Полная версия
Черный воздух. Лучшие рассказы
И вот, наконец, он вроде бы понял, выяснил все, что хотел. Остальные (в том числе – Джилл) лежали в комнате с койками, а то и прямо в лаборатории, на полу. Взгляды их бегали из стороны в сторону, веки подрагивали.
– Мы проходим скопление космической пыли и газов, плюс некие энергетические поля. Все константы сейчас изменены. Данные с орбитальной станции весьма наглядно свидетельствуют о входе Земли в область сильных электромагнитных возмущений. Густота пыли, интенсивность космического излучения, гравитационные волны… Возможно, сейчас мы наблюдаем последствия взрыва сверхновой где-то невдалеке. За небом кто-нибудь в последнее время наблюдения вел? Ладно, неважно. Как бы там ни было, измененное магнитное поле, перестраивая паттерны электрической активности мозга, вводит нас в состояние, подобное так называемому «быстрому сну». Разумеется, мозг бунтует, что есть сил стремится вернуться в состояние бодрствования, однако поле оттесняет его назад. Вот потому мы и… так сказать, осциллируем.
С негромким, усталым смешком он взобрался на один из лабораторных столов – хоть немного вздремнуть.
Проснувшись, Эбернети отряхнул от пыли лабораторный халат, послуживший ему одеялом. Грунтовая дорога, на которой он спал, оказалась темна и безлюдна. Небеса укрывал плотный слой облаков.
Снова двинувшись в путь, Эбернети миновал кучку хижин, построенных на тропический манер – по сути, открытых всем ветрам навесов под кровлей из пальмовых листьев. Хижины были пусты. На горизонте мерцало неяркое зарево.
Вскоре он вышел к берегу моря. От берега тянулся вдаль невысокий мыс, сложенный из многих тысяч деревянных кресел – вернее, обломков кресел, грудой сваленных в воду. На оконечности мыса кто-то сидел, удобно устроившись в большом кресле с уцелевшим сиденьем, спинкой и одним из двух подлокотников.
Эбернети не без опаски ступил на россыпи перекладин и точеных деревянных цилиндров и, переступая с подлокотника на фанерное донце сиденья, двинулся к незнакомцу. Серое море вокруг было необычайно спокойно: зеркальные волны накрывали скользкое дерево у кромки прибоя и совершенно бесшумно откатывались назад. С моря неспешно тянулись к берегу полупрозрачные, невесомые пряди тумана – нижних слоев плотного облачного покрова. В воздухе веяло солью и сыростью. Передернувшись, Эбернети наступил на следующий обломок посеревшего, источенного стихиями дерева.
Сидящий повернулся к нему. Это был Уинстон.
– Фред!
В предутренней тишине его оклик казался невероятно громким. Подойдя к нему, Эбернети отыскал под ногами спинку кресла, пристроил ее понадежнее и сел рядом.
– Как ты?
– В порядке, – кивнув, отвечал Эбернети.
Вблизи от воды явственно слышался тихий плеск и шипенье прибоя. Набегавшие на берег волны сделались чуточку выше, курились едва различимым сквозь сумрак серым туманом.
– Уинстон, – прохрипел он и кашлянул, прочищая горло. – Что же стряслось?
– Мы спим. Грезим наяву.
– Да, но что это значит?
Уинстон дико, безумно захохотал.
– Новая эмерджентная фаза сна, промежуточный сон, скоротечный сон, ромбоэнцефалический сон, мостомозжечковый сон, активированный сон, парадоксальный сон, – саркастически улыбаясь, заговорил он. – Что это – никому не известно.
– Но ведь столько исследований…
– Да уж, исследований – целая уйма! И как же я верил в них, как работал для них, ради всех этих жалких домыслов, варьирующихся от абсурдных до смехотворных! Сновидения упорядочивают в памяти жизненный опыт, стимулируют чувства в темноте, готовят нас к будущему, реализуя подсознательные модели ожидаемых событий, упражняют глубинное зрение… Бог ты мой! Одним словом, Фред, ничего мы об этом не знаем. Ни о сне, ни о сновидениях, и, если вдуматься, о сознании, о состоянии бодрствования – тоже. Сам посуди: что нам обо всем этом известно? Мы жили – бодрствовали, спали, видели сны, и все три состояния для нас в равной мере загадка. Теперь мы переживаем все три состояния одновременно, и что? Задача хоть немного усложнилась?
Эбернети сковырнул песчинку со сломанной ножки кресла.
