bannerbanner
Предначертание
Предначертание

Полная версия

Предначертание

Язык: Русский
Год издания: 2008
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 10

– А что, Фёдор, – по нраву тебе походная жизнь?

– Не жалуемся, – уклончиво ответил младший Тешков.

– Ну, жаловаться казаку на службу грех, – кивнул Гурьев. – А вот ежели отпустит тебя Иван Ефремыч, останешься? Я-то ведь поеду скоро по своим делам, дальше. Пора и честь знать, как говорится. А кто же работать будет? Да и матушка Марфа Титовна тоже, чай, не железная. Пора ей невестку в помощь привести.

– Чего молчишь-то, Феденька? – подала голос Тешкова.

– Осади, Марфа, – буркнул кузнец. – Не лезь в разговор мужицкий! Ты что задумал, Яков?

– Задумал, дядько Степан. А ты ответь мне, Фёдор. Потому как без твоего ответа все мои задумки ни к чему. Так что? Остался б?

Фёдор посмотрел на родителей, на Гурьева:

– Ну. Ну, остался б. Так это ж как можно-то. Никак нельзя, – он вздохнул, опустил голову.

– Ясно, – Гурьев прищурился. – А что, где Иван Ефремыч-то сам?

– У атамана станичного. Ты что задумал такое, Яков?! Ты того, не дури!

– А мы его утром в гости пригласим. И узнаем, чем дышит славный атаман Шлыков. А, дядько Степан?

План у Гурьева давно на этот счёт был готов. Отчаянный такой план.

За время своего «Тыншейского Сидения» Гурьев успел передумать массу вещей. Всё, что успел высказать Городецкий, иногда сбивчиво, иногда непоследовательно, перескакивая с предмета на предмет, с темы на тему. Гурьев неплохо представлял себе расклад сил в советской верхушке, – во время бильярдных и карточных баталий, а то и пьяных и не очень откровений, просто по привычке держать ухо востро, фиксировал сведения, часто не задумываясь об их значимости и роли в конфигурации политических течений и связей. Осмысливал позже. Кровавая возня. Операции ГПУ и коминтерновские экзерсисы вызывали сложные чувства: поражала наивность прославленных белых генералов и руководителей, удивляла беспримерная наглость чекистов и странная лёгкость, с которой они склоняли на свою сторону благополучных, по сравнению с советскими людьми, жителей Европы и Североамериканских Штатов. И это тоже включало тревожный сигнал. Гурьева, с детства знакомого, благодаря урокам Мишимы, с правилами и законами тайных операций и их роли в вооруженной борьбе государств и народов, изумляла та беспечность, с которой все вокруг относились к большевикам и планам последних. Эфирная анестезия, да и только. Экономические неурядицы так на них действуют, или что-то ещё? И сама эмиграция оставалась для него пока что пустым звуком, собранием кукол из папье-маше, не наполненных живой плотью и кровью мыслей, дел, интриг и столкновений. Да, имена, безусловно, были у Гурьева на слуху: и местные, дальневосточные – Дитерихс, Хорват, Семёнов, и те, далёкие – Врангель, Деникин, Кутепов. Что мог он знать о них? Никакого анализа – серьёзного анализа – доступные большевистские источники не давали, а к недоступным, выражаясь суконным языком казённых тавтологий, у Гурьева не имелось доступа. Да и не думал он обо всём этом вот так, конкретно, вообще никогда, можно сказать, – пока не погибла мама и не ворвался в его жизнь Городецкий со своими людьми. Неужели я допущу, чтобы смерть Нисиро-о-сэнсэя оказалась напрасной? Нет. Ни за что. Что же мне со всем этим делать теперь?!

А делать-то – надо.

Шлыков не мог, конечно, устоять перед любопытством. Хоть и пил, почитай, всю ночь, а пришёл. Ввалился в избу, рыкнул с порога:

– Ну, где?!

Хозяева захлопотали, усадили грозного гостя. Он скинул полушубок на руки Тешкову, оставшись в полевом мундире с погонами, громыхнул ножнами, умащивая шашку поудобнее, огляделся.

