bannerbanner
Предначертание
Предначертание

Полная версия

Предначертание

Язык: Русский
Год издания: 2008
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 10

Тешков опустился на лавку, обхватил руками голову. Проговорил глухо:

– Ты молчи про это, Марфа. Не смей никому про это говорить, про Якова-то. Правда ли, нет ли – то не нашего ума дело. Ох, не нашего! А ты молчи, Марфа. Потому как ежели лишнего сболтнёшь – убьют Якова, загонят, как волка за флажки, и убьют. Вот, как пить дать…

– Да ты что же, батюшка…

– Цыц!!! – снова зашипел Тешков. – Что, думаешь, если б хотели все князья да бояре, енералы-амиралы да атаманы всякие, Царя-Батюшку и детушек малых, невинных, от погибели спасти, – не спасли б, не вызволили?! Нарочно их антихристам на растерзание отдали. Сами Святую Русь на клочки разодрали, а Царя за это кругом обвиноватили. И погубили за то, чтоб правду не вызнал народ. Поняла?! Ежели проведают… Ежели догадаются… Не дадут ему в силу войти. Убьют. Молчи, Марфа!

Тешкова тяжело поднялась, подошла, села рядом с мужем, обняла крепко:

– И то правда, Степан Акимыч. Правда твоя истинная. Беречь его надо, как зеницу ока, заступника нашего! Дожить бы до избавленья-то истинного…

– Молчи, Марфа. Молчи, что твоя могила! И Палашке не вздумай говорить ничего!

– Да неужто она сама-то не чует?!

– Чует, не чует… Молчит – значит, правильно. Значит, не дурней нашего. Мы ж к ему самые тут близкие, ближе нет никого. Мы да Пелагея. Ежели мы болтать станем… Молчи. А чего ж он не крестится-то?

– Потому и не крестится. Чтоб не разгадали!

* * *

Шлыкова за добытое в «битве с Сумихарой» оружие и, что называется, «по совокупности заслуг» произвели в казачьи полковники, а хорунжего Котельникова – в подъесаулы. Шашка, поданная Семёнову в качестве подарка, тоже пришлась донельзя кстати. А что сам Гурьев при этом остался даже неупомянутым, кажется, окончательно убедило народ в том, что всё неспроста.

Гурьеву, впрочем, было не до реверансов. Он, имея теперь в своём распоряжении весьма внушительный арсенал и первоклассные японские карты-двухвёрстки, при помощи бывалых казаков наладил боевую учёбу. Два бывших дядьки-вахмистра и сам Гурьев гоняли парней до семьдесят седьмого пота, так что через два месяца в его распоряжении было шесть пулемётных расчётов и отряд в сорок сабель – вполне сносных бойцов. Узнав о том, подтянулась к ним ещё две дюжины хлопцев из соседних Чижовской и Отрадной. С такими силами, организовав надлежащее боевое охранение, можно было отбиться даже от немаленького отряда нападающих.

Дилемма, стоявшая перед ним, не делалась от этого проще. Гурьев понимал, что своими действиями может – и непременно вызовет – ненужное внимание к себе и району со стороны советских войск; в то же время, оставить людей беззащитными он не имел ни физического, ни морального права. Без его усилий, направленных, казалось бы, на сугубую оборону, защитить округу было невозможно. Но и эта подготовка не могла не остаться незамеченной. Если Советы и не думали прежде о рейде сюда, то должны, просто обязаны были подумать теперь. Куда ни кинь – всюду клин. Да ещё проблемы со связью! О том, чтобы налаживать радио, не могло быть и речи. Пришлось устраивать голубиную и дымовую почту. На это тоже потребовалось немало усилий и времени, пока заработало. Зато, когда заработало, у Гурьева немного отлегло от сердца: в настоящих условиях старый проверенный способ спасёт не одну жизнь. А ловчих соколов у большевиков, как известно, не водится. Не жалуют большевики господские забавы.

