Полная версия
Три фурии времен минувших. Хроники страсти и бунта. Лу Андреас-Саломе, Нина Петровская, Лиля Брик
Ваше письмо и прекрасная возможность для бесед с Вами в октябре здесь, в Вене, на мой взгляд, настолько сильно совпадают, что я безмерно Вам благодарен… Конечно, я до определённой степени разделяю Вашу высокую оценку научных достижений Фрейда, но только до того пункта, где я начинаю всё больше отклоняться от него. В качестве схемы его эвристические конструкции в определённой степени важны и полезны, так как в них отражаются все линии психической системы. Но не будем забывать, что фрейдистская школа за сущность вещей принимает такое банальнейшее качество как сексуальность. Вполне возможно, что именно Фрейд побудил меня критически отнестись к его взглядам. И в этом я не раскаиваюсь.
Фрейд. У меня была хорошая возможность в течении многих лет изучать доктора Адлера, и я никогда не мог отказать ему в обладании выдающимся, и прежде всего, теоретическим интеллектом… Когда я заметил его незначительную одарённость для работы с бессознательным психическим материалом, я переместил мои ожидания по отношению к нему, думая, что ему удастся проложить связи от психоанализа к психологии и к биологическому фундаменту тех процессов, которые связаны с жизнью влечений, чего вполне можно было от него ожидать, хотя бы учитывая его прежние исследования о неполноценности органов.
Лу. В октябре 1912года мы вместе с Элен Дельп, моей подругой – актрисой труппы великого Макса Рейнхарда36, с которой я познакомилась года за два до этого, – отправились в Вену. Там мы собирались посещать лекции Фрейда, участвовать в дискуссиях Венского психоаналитического общества, а также посетить заседания группы Адлера. Выглядывая из окон вагона, подъезжающего к Вене, мы с Элен думали об одном и том же: наконец-то всё полностью определилось, то есть мы были уже на месте, оставалось только гадать: что же теперь с нами произойдёт? С нами приключился забавный случай: при самых первых попытках поиска жилья я натолкнулась на одного знакомого. Он сообщил мне о как раз сегодня начинающемся курсе лекций Фрейда. Квартира Фрейда, где я получала пропуск на лекции, оказалась совсем рядом; а сама аудитория (психиатрической клиники), которую я разыскивала в университете, вообще оказалась в нескольких шагах от дверей выбранного нами для проживания отеля «Цита». И всего немного далее находился ресторан фрейдистов, куда они отправлялись после прослушанной лекции: хорошо всем известный «Альте Эльстер». – Такое начало вызывало в памяти что-то родное.
Цикл лекций Фрейда имел название «Отдельные главы из учения о психоанализе» и проходил в большой аудитории психиатрической клиники по субботам с 7 до 9 часов; для участия достаточно было «персонально уведомить лектора о своём желании». Когда я предстала перед Фрейдом в Вене, он опять, как и в первый раз, от души посмеялся надо мной, наивной, так как я сообщила ему, что собираюсь заниматься еще и с Альфредом Адлером, превратившимся в его смертельного врага. Он добродушно согласился с этим при условии, что я не стану упоминать о нем там, а об Адлере, наоборот, здесь, в его окружении. В результате Фрейд узнал о моем выходе из кружка Адлера только несколько месяцев спустя.
Это позволило мне без всяких угрызений совести нанести визит к Адлеру. Я должна была сама понять суть их разногласий с Фрейдом и тогда уже принимать решение, на чьей я стороне. Адлер был удивительно любезен и разумен. Меня раздражали только две вещи: то, что он уж слишком не по-деловому, затрагивая личность Фрейда, говорил о существующих между ними несогласиях. А, кроме того, то, что он выглядел как карапуз. Словно ему так и не удалось дорасти до чего-то большего.