Гурьев вышел ему навстречу. И снова ошалел кузнец. Не иначе, он и вправду – не то колдун, не то оборотень, оторопело подумал Тешков. А не то – забирай выше. Он сам, да и всё его семейство привыкли к Гурьеву домашнему, вполне своему, такому, – обыкновенному. А тут… Будто свет от него идёт. И сабля эта ещё. Такая.

– Здравствуйте, господин есаул, – Гурьев странно, легко и как-то текуче, опустился на лавку напротив Шлыкова, улыбнулся беспечно, поставил меч в ножнах между колен, положил на рукоять подбородок. – Премного о вас наслышан и рад увидеть вас наконец-то воочию.

– И я слыхал про тебя, герой, – огладил роскошные усы Шлыков, покосился на меч. – Эка вымахал!

– Да уж, росточком Бог не обидел, – согласился Гурьев.

– Ну, и что, герой? Пойдёшь в моё войско служить? – Шлыков смотрел на Гурьева пьяными, налитыми кровью глазами.

– Предложение лестное, Иван Ефремыч. Беда в том, что с планами моими оно никак не согласуется.

– А плевать мне на твои планы, – окрысился Шлыков.

– И напрасно, – вздохнул Гурьев. – Поверите или нет, – напрасно. Вот совершенно.

То ли тон его спокойный так на Шлыкова подействовал, то ли ещё что, – Тешков так и не уразумел. Только скис как-то враз грозный атаман, вроде как даже хмель бешеный из него утекать начал. А Гурьев, как ни в чём ни бывало, продолжил:

– Я здесь гость, Иван Ефремович, и если кому что и должен, то одному лишь Степану Акимовичу, – за кров и науку. А с большевиками у меня свои счёты. Только вот сводить их так, как вы это делаете, я нахожу бессмысленным и опасным. Опасным, поскольку обоюдное озверение достигло уже того градуса, когда всё равно людям, кто виноват, а кто прав – лишь бы отомстить да крови побольше выпустить. Это уже не война, Иван Ефремович. Это безумие.

– Знакомые речи, щенок. Большевистские, – Шлыков начал багроветь.

– Вот так глупость, не правда ли? Сидит большевик перед казачьим атаманом и пропаганду разводит. С агитацией. Чего ради, непонятно. Но, наверное, есть какой-нибудь резон.

– И какой же?

– Простой, Иван Ефремович. Простой, как сама правда. Кто вешает и звёзды на спинах вырезает, тот зверем и сатрапом войдёт в историю. А какое знамя при этом над ним развевается, истории всё равно. Не видят люди никакой разницы, Иван Ефремович. Красные вешали, грабили, мобилизовывали. Пришли белые – и то же самое. Ничего не изменилось. Потом снова красные… А жить когда же, Иван Ефремович? Кто же войско кормить будет, телеги чинить, коней подковывать, хлеб сеять? Детей растить? Десять лет с шашкой да карабином в седле, десять лет по пояс в крови. Это вы сами. Хотите и Федьку таким же сделать?

– А ты знаешь?!

– Знаю, – оборвал атамана Гурьев. – Давайте вот как, Иван Ефремович. Вы – ставите против меня самого лихого и опытного из ваших рубак. Верхом и с шашкой. А я – пеший и безоружный. Если он меня развалит, – двум смертям не бывать, как известно. А если я с ним справлюсь – оставите Федьку Степану Акимовичу. Пускай Бог рассудит, на чьей стороне правда. Что скажете?

– Ах ты…

– Соглашайтесь, Иван Ефремыч. Зрелище гарантирую – первостатейное. Казак с шашкой подвысь – и голый человек на голой земле. По рукам?

– Ты что творишь, Яшка, – простонал, бледнея от ужаса, Тешков. – Зачем?!

– Ну, ты сам себе приговор подписал, хлопчик, – ощерился Шлыков. – Выходи на майдан!

– Через полчаса я буду готов, Иван Ефремович, – и Гурьев встал, давая понять, что разговор завершён.