– Я почти все время чувствую себя абсолютно нормально, – заметил он. – Просто странности раз за разом вокруг происходят.
– Твоя ЭЭГ демонстрирует необычный паттерн, – в «научной» манере заговорил Уильям. – Много больше альфа- и бета-волн, чем у всех остальных. Как будто ты изо всех сил стремишься проснуться.
– Да, вполне похоже.
Оба умолкли, глядя на волны прибоя, лижущие мокрые обломки кресел. Волнение унималось. Вдали от берега, на грани видимости, показался большой прогулочный катер, дрейфующий по течению.
– Итак, расскажи же, что тебе удалось выяснить, – нарушил молчание Уинстон.
Эбернети описал ему данные, полученные с орбитальной станции, и результаты собственных экспериментов.
– Значит, конца этому ждать не приходится, – кивнул Уинстон, дослушав его до конца.
– Ну, разве что выйдем из этого поля. Или… у меня возникла идея устройства, носимого на голове и воссоздающего прежнее магнитное поле.
– Идея, явившаяся во сне?
– Да.
Уинстон захохотал.
– Фред, я так привык верить в рациональное мышление! Сновидения есть некий побочный эффект электрической активности нервной системы, результат случайных электрических импульсов, возникающих в отделах мозга, отвечающих за эмоции, восприятие и воспоминания… казалось бы, в высшей степени логично! Упражнение глубинного зрения! Господи, как все это узколобо, как мелкотравчато! Отчего мы не полагали, будто сновидения – величайшие путешествия в будущее, в иные вселенные, в мир, много реальнее нашего собственного! Порой, в последние секунды перед пробуждением, они именно таковыми и выглядели – словно бы мы живем в мире, переполненном смыслами так, что вот-вот взорвется… и вот, пожалуйста! Вот, пожалуйста, Фред, это наш шанс, единственный шанс, как его ни назови. Сам плывет в руки. От идеи к символу… а люди приспособятся, адаптируются, ведь это один из главных наших талантов!
– Не нравится мне все это, – сказал Эбернети. – Лично я никогда собственных снов не любил.
На это Уинстон лишь рассмеялся.
– Говорят, сознание, бодрствование тоже некогда оказалось точно таким же качественным скачком! Бегали люди на четвереньках, словно собаки, и вот однажды – может, из-за того, что Земля прошла сквозь ударную волну от взрыва какой-то далекой сверхновой – встал один из них на ноги, в изумлении огляделся вокруг и сказал: «Я есть!»
– Вот сюрприз так сюрприз, – буркнул Эбернети.
– А на сей раз каждый из нас проснулся поутру, не прекращая грезить, огляделся вокруг и спросил: «ЧТО есть я?», – с радостным смехом продолжил Уинстон. – Да, конца этому ждать не приходится, однако я приспособлюсь… Гляди, а катер-то, похоже, тонет!
С полдюжины человек на борту катера никак не могли сбросить за борт надувной спасательный плот. Наконец после множества неудач они все же спустили плот на воду, забрались на него и заработали веслами, уходя от берега прочь, в туман.
– Страшно все это, – сказал Эбернети…
И проснулся. Лаборатория выглядела – хуже некуда. Пару рабочих столов очистили от оборудования, дабы освободить место для шахматных досок, и около полудюжины лаборантов играли между собою вслепую, с завязанными глазами, отчаянно споря, где тут какая доска.
Эбернети отправился в кабинет Уинстона за бензедрином, но бензедрин, увы, кончился.
– Как долго я спал? – зарычал он, схватив за плечо одного из своих постдоков.
Глаза постдока бегали из стороны в сторону.
– Шестнадцать человек на сундук мертвеца, йо-хо-хо, и бутылка рому! – пропел он в ответ.
Тогда Эбернети двинулся в импровизированную спальню и обнаружил там Джилл. Без одежды, в одних только синих трусах, она курила, а один из аспирантов перышком щекотал ей соски.
– О, привет, Фред, – заговорила она, глядя ему прямо в глаза. – Где ты пропадал?
– Разговаривал с Уинстоном, – с трудом проговорил он в ответ. – Ты его не видела?