Я сразу же сказала, что пришла к нему вовсе не из-за психоанализа, а из-за интереса к его религиозно-психологическим работам, в которых я встретила родственные мне мысли относительно фиктивных образований, в огромном количестве приведённых им в книге («О нервозном характере»). По правде говоря, ни до чего общего мы с ним так и не договорились. И даже тогда, когда во время полуночной трапезы между нами разгорелся довольно жаркий спор по поводу психоанализа. Я считала совершенно бесполезным то, что он ради того, чтобы сохранить изобретённую им терминологию в виде понятий «вверху» и «внизу», а также термина «мужской протест», вынужден был прийти к неизменно негативной оценке «Женственного», хотя в то же время нечто пассивное (и в качестве такового сексуально или вездесуще проявляющееся) лежало по его взглядам в основе деятельности Я, причём явно в позитивном ключе. Да и любое проявление преданности при таком подходе было лишено всего позитивного и реалистичного, и всего-то просто из-за того, что Адлер умудрился свести преданность к «женскому средству для достижения мужских целей». И это мгновенно, и далеко не лучшим способом сказалось на его учении о неврозах, в котором в качестве закономерного следствия понятие компромисса перестало находить подобающее ему место. И, обратно же, Фрейд, даже при создании прежней явно излишне сексуально ориентированной теории о причинах возникновения неврозов, никогда не упускал из виду такой существенный элемент как компромисс, вызванный плохой совместимостью двух партий. На самом деле только создавалась иллюзия, что Адлеру удавалось не прибегать к этому понятию. В его «вторичных» защитных реакциях (в которых содержалось как раз опровержение того, что посредством первичных защитных мер можно добиться сверхкомпенсации чувства неполноценности) можно было легко усмотреть подавленную жизнь влечений, которую Адлер рассматривал лишь в качестве искусной уловки человеческой психики.
Любой невроз я рассматривала как неразбериху в отношениях между влечением Я и сексом; вместо того, чтобы поддерживать друг друга, каждый из них «ограничивает» другого созданием помех: или Я подвергается притеснению со стороны сексуальных тенденций или же, наоборот, последние подавляются силами Я. Так, например, влечение Я может включать в себя сексуальные проявления под видом жестокости (садизма), а сексуальность, приобретая форму мазохизма, вторгается на территорию, где царит Я.
Больше всего в Адлере меня привлекал его неуемный дух, стремящийся объединить многое в одном; жаль только, что результаты усилий этого духа оставались весьма поверхностными и ненадёжными, он попросту скакал по верхам, вместо того, чтобы охватить всю ширь психических проявлений. Для него абсолютно всё становилось адлеровским сексуальным символом якобы подлинной формы Я, даже то, что ранее проявлялось в виде действительных сексуальных символов – и здесь Адлер шел дальше Фрейда, т. е. Адлер видел первично сексуальное даже там, где Фрейд вместо психосексуального усматривал лишь его органический фундамент… По пути обратно домой Адлер пригласил меня на свои дискуссионные вечера по четвергам, о чём я тут же решила честно рассказать Фрейду. И, тем не менее, я охотно согласилась с предложением Адлера.
Но то, о чем я хочу рассказать, относится не к созданию каких-либо теорий, ибо даже самая захватывающая из них не смогла бы отвлечь меня от того, что содержалось в открытиях Фрейда. Отвлечь от этих «находок» не смог бы даже самый блестящий теоретик-толкователь; их значение не дано умалить даже неудачным или несовершенным интерпретациям самого Фрейда. Теории, которые в то время только начинали складываться, служили ему необходимым средством взаимопонимания между сотрудниками, и если они у него рождались, то обязательно обретали черты его образа мыслей, отличавшегося научной точностью и строгостью. Если бы я попыталась рассказать, что вело мысль Фрейда к его открытиям, то он высмеял бы меня в третий раз, так как сделать это было бы ничуть не легче, чем зафиксировать своеобразие таланта, присущее руке живописца или пальцам скульптора. Ведь проявлялось оно в чем-то конкретном: в мимолетном облике конкретного живого человека, точнее, во взгляде на этого человека, – взгляде, для которого за конкретным и мимолетным открывался всеобщий образ человеческого. Вместо раздумий на эту тему – пусть даже самых глубокомысленных и остроумных – мы наблюдаем у Фрейда готовность к самоотдаче во имя той последней точности, которая касается каждого из нас и которую можно выявить и осмыслить только так, как это делал он.