Обстановка же накалялась буквально не по дням, а по часам. Хотя новости доходили нерегулярно, зачастую обрастая самыми нелепыми слухами, из газет, китайских и русских, становилось понятно: война за дорогу – дело решённое. Гурьев ни секунды не сомневался, кто в этой войне победит: даже при полнейшей японской поддержке и бешеной активности семёновцев маньчжурские отряды, громко именуемые армией, представляли собой весьма жалкое зрелище. Не глупее Гурьева было и большинство трёхреченского казачьего народа – настроение было очень и очень невоинственным. Биться с Советами во славу китайского оружия никто не рвался. Как не крути, хоть и под Советами с комиссарами, а всё же – свои, русские. Другое дело – охрана собственных угодий и пастбищ. Несмотря ни титанические усилия, ни Семёнову, ни Родзаевскому не удалось сколотить в Трёхречье сколько-нибудь значительных подразделений. Самым крупным отрядом был шлыковский, насчитывавший, по мнению Гурьева, не меньше трёхсот сабель при тачанках с «максимами» и ручных пулемётах. Сыграло свою роль и то, что советские агитаторы не дремали. И сладкие их речи удивительно ложились на настроения казаков: воевать и умирать, особенно непонятно, за что, никто не хотел.

Завёлся такой баламут и в соседней станице, а оттуда повадился и в Тыншу. Как-то вечером, во вторую по Пасхе неделю, зашёл в курень станичный атаман, поклонился сидящим за столом хозяевам и Гурьеву, который после работы частенько у Тешковых столовался:

– Доброго здоровьичка.

– Вечер добрый, – степенно отвечал кузнец. – Присаживайся зараз, Терентий Фомич. Марфа… Место гостю.

Атаман присел, выпил поднесённую хозяйкой чарку. Покряхтел, закусывая. И поднял смурной взгляд на Тешкова:

– Такие дела, Степан Акимыч. Опять Микишка приколотился, казаков с панталыку сбиват. Собрал толпу на майдане, что твой поп, и талдычит, и талдычит! Надо, мол, за речку иттить, в Совдепию, они, мол, отлютовали своё, а косоглазые токмо в раж входют. Гутарит, как бы нам всем, казакам, не пропасть через енто дело.

– А ты что?

– А я что? – атаман сердито засопел. – Я тебе кто, Керенский альбо Троцкий, в гитаторы подаваться?! Моё енто дело? Грамотный нужен кто, енто ж не шашкой рубать. Тута известный подход требуется… – Он вдруг повернулся к Гурьеву. – Яков Кириллыч! Сходил бы ты, что ль, Христа ради, послухал, как енту стерьву краснопузую унять! А?

– Ты мне парня в политику не мешай, – бормотнул было кузнец.

Но Гурьев уже светился своей, так хорошо знакомой Тешкову улыбочкой:

– Почему же не пойти, Терентий Фомич, – Гурьев промокнул губы утиркой, поднялся. – Послушать, какую новую хитрость советская власть придумала, чтобы казаков к себе заманивать, очень даже полезно.

На майдане толпилось человек тридцать казаков, чуть поодаль лузгали семечки бабы и девки. Никифор Сазонов, высокий, мосластый казак, которого станичный атаман непочтительно назвал Микишкой, заходился соловьём, упиваясь всеобщим вниманием:

– Ить это что ж делается, братцы казаки! На чужбине маемся, а родная сторонушка без призору бурьяном зарастает! Нам что ли тута вольней живётся, чем при коммунистах? Так коммуна хучь своя, а тута…

– Так оно, так и есть, братцы!

– Верно это, конечно…

Гурьев, раздвинув плечом толпу, вышел в передний ряд слушателей, посмотрел на оратора, наклонив голову к левому плечу:

– А скажи, Никифор Кузьмич, какой твой интерес будет, если казачество дружно на советскую сторону подастся? У тебя ведь самого хозяйство немалое. Как его с места стронешь?

– Да что мне-то, – загорячился Никифор, – рази ж я за своё добро болею?! Власть-то там не китайская, а народная, понимаешь, нет?! Значит, народу через эту власть ничего худого прийтить не могёт? Ить я ж за народ всей душой! Правильно я гутарю, станичники?

