казака поддерживали его. “Много ли турок?” – спросил Семичев. “Свиньем валит, ваше благородие”,– отвечал один из них. Проехав ущелье, вдруг увидели мы на склоне противоположной горы до двухсот казаков, выстроенных в лаву, и над ними около пятисот турок. Казаки отступали медленно; турки наезжали с большой дерзостью, прицеливались шагах в двадцати и, выстрелив, скакали назад. Их высокие чалмы, красивые доломаны и блестящий убор коней составляли резкую противоположность с синими мундирами и простой сбруей казаков. Человек пятнадцать наших было уже ранено. Подполковник Басов послал за подмогой. В это время сам он был ранен в ногу. Казаки было смешались; но Басов опять сел на лошадь и остался при своей команде. Подкрепление подоспело. Турки, заметив его, тотчас исчезли, оставив на горе голый труп казака, обезглавленный и обрубленный.

Выстрелы утихли. Орлы, спутники войск, поднялись над горою, с высоты высматривая себе добычу. В это время показалась толпа генералов и офицеров: граф Паскевич приехал и отправился на гору, за которой скрывались турки. Они были подкреплены четырьмя тысячами конницы, скрытой в лощине и оврагах. С высоты горы нам открылся турецкий лагерь, отделенный от нас оврагами и высотами. Мы возвратились поздно. Проезжая нашим лагерем, я видел наших раненых, из которых человек пять умерло в ту же ночь и на другой день. Вечером навестил я молодого Остен-Сакена, раненного в тот же день в другом сражении”.

Пушкин не был только зрителем этого сражения; он сам вмешался в казацкую цепь и, схватив пику убитого казака, устремился на турок. Семичев, которому Раевский именно поручил следить за Пушкиным, с трудом вывел его из рукопашной свалки. Но можно себе представить, как наши донцы были изумлены, увидев перед собою незнакомого героя в круглой шляпе и в бурке. Пушкин один в целом лагере носил статское платье и писал в Москву, что солдаты, видя его верхом, величают пастором. Впечатления этого дня вылились из-под пера поэта прекрасным стихотворением, озаглавленным им “Делибаш”.

На страницу:
47 из 49