Когда Шлыков, гремя ножнами и шпорами, матерясь в креста, бога и душу, вывалился прочь из хаты, Гурьев повернулся к едва дышащим Тешковым:

– Не бойтесь, дорогие. Я справлюсь.

– Яков Кириллыч, батюшка! – заголосила было Марфа Титовна.

– Цыц, дура, – рявкнул кузнец. – Икону неси, Спаса Нерукотворного, живо! Кому сказал?!?

Женщина всхлипнула и полезла в красный угол. Через несколько минут она стояла, держа трясущимися руками икону, рядом с мужем. Тешков поглядел Гурьеву прямо в глаза, проговорил тихо:

– Знаю, что не веришь ты в это, Яков. Но мы-то, сынок?! Мы-то веруем. Верой нашей и благословляем тебя, как у нас, православных, полагается. Храни тебя Господь Бог Иисус Христос, Богородица Пресвятая, Дева-Заступница, и Святые Угодники, и все праведники православные. Ступай, сынок.

– Спасибо, Степан Акимыч, – кивнул Гурьев. На этот раз даже следа улыбки не было на его лице.

Он вышел на середину майдана – в хромовых дорогих сапогах на тонкой подошве, заправленных в голенища шевиотовых брюках и рубахе навыпуск на голое тело. Без папахи, без ничего. Морозец был – градусов пятнадцать, никак не меньше. Саженях в двадцати от него гарцевал на коне казак в щегольском полушубке с вывернутыми швами, поигрывал шашкой лениво, красуясь перед толпой. Станичники молчали в основном, – мужчины смотрели сердито то на казака, то на Шлыкова с отрядом, и с жалостью – на Гурьева. Бабы шмыгали носами – реветь в голос боялись. Пелагея стояла, терзая руками концы туго охватывающего её голову пухового платка, в первом ряду, бледнее смерти, только глаза полыхали неистово, да губы шевелились – то ли молилась, то ли заговоры шептала.

– Па-а-а-ашшё-о-ол!!!

Казак поднял коня на дыбки и огрел для пущей ярости нагайкой. И, выдернув из ножен и подвысив шашку, с гиком помчался на Гурьева. Он изготовился и зло улыбнулся.

Толпа охнула разом, когда полированная сталь сверкнула на солнце, опускаясь Гурьеву прямо на темя. А в следующий миг все увидели его, совершенно невредимого, стоящего ровно на том же месте с поднятыми вверх руками, с зажатым между ладоней клинком. Конь пронёсся сквозь распахнувшееся людское кольцо, и кубарем покатился по снегу казак, вылетев из седла, словно выдернутый арканом. Повисла такая тишина, что сделалось слышно, как трутся друг о друга молекулы воздуха.

Но лишь на мгновение. И тут же взорвалась тишина рёвом станичников, – восторженным, судя по всему, рёвом, бабьим визгом, свистом казаков, конским ржанием, собачьим лаем. Это радует, подумал Гурьев. Он с размаху всадил шашку в глубоко промёрзшую землю – зазвенел протяжно, чуть спружинив, клинок, а гомон толпы мгновенно стих, – и шагнул к сидящему на приплясывающем жеребце Шлыкову:

– Я своё слово сдержал, Иван Ефремович.

– И я сдержу, – рявкнул Шлыков. – Федьку Тешкова ко мне!!!

Подъехал Фёдор. Шлыков посмотрел на него исподлобья. И вдруг – улыбнулся:

– Оставайся дома, хлопец. И то, не дело это – чтоб отец один в кузнице барахтался. Авось с молотком больше от тебя пользы будет. Ну?! Чего смотришь?!

– Благодарствуйте, Иван Ефремович, – поклонился в седле парень.

А Гурьев кивнул.

По случаю благополучного завершения ристалища Тешковы закатили пир на всю честную компанию. Неожиданное и захватывающее дух окончание турнира разрядило обстановку, сломало лёд между отрядом, самим Шлыковым и станичным обществом. Принесли столы и лавки от соседей, расселись кое-как, – в тесноте, зато никто не в обиде. Пелагея держалась за Гурьева так, словно боялась, что он вот-вот улетит. Она сидела от него по левую руку, и в голове у неё гудело ещё от всего пережитого несколько часов назад. Она даже не прислушивалась, о чём говорили Гурьев с атаманом. Гурьев, понимая прекрасно, что с ней творится, разрешил быть с ним рядом, хоть и не полагалось это никакими законами, писаными и неписаными. Но сегодня не кто иной, как Гурьев, устанавливал все законы.

