bannerbanner
Учитель
Учитель

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

– Вы мой должник: вам следовало бы поблагодарить меня, – такими были его первые слова.

– Вот как? – отозвался я. – Надеюсь, мой долг не очень велик. Для тяжких обязательств такого рода я слишком беден.

– Тогда можете сразу же объявить себя банкротом, потому что это обязательство окажется для вас неподъемным. Когда я пришел, то увидел, что огонь погас, поэтому снова развел его и заставил эту надутую растяпу, здешнюю служанку, раздувать его, пока он не разгорелся как следует. Ну а теперь можете меня благодарить.

– Только после того, как что-нибудь съем. Я не в состоянии выражать благодарность, пока умираю с голоду.

Я позвонил и велел принести чаю и какого-нибудь холодного мяса.

– Холодного мяса! – повторил Хансден, когда за служанкой закрылась дверь. – Да вы чревоугодник! Мясо с чаем! Этак вы умрете от обжорства.

– Вряд ли, мистер Хансден. – Не противоречить ему я не мог: меня раздражали и голод, и неожиданный визит Хансдена, и грубость манер, которую он продолжал проявлять.

– Характер у вас сварливый от переедания, – сказал он.

– Откуда вам знать? – возразил я. – Вы, похоже, привыкли судить, ни в чем не разобравшись толком. А я сегодня не обедал.

Я высказался резко, почти грубо, но Хансден в ответ только заглянул мне в лицо и рассмеялся.

– Бедняга! – запричитал он. – Не обедали сегодня, да? С чего бы это? Хозяин, видно, не отпустил вас домой. Уильям, неужели Кримсуорт морил вас голодом в наказание?

– Нет, мистер Хансден.

К счастью, в этот неловкий момент принесли чай, и я сразу набросился на хлеб, масло и холодную говядину. Немного утолив голод, я так раздобрился, что посоветовал мистеру Хансдену «подсаживаться к столу и последовать моему примеру, если есть охота, вместо того чтобы сидеть и глазеть».

– Нет, что-то не хочется, – отозвался он, дернул шнур звонка, вновь вызвав служанку, и потребовал стакан «воды из-под тоста»[6]. – И угля, – добавил он, – пусть у мистера Кримсуорта огонь горит пожарче, пока я здесь.

Пока исполнялись его приказы, он придвинул кресло к столу и устроился напротив меня.

– Итак, вы, похоже, остались без работы, – продолжал он.

– Да, – подтвердил я и, поскольку был не расположен выдавать свое удовольствие, а также подчиняясь прихоти момента, сделал вид, будто случившееся принесло мне больше вреда, чем пользы. – Да, по вашей милости Кримсуорт выставил меня, едва дав время собраться, и насколько я понимаю, все дело в каком-то вашем поступке в городском собрании.

– Да? Он и об этом упомянул? Заметил, значит, как я подавал знаки ребятам? И как же он отозвался о своем приятеле Хансдене – по обыкновению, одобрительно?

– Он назвал вас предателем и негодяем.

– Как плохо он меня еще знает! Я осторожен, сразу не показываю, каков я на самом деле, а наше с ним знакомство только начинается, но он увидит, какими ценными качествами я наделен, притом превосходными! Хансденам нет равных, когда надо изобличить мошенника; отъявленный, бесчестный мерзавец – добыча, прямо-таки созданная для них, заметив такого, они его уже не отпустят. Давеча вы говорили, что я «привык судить» – так и есть, это свойство нашей семьи, передающееся из поколения в поколение: у нас чутье на жестокость, за милю распознаем подлеца; мы прирожденные реформаторы, причем радикального толка, и я не смог бы жить с Кримсуортом в одном городе, каждую неделю встречаться с ним, наблюдать его поступки по отношению к вам (в сущности, дело не в вас, а в вопиющей несправедливости, с которой он ущемляет ваше естественное право на равенство), – так вот, я не смог бы видеть все это и не чувствовать, как во мне начинает действовать ангел или демон нашего рода. И я подчинился инстинкту, выступил против тирана и разорвал цепи.

Этот монолог заинтересовал меня потому, что не только содержал указания на особенности характера Хансдена, но и объяснял причины его поступков, и заинтересовал настолько, что я позабыл ответить на него – так и сидел молча, захваченный потоком мыслей, которые он вызвал.

– Вы благодарны мне? – наконец спросил Хансден.

Я и вправду был благодарен – или почти благодарен, и в тот момент он мне даже нравился, хоть и признался, что совершил свой поступок не ради меня. Но человеческая природа причудлива. Утвердительно ответить на прямой вопрос было невозможно, и я заявил, что не чувствую и тени благодарности, а Хансдену посоветовал поискать награды для себя, как для заступника, в ином мире, поскольку в этом он вряд ли ее найдет. В ответ он назвал меня бессердечным аристократишкой, а я напомнил, что по его милости лишился последнего куска хлеба.

– Грязный это был хлеб, приятель! – воскликнул Хансден. – Грязный и опасный, и получали вы его из рук тирана; я же говорил, этот ваш Кримсуорт – тиран. Он тиранит своих рабочих, конторских клерков и когда-нибудь, глядишь, начнет тиранить и жену.

– Чушь! Хлеб есть хлеб, а любое жалованье все-таки жалованье. Я своего лишился, и не без вашей помощи.

– В ваших словах есть смысл, – наконец согласился Хансден. – Признаться, ваша практичность меня приятно удивила. А я, уже получив шанс понаблюдать за вами, думал, что вновь обретенная свобода вызовет у вас прилив сентиментального ликования, заставив хоть на время забыть о предусмотрительности и благоразумии. Но вас не собьешь с мыслей о насущном, так что вы теперь выросли в моих глазах.