– Конечно, видела! Вот только не помню, когда…
Эбернети вновь взялся за дело один. Помогать никто не пожелал. Очистив от хлама одну из смежных с лабораторией комнат, он перетащил туда необходимое оборудование, запер в шкафу три огромные коробки крекеров, и сам, чувствуя дремоту, запирался в комнате на замок. Однажды он полтора месяца провел в Китае и только после проснулся. Бывало, он пробуждался в своей старенькой «кортине», обнимая руль, будто единственного на свете друга… а впрочем, все друзья его действительно куда-то исчезли. Проснувшись, он всякий раз возвращался назад и опять приступал к работе. Ухитряясь бодрствовать по нескольку часов кряду, сделать он успел многое. Электромагниты работали превосходно, необходимые поля создавали исправно, и идея генератора магнитных полей, странного вида проволочного шлема для ношения на голове, выглядела все более многообещающей.
Устал Эбернети так, что моргнуть – и то больно. Всякий раз, как его клонило в сон, он капал на руку соляной кислотой. Ожоги покрыли предплечье сплошь, но ни один из них больше не болел. Пробуждаясь, Эбернети чувствовал себя так, точно не спал уж которые сутки. Дважды на помощь приходили его аспиранты, за что он проникся к ним искренней благодарностью. Время от времени навещавший его Уинстон только смеялся над ним. От усталости все валилось из рук. Однажды он, взявшись за лабораторный телефон, попробовал дозвониться до родителей, но все линии оказались заняты, а радио трещало статикой на всех волнах, кроме единственной станции, транслировавшей в эфир только эпизоды «Одинокого рейнджера», и Эбернети вернулся к работе. Питался крекерами и трудился, трудился, трудился…
Как-то раз, под вечер, он вышел на террасу лабораторного кафетерия, малость передохнуть. Солнце клонилось к закату, в лицо дул студеный, пронизывающий ветер, и Эбернети жадно, полной грудью вдохнул свежий воздух, напоенный янтарным солнечным светом. Далеко внизу дымились остатки города, ветер свистел в ушах, и Эбернети понимал, что он жив, и сознает, что он жив, а весь мир заполняет собою нечто очень и очень важное…
Следом за ним, на носках, странно, всепонимающе улыбаясь, по-прежнему без одежды, если не брать в расчет синих трусов, на террасу вышла и Джилл. Вдоль тела ее волнами, кошачьими лапками по воде, бежали мурашки, сила ее обаяния, недоступной, загадочной женской красы, внушала невольный страх.
Остановившись в полудюжине футов один от другого, оба они устремили взгляды вниз, в сторону бывшего своего дома. Вся округа в том месте полыхала огнем.
– Как больно, – заговорила Джилл, указывая на пожары. – Как жаль, что нам с тобою хватало мужества жить настоящей, полной жизнью только во сне…
– А я думал, мы прекрасно живем, – возразил Эбернети. – Я думал, живем мы на всю катушку и радуемся жизни каждую минуту бодрствования.
Джилл с той же всепонимающей улыбкой повернулась к нему.
– Похоже, ты всерьез так и думаешь.
– Да! – горячо откликнулся Эбернети. – Именно! Именно, что всерьез!
С этим он направился назад, в лабораторию, чтобы, вернувшись к работе, забыть обо всем остальном…
И проснулся. Вокруг вновь возвышались горы – тот самый высокогорный цирк. Теперь, стоя куда выше, он смог разглядеть еще две крохотные гранитные котловины, еще два озерца рядом с тем, первым, кобальтово-аквамариновым. Карабкаясь по россыпям осколков гранита, он двигался к перевалу. Камни пестрели яркими кляксами разноцветных лишайников. Студеный ветер высушивал пот, заливавший лицо, лучше всякого полотенца. В горах царил мир и покой, такой мир и покой, что…
– Проснись!
Уинстон… а он, Эбернети – в стенах своей комнатки (высокие гребни гор вдалеке, пыльная зелень леса внизу), вжавшийся спиной в уголок. Поднявшись, он подошел к шкафу с крекерами, по уши накачался найденным в шприцах на полу бензедрином (снег… пятна лишайников…), а затем вышел в лабораторию и врубил пожарную сигнализацию.
Сирена привлекла всеобщее внимание – тем более, что заглушить ее удалось только через пару минут. К тому времени, как Эбернети с ней справился, в ушах звенело без умолку.
– Устройство готово к пробам, – сказал он, обращаясь разом ко всем.
В группе насчитывалось человек около двадцати: одни опрятны, ухожены, будто сию минуту из церкви, другие немыты, оборваны. Сбоку, в сторонке, пристроилась Джилл.
– Что готово?! – заорал Уинстон, стремительно протолкавшись вперед.
– Устройство для избавления от грез наяву, – устало пояснил Эбернети. – Готово к испытаниям.