Шлыков пил много, но не пьянел уже – всё ещё был под впечатлением от увиденного. Людей своих знал Шлыков превосходно, и с тем казаком, что он против Гурьева выставил, говорил сурово – однако трясся казак и крестился, икал и блеял, как овца… В колдовство никакое не верил, конечно же, Шлыков. Но…

– А могли бы вы, Яков Кириллыч, казаков моих таким фокусам научить? Хоть человек с полдюжины?

– Могу, но не стану, Иван Ефремович. Не один месяц на это нужен. Но дело даже не в этом. Не сможете вы ими после такого командовать, понимаете? А ведь в той жизни, что здесь течёт, невозможно вам свой авторитет ронять. Я ведь и с вами сижу вот так, здесь и сейчас, надеюсь, понимаете, для чего.

– Да уж не дурак, – засопел Шлыков.

– Вы поймите, дорогой вы мой Иван Ефремыч, – Гурьев коснулся руки есаула. – Не нужно мне ничьё место чужое. Мне на своём хорошо и уютно. Но ведь сил нет смотреть, как пропадает, расползается всё.

– А что же делать?!

– Да не знаю я, – поморщился, будто от зубной боли, Гурьев. – Ну, пройдёте вы огнем и мечем, повесите ещё двух комиссаров, ещё троих. Или десяток, неважно. А из Читы новых пришлют. И станичников, казаков, за волю и счастье коих вы живота не щадите, на Соловки вывозить станут. Это ли воля и счастье, по-вашему? По моему разумению, было бы куда мудрее здесь, в Трёхречье, закрепиться окончательно. Не годовать, а жить.

– Это как?

– А вот так. Слышали вы или нет, не знаю. Очень любят большевики народ при помощи синематографа агитировать. Приедут на автомобиле, в котором киноаппарат установлен, и пошли кино крутить. Кино – очень интересное средство, Иван Ефремович. Совсем не забава, как некоторым кажется.

– А это при чём тут?!

– А вот послушайте, Иван Ефремыч. Взять, да и в такой киноаппарат… Взять – и фильму[7] про жизнь казачью трёхреченскую – такую, какая есть, без всяких выдумок – запечатлеть. А потом размножить в тысячу, скажем, катушек, да по всей России показывать. И альбом с фотографиями, рассказами людей, отпечатать в типографиях. Да не тысячу штук, а сто тысяч. И тоже туда, в Россию. А фотографии эти так подписать, скажем – «Трёхречье Маньчжурское. Русская земля».

– Эко ж тебя, парень…

– Да нет же, нет, господин есаул, – горячо произнёс Гурьев. – Лица-то какие здесь у людей! Только на лица эти взглянуть! И даже Церкви Православной эта даль от Москвы на пользу пошла. Церковь здесь – народная, я же вижу. Потому и слово её в душу самую людскую проходит. Вот и надо это слово туда, в Россию, нести. А не шашкой махать направо-налево.

– Что ж, целовать жидов-комиссаров в уста сахарные?!

– А вы-то, сами, – чем нынче не жид, Иван Ефремович? – усмехнулся Гурьев.

Шлыков побагровел и закашлялся. Дождавшись, пока у есаула пройдёт первый приступ и немного расправятся лёгкие, Гурьев продолжил:

– Ну, это же просто. Велика Россия, а деваться вам в ней некуда. Нигде вас не ждут, нигде вам не рады. В спину шипят, бандитом обзывают. За речку шагу не ступишь по-человечески, в Москву не поедешь, про Петербург – и говорить нечего. Паспорта нет, так, бумажки какие-то, филькины грамоты. Церковь построить или школу открыть – на всё дозволение властей требуется, а басурманам этим косорылым всё не слава Богу – так и норовят ободрать православного человека как липку. Детей в университет не примут, хоть они и семь пядей во лбу, молодёжь, вместо того, чтобы военное дело постигать да пример брать со старшего поколения, в Совдепию косится, уши проклятым комсомольским агитаторам открывает. Служить негде и некому, одно разорение и непотребство. Родная страна вам не мать, а мачеха. Чем не жидовская доля, Иван Ефремович?