– Неправильно, – голос Гурьева неожиданно легко перекрыл и трепещущий баритон Сазонова, и весь прочий шум. – Я ведь не зря, Никифор Кузьмич, про твой интерес спрашивал. Ты на мой вопрос не ответил, потому что отвечать тебе нечего. Кто звонкими словами про народ и народную власть бросается, тот и есть народу самый первый супостат. За народное счастье всех людей до последнего человека извести – вот это и есть твоя советская власть, Никифор Кузьмич. Если ты этого не понимаешь – ты дурак. А если понимаешь, но линию свою дальше гнёшь – подлец и продажная шкура. Выбирай, что тебе больше любо.

– Ах ты!..

– Ай да Яшка! Вжарил, так вжарил!

– Ты не собачься, друг ситный, отвечай, коли спрашивают!

– Ответь ему, Никифор!

– Это в тебе кровь такая, паря, – отдышавшись, с угрозой проговорил Сазонов. – Кровь твоя господская, поганая, заместо тебя гутарит. Ну, ничё, мы из тебя её повыпустим-то!

– Вот, станичники, – Гурьев вздохнул и развёл руками. – Видите, что получается? Сказки у Софьи Власьевны сладкие, а чуток не по её – сразу на кровь поворачивает. Неужто вам, люди добрые, такое по нраву?

Из толпы шагнул вперёд станичный атаман, сказал, нехорошо улыбаясь и охаживая себя по шевровым голенищам сапог щегольским, туго плетёным арапником:

– Трюхал бы ты до дому, а, Никифор? Зараз твоя жёнка соскучилась, дюже давно твоих басен не слухала. Поезжай, поезжай, не доводи до греха!

Сазонов, посмотрев на лица казаков и поймав взглядом недобрый прищур Гурьева, плюнул от всего сердца, надвинул поглубже фуражку с малиновым околышем и, высоко вскидывая колени, направился к своей кобылке, переступавшей задними ногами у перевязи. Казаки, посмеиваясь и качая головами, стали расходиться:

– Ишь, как его встренуло-то! Сразу на личность перескакнул…

– Так ить куды ему против Якова-то нашего! Яков, чай, не лаптем щи в столицах хлебал, выучился, стало быть, как разных-всяких укорачивать!

– Как сказанул-то – Софья Власьевна! Это ж выдумать! Ох, ох, Яшка, уважил!

– Уважил, как есть, уважил! Никифор-то, – а?! Зашипел, ажник, повылазило!

– То-то и оно, правда, видать, все глазыньки исколола…

Гурьев улыбнулся, пожал плечами. Атаман встал рядом с ним и, глядя на расходящихся казаков, проговорил, пощипывая себя за рыжий от табака вислый ус:

– Думаю я такую думку, Яков Кириллыч. Война-то будет, как мыслишь?

– Обязательно будет, Терентий Фомич, – вздохнул Гурьев, из-под ладони наблюдая, как рысит Сазонов на своей кобылёнке прочь из Тынши. – Железка – уж больно лакомый кусок и для китайцев, и для японцев, а не то, упаси Господь, Америка с Англией в это домешаются. Да не хитростями какими, а прямой военной силой. Тогда уж нам между ними тяжеленько будет. Выдавят из нас весь сок по капельке.

– А я про что, – атаман сердито огрел себя плетью по сапогу, да так, что сам сморщился. И сказал с болью: – Вот же чёрт какой! Далась Микишке эта коммуния, будь она неладна! Ить добрый был казак, брательника моего односум, с ним в одной сотне выслуживал, всю германскую войну стремя к стремени прошли… Эх, – он снова посмотрел на Гурьева. – Ты вот чего, Яков Кириллыч. Хлопец ты дюже грамотный, почитай, грамотней тебя в округе и нет никого, и к военному делу душа у тебя лежит. Бери-ка ты, сынок, насеку, будешь у нас войсковым.[11] Со стариками гутарили мы уже – бери, а больше некому. Соседи наши, чижовский да прочие, тоже на тебя согласные.