На одной из первых встреч рабочей группы (до меня женщин среди участников почти не было…) Фрейд во вступительном слове подчеркнул, что об одиозных темах, когда они становятся предметом обсуждения, следует говорить абсолютно откровенно, без каких бы то ни было церемоний. Шутливо, со свойственной ему сердечностью и изяществом он добавил: «Как всегда, нам предстоит неприятный, трудный рабочий день – непохожий на праздничные отношения между нами». Слово «праздник» еще не раз станет определяющим в моем отношении к нему и к его взгляду на вещи, который я пыталась описать, – взгляду, которому открывалась полнота материального мира; какой бы отталкивающей или пугающей ни была эта материальность в своих конкретных проявлениях, для меня за повседневными делами всегда таилось нечто праздничное, воскресное. В минуты отвращения к себе Фрейд удивлялся тому, что я все еще глубоко привязана к его психоанализу: «Ведь я учу только одному – стирать грязное белье других людей».
О выглаженном и аккуратно сложенном на полках шкафа белье мы, собственно, знали и без него. Однако то, что можно было узнать даже по самому заношенному белью, чужому или собственному, уже не было связано напрямую с конкретной вещью, отстранялось от нее, от ее ценности, так как преображалось в процессе переживания.
При обнажении даже самых отвратительных и мерзких вещей взгляд, таким образом, останавливался не на них самих; однажды, когда речь зашла о чем-то подобном, Фрейд уже не высмеял меня, а с невероятным удивлением констатировал: «Даже после того, как мы поговорим о самых отвратительных вещах, у вас вид человека в канун рождественских праздников…»
Достаточно точно, как мне кажется, мои умонастроения той поры зафиксированы на страницах «Фрейдовского журнала», который я вела с особой тщательностью.
…Фрейд выглядит старее и болезненнее, чем в дни Веймарского конгресса; да он и сам говорит об этом, когда мы какую-то часть пути идём вместе. Лекция прозвучала так словно бы она намеренно была сделана с целью запугать публику трудностями психоанализа: даже если бы и удалось в чём-то быстро овладеть силами Бессознательного, «наподобие того, как ныряльщику удаётся кое-что достать со дна моря», то всякое обобщение подобных немногих случаев дало бы нам искажённую картину. Да и то, конечно же, доступных нам только в болезненных формах, а этим уже само по себе вызывающее явное отвращение у здорового, умного человека, решившего посвятить себя психоанализу.
Но, несмотря на всё сказанное Фрейдом, это никак не сможет устоять против одного того, Великого, о чём он вообще не упомянул. Что, в общем, и в принципе, теперь, появилась возможность хотя бы немного разобраться в Бессознательном посредством фрейдовского простого, гениального открытия, а именно применяя психоаналитический метод к патологическим и тому подобным проявлениям души! Только в области патологического можно было прийти к подобным открытиям, только там, где внутренняя психическая жизнь в результате пережитых потрясений несколько отчуждается от самой себя, начинает проявляться механически, а уровень рассудка всё больше определяется обмелевшими водами, постоянными колебаниями между глубиной и поверхностностью.
… Моя комната, окно которой выходит в хорошо ухоженный сад и в которой по утрам до меня не доносится ни звука, разве что последнее щебетанье птиц, словно бы создана для работы. Сегодня я читала только что пришедший номер «Имаго», в котором Фрейд опубликовал одну из прекраснейших своих статей о первобытных людях и невротиках. Мне стало удивительно ясно, что прежде любой нравственный проступок рассматривался в качестве неизбежно входящего во всеобщие мировые закономерности, совершенно аналогично тому, как в наши дни всё зиждется на естественнонаучных объяснениях всех явлений. Вот почему тогда, когда проступок не замечался сразу, провинившиеся люди сами, в целях своей же самозащиты, прибегали к наказанию (подобно тому, как изолируются заражённые люди или сжигают заражённые вещи). А Фрейд, так тот вообще, как раз в этом и видит истоки наказания – я думаю, что уже в кровной мести наряду с желанием отомстить можно обнаружить многое от мотива самонаказания (возможно, поэтому тотчас по совершению деяния мстящий за родственников член семьи начинает опекаться всем домом и получает право целовать грудь матери семейства). Ещё я думаю, что наше утрированное внимание к мотивам поступков вместо интереса к самому совершённому действию, то есть появление со временем так называемых высших этических ценностей, лишь только с виду повышает этический стандарт; в действительности же это приводит к крушению непостижимой святости мировых законов, и всё это вызывается практической необходимостью, как можно трезвее рассматривать жизнь. По крайней мере, отныне хотя бы перестают забывать о существовании благородства. В той степени, с которой такое случается, часто доходя до хитроумнейших нравственных измышлений, в той же самой степени уменьшается связь с действительными корнями жизни, сохраняясь в итоге только в виде просвещенной мачехи морали – гигиены. И только в абсолютно противоположном морали экстазе, в котором особенно благородно выделяется эгоизм и который то и дело с неистовой силой начинает бушевать в нас самих, мы опять начинаем догадываться о том, о чём «более примитивные» люди знали с незапамятных времён, что мы полностью принадлежим жизни, и что «совершенством для человека является радость» (Спиноза).