Кого другого – наверняка и слушать бы есаул не утрудился. Но этот парень… Да кто ж ты таков, снова подумал Шлыков. А Гурьев продолжил:

– Любому человеку – русскому ли, жиду ли, не имеет значения, – важно быть нужным. Знать, что он человек, а не мусор, что он пользу приносит. Пусть махонькую, пусть не такую, как все. Туда, где их своими признали, они и пошли. В бунтовщики. Да, это было ошибкой. То есть хуже, чем преступлением. А разве прочие все без греха, – те, кто своим недомыслием, а то и прямым расчётом толкали их в это? А в войну что творилось? А потом? Все народы – замысел Божий. Любой народ священен и неподсуден, Иван Ефремович. Народ, но не личности. Личностей бы некоторых повесить, и поскорее, – вот это было бы, как нельзя кстати. И насчёт жидов, Иван Ефремович, так скажу. Среди жидов ангелочков не более водится, чем среди всех остальных прочих. Это я безо всяких подсказок знаю, да и ещё в Ветхом Завете про это чёрным по белому написано. Только знаете, почему русские такую великую страну, такую империю вытянули? Потому, что ко всем, кто в русскую империю входил, ко всем без исключения, кто в русскую ойкумену вливался, относились спокойно и ровно, судили и по совести, и по закону. И тех, кого войной присоединяли, и тех, кто сам под знамёна вставал. А с евреями – не получилось так. Почему да отчего – боюсь, не при нашей жизни и не нам предстоит в этом разбираться. А то, что эту власть поддержали, то, что в неё поверили и служить ей кинулись – это ещё отольётся. Кровавыми слезами.

– Что, – усмехнулся Шлыков, – а разве не жидовская это власть?

– Нет, Иван Ефремович, – покачал головой Гурьев. – Власть эта не жидовская. Не русская, не китайская. Ничья она, в этом всё дело. Нет в ней человеческого ничего. Никакая власть ни в какие прежние времена не пыталась из людей всё людское вытрясти, выжечь начисто, без остатка. Были, конечно, всякие поползновения, но таких… Такого – не было никогда.

– Но кто же… Кто-то же крутит всем этим?!

– Кто-то, возможно, и крутит, – задумчиво проговорил Гурьев. – Но если этот кто-то действительно существует, то крутит он евреями так же, как и остальными. Понимаете, Иван Ефремович?

– Нет, – потряс чубом Шлыков.

– И я пока не очень, – сознался Гурьев. – Но так хочется. Скажите мне вот какую вещь. Среди тех комиссаров-жидов, – много ли таких, кто в Бога верует? Не в Ленина да в коммунизм, а в Бога? Пусть не по-русски, не по-православному, пускай хоть по-своему, по-жидовски? Ответьте.

– Что же ты, Яков Кириллыч, говоришь-то такое?! – взмолился Шлыков. – Как же это, комиссар – и в Бога?! Быть такого не может!

– Вот. Может, в этом и секрет, Иван Ефремыч? А собачиться попусту, комиссаров жидами обзывать, а жидов комиссарами – только всё путать до полной безнадёжности. Да и одни ли комиссары там? Я и сам с Троцким обниматься не жажду. Но почему же только непременно Троцкий, Иван Ефремович? А братья Рубинштейны, музыканты и педагоги, а художник Левитан, а скульптор Антокольский? А казначей Трахтенберг, что у Врангеля служил? А тот мальчик, наконец, Лёня Канегиссер, что прострелил башку упырю Урицкому? Человеку разум для того и дан, чтоб он думать учился, а не глупости всякие повторял. Слова и язык даны человеку, как орудие его разума, чтобы объединять людей, к свету вести их. А не собачий лай да поношения всякие изрыгать. Большевики, кроме всего прочего, словом своим сильны, мечтой. Пусть нам и не нравится это, однако силу их отрицать мы не можем. Есть эта сила в них, есть!