– Да вы что, Терентий Фомич, – Гурьев едва не отшатнулся. – Да какой же из меня атаман?! Не казак я, да и вообще – что, мало заслуженных бойцов, кавалеров? Да вот хоть Илья Пантелеев – до хорунжего…

– Ты послухай меня, Яков Кириллыч, – набычил голову атаман. – Кто у нас в станице молодец – я не хужей тебя разумею. А только я своим худым умишком раскидываю, что удаль на германской войне казать да кресты на грудь ловить – енто одно. А грамотно, по-военному обороняться, чтоб не взяли врасплох и людишек в растрат не пустить – тут другое. Тут на одной удали да лихости казацкой не выедешь. А у тебя голова – нашим не чета. И не возражай ты, Христа ради, я ить не девку тебе сватаю. А подмогнуть тебе подмогнём, одного не выставим, не тушуйся. Сход в воскресенье. Уж ты уважь нас, стариков, такое дело.

– А станичники? – тихо спросил Гурьев, глядя в землю.

– Не сумлевайся, Яков Кириллыч. Доверие тебе полное. Сам знаешь. Зря, что ль, команду свою день и ночь по сопкам при полной амуниции гоняешь?

– Я в атаманы не метил, Терентий Фомич. А команда эта не моя.

– Ну, будя, – сердито бросил атаман и опять хлопнул арапником по голенищу. – Не метил, а зараз угодил. Гутарить про то не будем больше, сход решит. И чего решит, я тебе прямо сейчас говорю, чтоб ты, Яков Кириллыч, готовился. Окажи Божескую милость, не заставляй меня слова попусту ронить.

– Хорошо, Терентий Фомич. Если для дела – я не против, – Гурьев чуть заметно качнул головой, сжал в нитку губы. – Чести такой я, конечно, не заслужил, но против народа ни за что поперёк не пойду. Надо – значит, надо.

– Вот, – повеселел атаман. – Енто дело другое. Прощевай, Яков Кириллыч, до воскресенья, значит.

– До свидания, Терентий Фомич.

Так и сделался Гурьев в одночасье казаком. На сходе поднесли ему станичники шашку, фуражку, погоны и уздечку, украшенную серебром. И насеку войскового атамана. Тешков сиял, как будто его родного сына в генералы произвели. Вот только праздновать было некогда. Потянулись ещё из-за речки беженцы – в Совдепии начиналась беспощадная борьба с кулаками-мироедами, кулацким элементом, подкулачниками и их вдохновителями – попами. Так что забот у станичных атаманов – не только у тыншейского – хватало, и то, что Гурьев именно в этот момент взял на себя обязанности «дружинного князя», пришлось как нельзя кстати. А там видно будет, думал Гурьев. Нам бы эту войну, будь она неладна, перекантоваться…

Не обнесла горькая чаша сия – с беглецами – и Тыншу. Сидели в подводах, всклокоченные, растерянные, не знающие, куда себя деть, маялись, дымили, последний табак растрачивая. Такой бедой несло от этих людей, что кулаки сами собой сжимались.

– Эй, односум, – окликнул один из беженцев пожилого казака, что вышел от станичного атамана. – Огоньку не найдётся?

– Отчего ж не найтись, – откликнулся тот, спускаясь с крыльца. – Найдётся, без огоньку у нас не бывает.

Сели, свернули каждый свою «козью ногу», закурили. Беженец-казак посмотрел на станичника:

– Скажи, односум… Энто кто ж за мальчишечка, что у вас тута командует? По лицу видать, что господской наружности?

– А чего? – усмехнулся местный.

– Дак я ничего, – заторопился беженец. – Я ничего, однако дюже любопытно мне энто. Вишь, у вас тута господа ещё из благородных имеются. А у нас-то… Там…

– То-то и оно, – кивнул станичник. – Постреляли господ, дюже люто постреляли. А таперича-то – навалились жиды с комиссарами, а оборониться-то и некому. Думали – сами с усами, а вышло – боком.

– Вот и я чего, – тяжко вздохнул беженец. – Эх! А он-то… Давно тут у вас?

– Може, давно. А може, и недавно, – сбрасывая ногтем указательного пальца пепел с самокрутки, проговорил с расстановкой казак. – Главное, на месте человек, как полагается. Так-то нам всем ловчей выходит.

– Дак я ж разве против, – согласился беженец, – я ить чего? Ён, видать по всему, дюже сурьёзный. Боевой, видать. Энто чудно, однако… Уж больно молоденек… Как же, распорядиться-то, получается, больше некому?