…Пришла довольно рано; встретила тут только одного человека, блондина с огромной головой (доктора Тауска). Разговорились о Бубере. Кое-что из того, о чём он поведал, пробудило во мне сопротивление, но я тотчас об этом забыла, так что и вспомнить уже не могу.
Фрейд усадил меня рядом с собой, сказав при этом очень приятные слова. В этот вечер он сам делал доклад. Во время дискуссии мы тихонько обсуждали отдельные детали. Я поражалась тому, как удивительно тонко он подходил к пониманию сущности невроза, рассматривая его в виде расстройства, во взаимоотношениях между либидо и Я, не ограничиваясь пристальным внимания исключительно к одному либидо; когда я заметила, что в его книгах это выглядит несколько иначе, он проговорил: «Это моя последняя формулировка». Да и, вообще, во мне осталось такое общее впечатление: что теоретическая конструкция не устанавливается раз и навсегда, но и дальше будет зависеть от накапливаемого опыта. То, что делает этого человека великим, на самом деле является просто-напросто присутствием в нём духа исследователя, продолжающего спокойно продвигаться вперёд, работая неустанно. Возможно, «догматизм», в котором его упрекают, как раз и вырос из необходимости найти хотя бы временные границы-ориентиры в этом бесконечном продвижении вперёд, хотя бы для тех, кто работает с ним рядом.
В перерыве я дискутировала с ним и доктором Федерном, который защищал учение Адлера о неполноценности ребёнка. Здесь я стою полностью на стороне Фрейда: именно ценность, и даже лучше сказать сверхценность, ребёнка заставляет его «хотеть всего», так как ему всё уступают и достают, вовсе не «компенсация» чувства неполноценности. Необладание, или особые права, ни в коем случае не вызывают у ребёнка разлад в душе; лишь у предрасположенных к неврозу детей, а в таких случаях порой даже вне всякой связи с перенесёнными оскорблениями и обидами, появляется это мнимое право в форме компенсации. Всё ещё остаётся открытым вопрос, должен ли такой предрасположенный к неврозу ребёнок быть органически неполноценным, как считает Адлер и что отрицает Фрейд, приводящий в качестве примера радостных и уверенных детей с большими физическими дефектами, как и здоровых с виду детей, имеющих большие психические проблемы. Конечно, любое психическое заболевание одновременно является и болезнью тела, вопрос только, можно ли его включить в круг того, что мы понимаем и называем в качестве органической болезни. Возможно, что утверждения Адлера справедливы только в одном само собой разумеющемся отношении, что по большому счёту Психическое и Физическое представляют собой одно и то же, но он может быть не прав, допуская принципиальное значение определённых дефектов органов для определённых психических явлений – ради того, чтобы, как выходит по его взглядам, разыгрывающиеся чисто в сознании невротические процессы обосновать процессами, протекающими на более низком уровне, вместо того, чтобы для поиска объяснений обратиться к фрейдовским механизмам бессознательного. Книга Адлера о «Неполноценности органов», в которой ещё отсутствует изложение неприемлемых следствий его учения, кажется мне необычайно увлекательной.
Понятно, что после всего этого я была не в состоянии уже завтра же идти на его вечер-дискуссию, и сразу позвонила об этом Адлеру.