– Ну, раз готово, давай испытывать, о'кей? – неспешно проговорил Уинстон.
Эбернети выволок в лабораторию шлемы и прочее оборудование, расставил по местам трансмиттеры, запитал электромагниты и генераторы поля, а закончив, поднялся и утер покрывшийся испариной лоб.
– Вот это оно и есть? – спросил Уинстон.
Эбернети кивнул.
Уинстон повертел в руках один из проволочных шлемов.
– Не нравится мне эта штука! – объявил он и швырнул шлемом о стену.
Эбернети в изумлении разинул рот. Один из лаборантов с силой пихнул электромагниты, и Эбернети, охваченный внезапной яростью, подхватил с пола обломок дерева и с маху ударил им варвара. Кое-кто из ассистентов поспешил ему на подмогу, но остальные, подступив вплотную, принялись ломать, крушить оборудование. Завязалась колоссальная драка. Эбернети самозабвенно махал дубиной, испытывая невероятное удовольствие всякий раз, как удар попадет в цель. От мелких брызг крови в воздухе сделалось солоно на губах. Его труд, его изобретение разносят на части!
– Из-за тебя, из-за тебя это все! – завизжала Джилл, швырнув в него одним из шлемов.
Сбив с ног подобравшегося к электромагнитам, Эбернети вскинул импровизированную дубину, намереваясь покончить с ним раз навсегда, но тут в руке Уинстона ярко блеснул металл, сталь хирургического скальпеля. Взмахнув оружием снизу вверх, точно бейсбольный питчер, Уинстон глубоко, по самую рукоять, вонзил клинок Эбернети в диафрагму. Отшатнувшись назад, Эбернети потянул носом воздух и обнаружил, что дышать – легче легкого, что с ним все о'кей, никто его не заколол.
Развернувшись, он пустился бежать, ринулся на террасу. Уинстон, и Джилл, и все остальные, спотыкаясь, падая, рванулись за ним по пятам. Внутренний двор неведомо отчего поднялся куда выше прежнего, оставив горящий, дымящийся город далеко внизу. К самому сердцу города спускалась широкая лестница неимоверной длины. Ночь выдалась ветреной, беззвездной, снизу слышались крики людей. На краю террасы Эбернети оглянулся и увидел в какой-то паре шагов от себя искаженные яростью лица преследователей.
– Нет! – вскрикнул он.
Преследователи бросились на него. Отбиваясь, Эбернети взмахнул дубиной – раз, и другой, и третий, а после развернулся к каменным ступеням лестницы, сам не понимая, как, споткнулся, кувырком полетел вниз, вниз, вниз, и…
И проснулся. Проснулся, по-прежнему падая в бездну.
Черный воздух
Перевод Д. Старкова
Лиссабонскую гавань покидали торжественно, при полном параде. Полотнища стягов трещали на свежем ветру, грозно сверкала в лучах ослепительно-белого солнца медь кулеврин, священники на звучной, певучей латыни повторяли во всеуслышанье благословение Папы, на носовых и кормовых надстройках теснились солдаты в броне, матросы, по-паучьи облепившие ванты, махали почтенным жителям города, оставившим дневные труды, чтоб выйти на вершины холмов и оттуда, с насквозь пропеченных солнцем дорог, полюбоваться бессчетным множеством собравшихся в гавани кораблей – ведь то была Армада, Наисчастливейшая Непобедимая Армада, отправлявшаяся подчинить воле Господа еретиков-англичан. Второго такого отплытия еще не бывало и не будет вовек.
К несчастью, после выхода в море ветер целый месяц кряду дул с северо-востока, не меняя направления ни на румб, и на исходе этого месяца Армада придвинулась к Англии не более самого Иберийского полуострова. Мало этого: спеша исполнить военный заказ, португальские бондари изготовили множество предназначенных для Армады бочонков из «зеленого», сырого дерева, и к тому времени, как корабельные коки откупорили их, мясо внутри сгнило, а вода стухла. Пришлось Армаде тащиться в порт Ла-Корунья, где несколько сотен солдат и матросов, попрыгав за борт, добрались до испанского берега, а там их и след простыл. Еще несколько сотен умерли от болезней, и посему дон Алонсо Перес де Гусман эль Буэно, седьмой герцог Медина-Сидония и адмирал Армады, лежа на скорбном одре в каюте флагманского корабля, вынужден был прервать составление очередной ламентации в адрес Филиппа II, дабы отдать солдатам приказ отправиться за город и собрать там крестьян для пополнения ими команд кораблей.