– А кому ж распоряжаться, – непонятно усмехнулся станичник. – Отца с матерью, да родню всю, почитай, извели комиссары проклятые, только за кордон кто ежели убёг. Вот и выходит – окромя его, никого не осталось. Выходит, его черёд распоряжаться. Уразумел, односум, иль ещё тебе глубже растолковать?

Беженец, посмотрев на станичника, побледнел, торопливо затушил чинарик о сапог и перекрестился.

Тынша. Июль 1929

Он не мог сейчас уехать. Сейчас – не мог. А в первых числах июля в Тыншу пришли шлыковцы. Вернее то, что от них осталось, – треть. Сто восемь сабель, включая Котельникова, до предела измотанные, злые и растерянные. И раненый в брюшину сам Шлыков.

Совсем плох был атаман. Много крови потерял, и держался каким-то чудом. Только от потери крови мог давно умереть, не говоря уж о тряском пути, что из здорового человека все кишки вытянет. Гурьев это сразу увидел, войдя к Тешковым в избу, куда положили Шлыкова. Синюшно-бледный, полковник тяжело, прерывисто дышал, хотя и был в сознании. Лучше б обеспамятел, подумал Гурьев, наливаясь свинцовым бешенством.

Он склонился над Шлыковым, нажал пальцами на точки, снимая сильную боль. Атаман громко вздохнул, задышал ровнее. Гурьев выпрямился, бросил:

– Света мне. И поскорее.

– Вот, Яков Кириллыч… – Шлыков попытался улыбаться.

– Молчи, полковник. Не хорохорься, я ещё рану не видел.

– Лекарь ты, что ли?!

– А других нет, – хлестанул голосом Гурьев, словно нагайкой. – Котельников, нож подай.

Принесли фонарей. Гурьев разрезал на атамане одежду, осмотрел рану. Пуля вошла наискось, застряла, скорее всего, в тазовой кости. Канал был ещё чистым, гноя не наблюдалось. И кажется, никаких кишок не задело. Просто удивительно счастлив твой Бог, полковник, подумал Гурьев. Если перитонит не начнётся. У него появилась не очень твёрдая ещё, но надежда.

– За доктором послать?

– Не успеет доктор. Самим придётся. Что, атаман, потерпишь?

– Потерплю, – Шлыков зашипел от боли, причинённой прикосновениями к ране, поморщился. – Потерплю. Всё едино. Принимай командование, Яков Кириллыч.

Гурьев поднялся, прошёлся по избе из угла в угол. А ведь не откажешь, подумал он. Как же это меня угораздило?

– Это в каком же качестве?

– Ты послушай, Яков Кириллыч, – быстро заговорил Котельников. – Это ж не Иван Ефремыч один-то, это все… Когда ранили Иван Ефремыча… Решили мы сюда идти и тебя спросить. Казаки тебя дюже уважают. Ить недаром тебя на войсковые. Да Иван Ефремыч сам…

– Я спрашиваю, в каком качестве? – яростно повторил Гурьев, пытаясь взять себя в руки и злясь на себя за то, что это получается не слишком хорошо. – Я ведь даже…

Гурьев хотел сказать – «не казак», но вовремя осёкся.

– У тебя душа, – прохрипел Шлыков. – Душа у тебя к людям, друг любезный. Уважь, Яков Кириллыч. Выручи. Прохор… Погоны…

Котельников полез за пазуху и, достав новенькие полевые погоны с двумя красными просветами, протянул Гурьеву:

– Прими, Яков Кириллыч.

– Это произвол, – тихо сказал Гурьев, оставаясь неподвижным. – Произвол и маскарад. Я в ряженые не нанимался.

– Яков Кириллыч. Я тебя… назначаю. Имею право. Чрезвычайные обстоятельства…

– Ну, это уж совсем в большевистском духе, – скривился Гурьев. – Какая чрезвычайщина?! Возвращайтесь в Драгоценку, переформируйтесь, получите пополнение – и опять за речку.

– Мы не пойдём, – глядя в упор на Гурьева, отрезал Котельников. – Ты прав оказался, Яков Кириллыч. И насчёт войны, и вообще. Раз твоя правда – тебе и отрядом командовать.