Блондин с огромной головой… Виктор Тауск, родом из Хорватии, тридцати трех лет от роду, юрист по первой профессии, ставший (по словам Фрейда – «из-за тяжелых личных переживаний») журналистом вначале в Берлине, затем в Вене, он стал мне как-то особо близок в то время. Для того, чтобы основательно изучить психоанализ, в 1913 году, дополнительно, к степени доктора юриспруденции он приобретает звание доктора медицины. Он получает возможность заниматься психоаналитической практикой и становится одним из самых способных учеников Фрейда.
Познакомила нас моя подруга Элен Дельп. Я и не могла предположить, что он так стремительно переключит свое внимание с нее на меня. И потом, такая разница в возрасте – мне было на тот момент 52 … Мудрый голландец Бенедикт Спиноза сблизил нас. Я со смехом рассказывала Виктору, как в юности, в Петербурге, тайком продав драгоценности, купила том Спинозы и штудировала его вместе с моим наставником Гийо. Кстати, Рильке, узнав о моем интересе к Спинозе, через Франца Верфеля вскоре передал мне все сочинения голландца. Райнеру же я послала очерк Тауска о Спинозе в связи с учением о психоанализе. Я как могла, помогала Виктору деньгами, играла с его детьми и умоляла не бросать жену, которую он не любил.
Мы были с ним вместе осенью 13-го года на IV Психоаналитическом конгрессе в Мюнхене, где Тауск должен был выступать со своим докладом о Спинозе. Здесь я познакомила Рильке и Фрейда. Райнера тепло принимают в доме великого венца, сюда же он придет прощаться, уходя на фронт, а по увольнении из армии – первым делом придет засвидетельствовать почтение. Вообще, война и революция в России удивительным образом сблизила всех нас. И это невзирая на то, что из России до меня доходили страшные известия: моя семья бедствовала, большевики окончательно разорили моих братьев, я лишилась пусть небольшого, но состояния. Получалось так, что психоанализ и мои книги становились единственным источником существования.
Фрейд очень деликатно поддерживал меня деньгами. Впрочем, он помогал всем своим нуждающимся ученикам. В том числе и Тауску. Но извечная ревность старика Зигмунда к своим ученикам, на сей раз, стала роковой. С одной стороны, он доверил Виктору организацию дискуссий, а с другой – я замечала все большую отчужденность мастера по отношению к молодому и успешному коллеге. «Фрейд относится ко мне с уважением, но без тепла», – не раз жаловался Виктор. Отчаявшись, он идет на рискованный шаг: просит Фрейда принять его в качестве пациента – и получает отказ.
Это был удар для него. К тому же, и я почувствовала, что больше не хочу с ним близких отношений. Я пыталась объяснить, что, уходя от мужчины, женщина не обязательно меняет его на другой объект; может быть, она хочет вернуться к себе самой. Женщина, говорила я ему, подобна дереву, ожидающему молнии, которая его расколет…
Я вернулась в Геттинген к Андреасу. Как всегда… Тауск сдал медицинские экзамены и был призван в армию. Там он работал психиатром в военном госпитале. Позже опубликовал работу о неврозах и психозах военных. Гордый и самолюбивый человек, он не мог смириться с тем, что его отвергла «муза Ницше и Рильке». С Фрейдом отношения также пришли к логическому финалу. И в 19 году он покончил собой двойной смертью: завязал петлю вокруг шеи и прострелил себе голову…
Я узнала о его смерти от Фрейда.
Фрейд. Бедный Тауск, которого Вы так долго привечали Вашей дружбой, 3 июля поставил последнюю точку в своей жизни. Он вернулся совершенно измотанным из мерзостей войны, при самых неблагоприятных обстоятельствах должен был заново восстанавливать то, что было им потеряно за время военной службы и даже попытался найти другую женщину для своей жизни, ему, вообще, оставалось всего восемь дней до свадьбы, но, в конце концов, решился на другое. Все его прощальные письма невесте, бывшей жене и мне в равной степени нежны, говорят о его полном рассудке, никого не обвиняют, кроме как свои личные недостатки и свою неудачную жизнь, так что по этим письмам трудно догадаться о том, что же его привело к последнему решению. В письме ко мне он даёт знать, что остаётся быть верным психоанализу, благодарит меня и т. д.