– Это точно, – покачал головой Шлыков. – Кто ж тебя-то словам таким научил, Яков Кириллыч?

– Нет уже этих людей на свете, – Гурьев посмотрел на Шлыкова так, что тому сделалось неуютно. – А если и были б… Что ж, я ведь всё понимаю, Иван Ефремович. Инерция – страшная вещь. Почти неодолимая даже. Но именно – почти. Если б собрать всех наших… Эх, – Гурьев махнул безнадёжно рукой. – Только опять всё начнётся, как встарь. Каждый на себя одеяло тянет. У этих Колчак – дурак, у тех – Врангель предатель, у третьих – Деникин враг. У красных не было этого. Не было – вот и в силе они теперь, а мы – в Китае.

– Зато здесь крепко стоим, – буркнул, мрачнея, Шлыков.

– Крепко? Да так ли? – грустная усмешка обозначилась у Гурьева на лице. – Это до первых гроз, Иван Ефремович. Китайцы в свою игру играют, японцы – в свою, а мы, русские, между их жерновами барахтаемся. Эти дураки хотят с Советами воевать. Слыханное ли дело? Не видать им в такой войне победы. А вот если бы в самом начале – железку под охрану взять, с китайцами и японцами всерьёз начать договариваться… Лет бы восемь назад хотя бы… Если бы эта дорога по-прежнему русской была – глядишь, и большевички по-другому запели б. Тогда ещё, когда армия да казачество здесь, на Дальнем на нашем Востоке, в силе были своей, в Забайкалье. А сейчас японцы так уже тут уселись – не сдвинуть враз. Всё, что можно, действительно – это лавировать, выгоду свою, русскую, оборонять. И не дать себя в авантюры китайские да японские втягивать. А с японцами, с Сумихарой, я могу поговорить.

– Ты?!? – опешил Шлыков. – Как?!?

– А я фокус знаю, – отчаянно улыбнулся Гурьев. – Такой фокус, против которого Сумихара ни за что не устоит.

Идея пообщаться с генералом возникла у Гурьева ещё в Харбине. Не было только ни случая, ни повода. А теперь – появился. Гурьев – в силу своей подготовки и усвоенных знаний, накопленных уже здесь, в Трёхречье, наблюдений – очень хорошо понимал, как туго придётся казакам, если разразится война с Советами. И что без японцев не обойдётся при этом никак.

– Добро, – кивнул Шлыков. – Правду, значит, Кайгородов про тебя говорил. Вот Масленицу отгуляем – и поедем. Покажешь мне свой фокус. Очень хочу я на него посмотреть… Ох, Яков Кириллыч! Кто ж ты таков, никак не уразумею?!

Гурьев только сейчас понял, что всё это время Пелагея держала его за локоть. Держала, гладила, и такими глазами смотрела. Полюшка.

* * *

Масленицу гуляли, действительно, с размахом. А, отгуляв, стали в Харбин собираться. Вся станица, до последнего человека, включая баб и ребятишек, вышла провожать отряд. Прощаясь, Пелагея обняла Гурьева. Отстранившись, накинула ему на шею что-то – не то амулет, не то ладанку, он и рассмотреть толком не успел, – зашептала быстро-быстро:

– Ты не возражай, не возражай, Яшенька. Это ладанка особая, намоленная, заговоренная, я её к самому владыке Мелетию возила, благословение выпросила. Никола-угодник это, заступник святой всех путников… От любой напасти тебя убережёт, хоть от пули, хоть от сабли, от воды да огня. Не возражай, Яшенька! Чай, не на гулянку-то едешь, Бог один знает, что вас в дороге-то ждёт!

– Не стану возражать, голубка моя, – тихо проговорил Гурьев, обнимая её. – Я ведь совсем ненадолго уезжаю, Полюшка. Неделю, самое многое – дней десять. Ты не тревожься, милая. Я вернусь.