– Приказ я подписал, – проскрипел, борясь с неумолимо наплывающим на него беспамятством, Шлыков. – А атаман… Ежели Григорий Михалыч не утвердит… Утвердит, это ж для нашего дела… Слышишь, Яков Кириллыч?!

– Это партизанщина, а не война, вы это понимаете?!

Я так многого не знаю и не умею, с тоской подумал Гурьев. А не для этого ли я учился? И? Как же мне быть-то теперь?

– Нельзя ему, – тихо проговорил вдруг Тешков, глядя в пол.

И все трое – и Шлыков, и Котельников, и Гурьев – уставились на него.

– Ты это чего, Степан Акимович? – тихо спросил, снова морщась от боли, Шлыков.

– А того, – обжёг его взглядом кузнец. – Будто не знаешь! Нельзя ему. Не время ещё. Не пришло ещё его время. Не главная это война, не наша, не русская. Пуля летит – фамилиё не спрашиват! И нечего голову его подставлять. Вон, Котельников, – пускай он командует. Чай, не первый день в седле!

Но Гурьев уже принял решение:

– Я приму отряд, Иван Ефремович, – он кивнул. Решение было нелёгким само по себе, а уж то, куда оно могло его завести, было и вовсе неведомо. Но… Гурьев взял погоны, вздохнул, покачал головой. – Пока не поправишься.

– Поправлюсь, как же.

– Поправишься. А там увидим. Настюша, – позвал Гурьев. И, когда старшая дочь Тешкова зашла в горницу, приказал: – Быстренько за Пелагеей Захаровной. А вы, Степан Акимович, – со мной в кузницу. Нужно инструменты сделать, пулю достанем. Пошли.

– Яков…

– Всё, всё. Болтать некогда. Вот совершенно. Идите пожалуйста, дядько Степан. Я скоро. Есаул.

– Слушаю, Яков Кириллыч, – вскочил Котельников.

– Построй отряд, есаул. По-пешему.

– Есть!!!

– Спасибо. Я… – и Шлыков провалился, потерял сознание.

Гурьев, проводив взглядом угрюмого кузнеца, вдруг резко прижал мыском ладони левую щёку, не дав ей задёргаться в тике, и вышел вслед за ним на улицу.

Котельников построил отряд на майдане в две шеренги, сам встал чуть в стороне. Гурьев кивнул ему, оглядел казаков, прошёлся вдоль строя.

– Ну и ну, – протянул Гурьев насмешливо. – Видо-о-о-чек. Вы воинская часть, подразделение Русской Армии, а не банда конокрадов. Два часа на то, чтобы привести себя в порядок. Погоны, пуговицы пришить. Умыться, бороды, усы подстричь и побриться. Р-р-разодись!!!

Кивнув коротко Котельникову, вернулся в избу. Марфа Тешкова сидела возле полковника, осторожно протирая его лоб смоченным в ледяной воде рушничком. Губы у неё тряслись. Гурьев отстранил её, склонился над Шлыковым.

Пришла Пелагея, без единого лишнего слова взялась за приготовления. Гурьев, погладив её по плечу, направился в кузницу.

Закончив с зондом и щипцами, вернулся в избу и, умывшись, снова вышел на улицу, к отряду. Новый вид казаков понравился ему больше. Гурьев кивнул:

– Слушать меня внимательно, – Гурьев говорил тихо, но таким голосом, что у видавших, кажется, всё на свете казаков мороз по спинам пошёл, словно им кто по горсти снега посреди летней жарищи за шиворот сыпанул. – Мы – Отдельный Казачий Отряд Маньчжурского Казачьего Войска России. Знамя наше – чёрно-жёлто-белое, русское, во многих боях прославленное. И больше – никаких набегов. Там, за речкой – наш народ, загнанный большевиками в египетское рабство. Обложенный страшными кровавыми налогами не затем, чтобы вдов и сирот от нужды уберечь, а затем, чтобы русским золотом, русским хлебом и русской кровью разжечь негасимый пожар мировых революций. Чтобы не было больше народов, чтобы не стало человека, чтобы превратить всех в бессловесное стадо, в тварей дрожащих, ни родства, ни имени непомнящих. Против этого – всякий человек наш природный союзник. Всякое племя – китайцы, японцы, немцы и британцы, турки и зулусы. Все без исключения. В том числе и жиды. Большевики – мерзость. Не агенты, не супостаты, – просто мерзость. Их – море, нас – мало. За ними – сила, за нами – правда. Ваша дело – боевая учёба, воинское мастерство, верный расчёт, глазомер и точность, знание своего личного манёвра, доверие командиру. Потому – дисциплина. Никаких обозов, никакой добычи. Кто к такому не готов, разрешаю уйти. Времени даю на размышление – до утра. Кто останется – останется до конца. Кто нарушит приказ – лично развалю до просагу. Всё. Вопросы? Нет вопросов? Добро, – Гурьев оглядел ещё раз бойцов, кивнул. – Вольно. Есть, пить, оправляться, курить, коней кормить, оружие чистить. Думать. Р-разойдись.

Гурьев вернулся в избу кузнеца, где Пелагея уже хлопотала над раненым. Шлыков пришёл в сознание – на здоровье полковник никогда не жаловался, и Гурьев, воздействовав на резонанс организма, произвёл эффект даже больший, чем сам ожидал.

– Выйди, Полюшка, – ласково сказал Гурьев. – Нам с Иван Ефремычем парой слов переброситься необходимо. Все выйдите.

Пелагея, кивнув, вышла. За ней потянулись и остальные. Когда Тешков осторожно притворил за собой дверь, лицо Гурьева в тот же миг сделалось злым, чужим:

– Что, полковник? Победил большевиков? Нахлебался комиссарской крови?

Шлыков засопел, отвернулся.

– Кто сейчас за тобой? – продолжал Гурьев. – Разве армия великой страны? Или прогрессивное человечество? Ты для чего людей под удар подставил, зачем тигра за усы тянешь? Японцы и Гоминьдан твоими руками жар загребают, а ты и рад стараться?! А сейчас по твоим следам сюда полки советские придут, хозяйства разорят, людей в Совдепию угонят. Не японцев с китайцами – казаков твоих родных. Ты этого хотел?

– У меня приказ.

– Ты боевой офицер, а не кукла, – прищурился Гурьев. – Или тебе неведомо, что приказы бывают преступными? Ладно. Договорим, когда выкарабкаешься. Я отряд принял, и воевать теперь он станет по-моему. Я семёновскому штабу подчиняться не намерен, я не природный казак и вообще никому не присягал. Обязанность моя перед этими людьми – их защитить в меру сил и способностей. А сил, и, главное, опыта – с гулькин хрен. Всё. Сейчас я тебя оперировать буду. Молись, атаман.

Первача натащили со всей станицы. Казаки переложили Шлыкова на стол, и Гурьев с Пелагеей приступили к операции. Повезло – пулю достали довольно быстро. Шлыков рычал от боли, впившись зубами в обмотанную чистой тряпицей деревяшку. Такого Гурьеву ещё никогда не приходилось ни видеть, ни тем более самому творить. Одно дело – медицинский трактат читать, другое – в живом человеке ковыряться. Его даже слегка затошнило. Слегка, но всё же.

Наконец, пуля звонко стукнулась в медный тазик, который держал бледный Котельников:

– Всё, – выдохнул Гурьев и бросил зонд. – Полюшка, рану протри, затампонируй. Я сейчас передохну и иголки поставлю. – Он положил руку на мокрый и горячий лоб Шлыкова: – Будешь через два месяца как новенький, атаман. Обещаю.

Утром отряд снова выстроился по команде подъесаула на майдане. Не досчитались пятерых. Теперь предстояло самое трудное. Казачий отряд – оружие наступательное. Казак в обороне – всё равно, если б самолёт не по небу летал, а по земле ползал. Но именно оборону долины реки, в которой, кроме Тынши, ещё полдюжины станиц, побольше Тынши и поменьше, требовалось организовать в самом пожарном порядке. Со Шлыковым он даже посоветоваться не мог – началось ожидаемое нагноение, температура за сорок, так что толку от атамана не было никакого. Всё сам, думал Гурьев. Всё сам.

На страницу:
6 из 10