Он был поразительно добросовестным человеком, острым в своей наблюдательности, меткости суждений, особой ясности при изложении трудных вещей в результате философской выучки. Возможно, в своих неистовых требованиях он заходил слишком далеко; да, возможно не наступило ещё и время для того, чтобы находящейся в процессе становления науке дать такой солидный общий фундамент…
Лу. Бедный Тауск… Я любила его. Считала, что хорошо его знала: и всё же никогда, никогда не подумала о возможности самоубийства… Если бы он выбрал какое-нибудь оружие, то тогда бы я могла расценивать его суицид как смерть человека, одновременно подвергающего и себя, и кого-то другого мукам и насилию. Так как это являлось проблемой Тауска, его ахиллесовой пятой, которая как раз-то и привлекала к нему, потому что даже такой сильный характер становится бессильным карликом в борьбе против внутреннего великана необузданности (на непсихоаналитическом языке это бы звучало примерно так: буйный в своих чувствах человек с нежным сердцем)…
Наряду с неслыханной враждебностью извне, превратившей творчество Фрейда в жертвоприношение, наряду с насмешками и злобой современников Фрейду приходилось выносить и внутреннюю борьбу – твердо и с полной самоотдачей следовать только тому, что он считал правильным, даже если это противоречило его натуре или даже шло вразрез с его вкусами. Если сравнить эту жертвенность с жертвами иного рода – теми, что исследователи приносят науке в ущерб собственной жизни и здоровью, то в случае с Фрейдом речь идет о сходном душевном процессе, о решимости, готовности, если потребуется, вылезть, так сказать, из собственной кожи, ничуть не беспокоясь о том, что за создание с содранной кожей появится в результате на свет. Ибо Фрейд-мыслитель и Фрейд-человек в их личностном проявлении – это две ипостаси, объединенные в целое жертвенностью. Он вряд ли стал бы отрицать, что не сбылись его надежды на постепенное использование результатов его исследовательской работы биологической наукой или что он находил скорее удовольствие, нежели неприятность в том, какой труднодоступной, чопорной красавицей оказалось его «бессознательное» – то самое, с которым метафизики всех времен позволяли себе в высшей степени запретные интимные заигрывания.
Без сомнения, именно таким рационалистом знают Фрейда по его научным трудам (и не только по ним), где он – с философским или подчеркнуто антифилософским уклоном, это не имеет значения – в отличие от других авторов приходит к рациональным выводам, которые он умеет отделять от выводов чисто психологических. Лично он предпочел бы подходить сугубо рационалистически к положениям, выходящим за рамки точных определений, или же, пожав плечами, не обращать на них особого внимания.
Учение Фрейда требует от нас только одного: чтобы мы были чуть терпеливее и сдерживали нашу жажду познания, чтобы мы, не считаясь с собой, сохраняли ту же честность мысли, которую нам удалось столь успешно усвоить применительно к вещам внешнего мира. Мы можем со спокойной совестью признаться – Фрейд ведет нас к самому низу вещей! Но сперва следует признать и то, что вводит нас на равных в целостность бытия, не интересуясь при этом, чем и как мы на фоне данной целостности выделяемся. Что до тормозящего воздействия, все усиливающегося в процессе становления культуры нашего сознания, то оно представляет собой нелепейший из всех «сословных предрассудков», охотно предпочитающий общей для всей целостности исходной почве вымышленные воздушные замки, надеясь обрести в них спасение. В этой крайне щекотливой, ставшей из-за нашей заносчивости болезненной и сверхчувствительной ситуации не в состоянии ничего изменить даже наши высокоразвитые мыслительные способности. Изменить может только революция в мышлении, когда познание уступает место признанию.
Я оказалась в рядах психоаналитического движения, когда внутри него начали происходить грандиозные расколы, на знаменах которых значилось: «Адлер» и «Юнг»37. Фрейд как отец-основатель великой теории был категорически непримирим с раскольниками. Тем удивительней для меня была его благодушная терпимость к моему полемическому задору. Правда, он хорошо помнил, что я никогда не предавала его. Ему нравилось, что я дополняю его «анализ своим русским синтезом».