Один из отрядов этих солдат завернул во францисканский монастырь невдалеке от Ла-Коруньи, где произвел немалое впечатление на мальчишек, состоявших при монастыре в услужении у монахов и ждавших возможности принять постриг самим. Монахам предложение солдат пришлось не по нраву, но воспрепятствовать им святые отцы не могли, и мальчишки, все до единого, отправились на флотскую службу.
Был среди тех мальчишек, немедля разведенных по разным кораблям, и Мануэль Карлос Агадир Тетуан, семнадцатилетний уроженец Марокко, сын жителей Западной Африки, захваченных в плен и обращенных в рабство арабами. За недолгую жизнь свою он успел повидать и прибрежный марокканский городок Тетуан, и Гибралтар, и Балеары, и Сицилию, и, наконец, попал в Лиссабон. Работал в полях, чистил конюшни, помогал вить канаты и ткать холсты, разносил еду да выпивку в тавернах, а после того, как мать умерла от оспы, а отец утонул, попрошайничал на улицах Ла-Коруньи, последнего порта, откуда отец ушел в плаванье, пока (ему тогда как раз сравнялось пятнадцать) один из францисканцев, споткнувшийся о Мануэля, спящего посреди переулка, наведя о нем справки, не приютил его в монастыре.
Без умолку хнычущего Мануэля отвели на борт «Ла Лавии», левантского галеона водоизмещением без малого в тысячу тонн. Здесь корабельный штурман, некто Лэр, взял его под опеку и повел вниз. Лэр был ирландцем, оставившим родину, главным образом ради совершенствования в собственном ремесле, но вдобавок из ненависти к забравшим в Ирландии власть англичанам, и при том настоящим гигантом: грудь – что у кабана, ручищи – толщиной в нок рея. Увидев Мануэлево горе, он, человек в душе вовсе не злой, шлепнул его мозолистой лапищей по затылку и со странным акцентом, но без запинки заговорил с ним по-испански:
– Брось хныкать, парень! Мы идем воевать треклятых англичан, а как покорим их, святые отцы из твоего монастыря в аббаты, не меньше, тебя произведут! А до того дюжина английских девиц падет к твоим ногам, моля о прикосновении вот этих самых черных ладоней, можешь не сомневаться. Давай-давай, кончай ныть. Сейчас койку тебе отведем, а как выйдем в море, и должность для тебя подыщем. Пожалуй, назначу-ка я тебя на грот-марс: наши черные – все марсовые хоть куда.
В дверь высотой не более половины своего роста Лэр проскользнул с ловкостью ласки, ввинчивающейся в крохотную норку в земле. Ладонь шириной в половину дверного проема увлекла Мануэля следом за штурманом, в полумрак. Охваченный ужасом, мальчишка едва не споткнулся на широких ступенях трапа, едва не упал на Лэра и лишь чудом сумел устоять на ногах. С полдюжины солдат далеко внизу громогласно захохотали над ним. Прежде Мануэль никогда не бывал на борту корабля крупнее сицилийских паташей[5], а большую часть немалого опыта морских плаваний получил на каботажных каракках, и потому просторная палуба там, внизу, рассеченная на части желтыми солнечными лучами, проникавшими внутрь сквозь открытые порты, огромные, как церковные окна, сплошь загроможденная бочками, тюками сена, бухтами каната, не говоря уж о сотне человек, занятых делом, показалась ему настоящим дивом. Таких огромных залов, как тот, что лежал впереди, не было даже в монастыре!
– Храни меня святая Анна, – пробормотал он, не в силах поверить, что он вправду на корабле.
– Спускайся вниз, – ободряюще велел Лэр.
Однако в огромном зале их путь не закончился. Отсюда они спустились еще ниже, в душное, вчетверо меньшее помещение, освещенное неширокими веерами света, струившегося сквозь узкие прорези портов в обшивке.
– Вот здесь будешь спать, – сказал Лэр, указывая в один из темных углов у массивного дубового борта.
Лежавшие во мраке зашевелились, засверкали глазами, поднимая веки.
– Что, штурман, еще один из тех, кого нипочем в темноте не найдешь? – сухо, уныло проскрипел кто-то.
– Заткнись, Хуан. Гляди, парень: вот эти доски отделяют твое место от остальных. Чтоб не катало тебя от борта к борту, когда выйдем в море.