– Ну и ладно, – Пелагея улыбнулась вздрагивающми губами. – И хорошо. Дай-ка, я ещё с Серко твоим пошепчусь.

Пелагея взяла коня за морду, потянулась к нему, дунула тихонько в ноздри. Серко фыркнул, мотнул головой. Пелагея что-то забормотала на низкой ноте, то приближая своё лицо к нему, то отдаляя, раскачиваясь. Гурьев смотрел на это во все глаза. Пелагея будто гипнотизировала животное. И, что удивительно, Серко, кажется, вовсе не сопротивлялся. Напротив, – кивал, соглашаясь, пофыркивал, будто отвечал. Пелагея, остановившись и отпустив Серко, повернула к Гурьеву лицо, – какие же глаза у неё, какие глаза, подумал он, – выдохнула:

– Вот, Яшенька. Ты на него положись, на Серко-то. Он тебя теперь из всякой беды вывезет. Он мне обещал.

Гурьев кивнул, снова обнял Пелагею, поцеловал в губы:

– До свидания, голубка моя. Не скучай.

Пелагея от него отошла, и Гурьев птицей взлетел в седло, закружился на месте. И увидел, как женщина остановилась у стремени Шлыкова, поманила атамана рукой. Тот, помедлив, нагнулся к ней, а Пелагея, обняв его, что-то прошептала казаку в лицо. Высвободившись, тот кивнул несколько раз и вдруг вскинул правую руку с висящей на ней нагайкой к папахе – вроде как шутливо, но лицо его при этом оставалось серьёзным. А Пелагея пошла к дому – с гордо поднятой головой, да такой походкой, что закряхтели казаки, а бабы загудели – не то завистливо, не то осуждающе. А Гурьев улыбнулся.

Когда они отъехали несколько вёрст от станицы, Шлыков, скакавший до этого в арьергарде отряда, нагнал Гурьева, закачался рядом. Гурьев молчал, глядя прямо перед собой, лицо его было сосредоточенным и даже как будто угрюмым. Шлыков первым не выдержал, заговорил:

– Не пойму я что-то, Яков. Чем же ты Пелагею-то приворожил? Молодой ведь ты хлопец совсем ещё!

– Я ворожбе, Иван Ефремович, не обучен. Я просто её люблю. Как могу, как умею. Вот и весь секрет.

Помолчали. Шлыков сопел, хотел сказать что-то – и не решался. А Гурьев на этот раз вовсе не спешил приходить ему на помощь. Наконец, есаул прокашлялся:

– Ты, в общем… Ты прости меня, Яков Кириллыч. Я ведь чуть было тебя не зарубил. Прости.

– Пустое, господин есаул, – Гурьев едва заметно усмехнулся. – Сказала ведь Полюшка – пулю ещё для меня не отлили, саблю не выковали. Я понимаю. Забудем. Я зла на вас не держу, но и вы уж, будьте так ласковы.

– Не пропадёт за мной, Яков. Не пропадёт. Ежели с Сумихарой выгорит, я тебя к самому Григорию Михайловичу проведу! Надо тебе с ним поговорить непременно.

– Вот этого не знаю, – с сомнением произнёс Гурьев. – Может, и так. А может, и нет. Ну, поживём – увидим.

Шлыков кивнул как-то странно и чуть придержал коня. Гурьев снова оказался впереди. Сняв вязаную – тоже Полюшка расстаралась – перчатку, вытащил на свет ладанку, рассмотрел подробнее. Вот же диво, подумал он, не иначе, как сама её и точила. Это был некрупный, не более старого полтинника, кусок тёмной яшмы, почти квадратный, со скруглёнными краями и сквозным отверстием в верхней части, через который и был пропущен ремешок. На одной стороне и в самом деле угадывалось нечто, напоминающее силуэт святого с нимбом, а другая сторона была гладкой, отполированной почти до блеска. Покачав головой, Гурьев убрал амулет назад под одежду. Ох, Полюшка, Полюшка.

По дороге они разделились – большая часть отряда направилась в Верхнюю Ургу, а меньшая – около двадцати человек вместе со Шлыковым и Гурьевым, – дальше, в Харбин.

На страницу:
4 из 10