– Чисто гроб – только крышкой сверху накрыться.
– Закрой пасть, Хуан.
Как только штурман указал его койку, Мануэль рухнул в нее ничком и снова заплакал. Для его роста ячейка оказалась коротковата, торчащие над палубой доски бортиков изрядно потрескались да поистерлись. Соседи спали либо толковали о чем-то друг с другом, не обращая на новенького никакого внимания. Горло сдавил шнурок медальона. Поправив его, Мануэль вспомнил о молитве.
Святой покровительницей Мануэля монахи назначили Анну, что доводилась матерью Деве Марии и, стало быть, родной бабкой самому Иисусу Христу. При Мануэле имелся небольшой деревянный медальон с ее образом, подарок аббата Алонсо. Сжав образок между пальцами, Мануэль устремил взгляд в крохотные коричневые точки – в глаза святой. «Прошу тебя, матушка Анна, – безмолвно взмолился он, – забери меня с этого корабля, унеси домой. Унеси меня домой, пожалуйста».
С этим Мануэль так крепко стиснул в руке образок, что выпуклый резной крест с обратной стороны медальона оставил след в виде багрового крестика и на его ладони. Много, много часов миновало, прежде чем он смог уснуть.
Два дня спустя Наисчастливейшая Непобедимая Армада покинула Ла-Корунью – на сей раз без стягов, без толп провожающих и даже без стелющегося по ветру дыма священного ладана… однако в тот день Господь ниспослал им западный ветер, и флотилия весьма неплохим ходом двинулась к северу. Шли корабли строем, изобретенным солдатами, стройные фаланги их взбирались с волны на волну – впереди галеасы, посредине грузовые урки, а по бокам, на флангах, громадины галеонов. Тысячи парусов, поднятых на сотнях мачт, поражали воображение: казалось, над просторами лазурной равнины высится целая роща сказочных белых деревьев.
Мануэля эта картина потрясла ничуть не меньше, чем всех остальных. «Ла Лавия» несла на борту четыреста человек, а для управления кораблем одновременно требовалось всего тридцать, и посему все три сотни солдат любовались Армадой, собравшись на юте, а свободные от вахты и успевшие выспаться матросы толпились чуть ниже, на баке.
Матросская служба Мануэля оказалась проста. Вахту ему определили с левого борта, у миделя, там, где крепились левые шкоты парусов грот-мачты и огромных треугольных полотнищ латинского парусного вооружения фока. Мануэль помогал еще пятерым товарищам натягивать все эти тросы потуже или, наоборот, отпускать – смотря по указаниям Лэра. О заведении шкотов на утки и об узлах заботились остальные, так что весь труд Мануэля сводился к тому, чтоб тянуть шкот, когда велено. Судьба его могла обернуться куда как хуже, однако замыслы Лэра, намеревавшегося отправить Мануэля, подобно другим африканцам в команде, на марс, потерпели самое позорное поражение.
Нет, Лэр, разумеется, пробовал.
– Господь одарил вас, африканцев, головами, куда лучше наших приспособленными к высоте, чтоб по деревьям ловчее лазали, спасаясь от львов, верно я говорю?
Однако, вскарабкавшись следом за марокканцем по имени Абеддин по вантам на грот-марс, Мануэль оказался посреди жуткой, бескрайней бездны: низкие серые тучи едва не касались макушки, а далеко внизу, прямо под ногами, пенились волны, расшитые белыми росчерками кильватерных струй идущих впереди кораблей… и вынести всего этого он не сумел. И вцепился руками-ногами в леерную стойку грот-марса, да так, что оторвать его и с хохотом, с руганью спустить вниз удалось только впятером. Тогда Лэр с превеликим отвращением, однако не прилагая к тому особых усилий, отлупил его тростью и оттолкнул к левому борту у миделя.
– Должно быть, ты – просто сицилиец, подпаленный на солнце!
Вот так Мануэля и назначили шкотовым.
Несмотря на сей инцидент, с товарищами по команде он сдружился неплохо. Нет, не с солдатами, разумеется: солдаты держались с матросами грубо, заносчиво, а матросы во избежание ругани или зуботычин старались обходить их стороной. Таким образом, три четверти экипажа считали себя людьми иного сорта, оставаясь для прочих чужими. Посему матросы предпочитали свою компанию. Разношерстный экипаж собирали по всему Средиземноморью, и Мануэль, пусть даже новенький на борту, ничем не выделялся среди остальных. Объединяла матросов только общая враждебность к солдатам.