– «Не собьешь с мыслей о насущном» – а как же иначе? Жить-то мне надо, а без того, что вы назвали «насущным», не проживешь, но получить его мне неоткуда, разве что заработать. Но вы, повторяю, отняли у меня эту возможность.

– И что же вы намерены делать дальше? – преспокойно спросил Хансден. – У вас ведь есть влиятельные родственники – полагаю, скоро вам подыщут другое место.

– Влиятельные родственники? Кто? Я бы хотел услышать их имена.

– Сикомы.

– Вот еще! Я с ними порвал.

Хансден недоверчиво уставился на меня.

– Порвал, – подтвердил я, – притом окончательно.

– Вы, Уильям, должно быть, имеете в виду, что это они с вами порвали.

– Считайте, как вам угодно. Мне предлагали покровительство – при условии, что я стану священником; я отклонил и это условие, и предложенное вознаграждение. Покинув своих недружелюбных дядюшек, я решил отправиться к старшему брату, из любящих объятий которого меня безжалостно вырвал посторонний человек – короче говоря, вы.

Излагая все это, я невольно улыбнулся, и подобное малозаметное проявление чувств возникло в тот же момент на лице Хансдена.

– А-а, ясно! – отозвался он и заглянул мне в глаза так, что можно было даже не сомневаться: он смотрит мне прямо в душу. Просидев минуты две, опираясь подбородком на руку и продолжая старательно изучать мое лицо, он наконец продолжал: – Значит, вы и вправду не рассчитываете на Сикомов?

– Ни на что, кроме неприятия и отторжения. Но вы ведь уже спрашивали – зачем повторяться? Разве позволительно рукам, испачканным конторскими чернилами и жиром от шерсти с фабричного склада, когда-нибудь вновь соприкоснуться с руками аристократии?

– Да, этого непросто добиться. Судя по внешности, чертам, речи, почти по манерам, вы истинный Сиком; странно, что от вас отреклись.

– И тем не менее. Так что не будем больше об этом.

– Жалеете?

– Нет.

– Отчего, юноша?

– Эти люди не из тех, к кому я мог бы испытывать хоть какую-то симпатию.

– Однако вы один из них.

– И это всего лишь доказывает, что вы судите о том, о чем понятия не имеете: я сын своей матери, но не племянник своих дядюшек.

– Тем не менее один ваш дядюшка – лорд, хоть и не знаменитый и не особенно богатый, другой – почтенная особа; житейской выгодой не следует пренебрегать.

– Вздор, мистер Хансден. Вам следовало бы уже понять: даже будь у меня желание подчиниться дядюшкам, я не сумел бы раболепствовать перед ними настолько искусно, чтобы снискать их благосклонность. Я пожертвовал бы своим комфортом и взамен все равно не получил бы их покровительства.

– Вполне вероятно. И вы рассудили, что разумнее всего для вас полагаться исключительно на себя?

– Именно. Мне придется полагаться на себя до самой смерти, ибо я не могу ни понять, ни принять, ни изобрести решений, которыми пользуются другие люди.

Хансден зевнул.

– Ну что ж, одно мне совершенно ясно: все это меня не касается. – Он потянулся и снова зевнул. – Хотел бы я знать, который теперь час? На семь у меня назначена встреча.

– Мои часы показывают без четверти семь.

– Пойду, пожалуй. – Хансден поднялся. – Так вы больше не ввяжетесь в коммерцию? – спросил он, облокотившись о каминную полку.

– Думаю, нет.

– Ввяжетесь – сделаете глупость. Вам бы лучше обдумать предложение дядюшек и согласиться служить церкви.

– Не раньше, чем я сумею полностью преобразиться внешне и внутренне. Хорошими священниками способны быть лишь лучшие из людей…

– Да ну? Вы думаете? – саркастически перебил Хансден.

– Да, и убежден в своей правоте. Но поскольку качествами, необходимыми хорошему священнику, я не обладаю, то предпочту скорее нищету с ее лишениями, чем дело, для которого не создан.

– На вас не угодишь. Коммерсантом или священником быть не желаете, юристом или врачом – не можете, а жизнь джентльмена вам не по карману. Могу лишь посоветовать вам пуститься в путешествие.

– Что?.. Без денег?..

– Ради денег, юноша. Вы же говорите по-французски, наверняка со скверным английским акцентом, но говорите. Отправляйтесь на континент, авось подыщете себе там занятие.

– Бог свидетель, я бы с радостью! – с невольным пылом воскликнул я.

– Так поезжайте, что вам мешает, черт возьми? Если не сорить деньгами, то до Брюсселя, к примеру, доберетесь за пять-шесть фунтов.

– Нужда научит, если сам не справлюсь.

– Вот и отправляйтесь, а когда будете на месте, призовите на помощь разум. Брюссель я знаю почти как N., и, по-моему, такому человеку, как вы, он подходит больше, чем Лондон.

– А работа, мистер Хансден? Мне надо туда, где я смогу получить работу, а как же я раздобуду рекомендации и заведу полезные знакомства в Брюсселе?

– Слышу голос осторожности! Не в ваших правилах делать шаг, не прощупав прежде каждый дюйм пути. У вас найдутся бумага, перо и чернила?

– Надеюсь. – Я поспешно положил перед ним письменные принадлежности, уже догадываясь, как он намерен поступить.

Он сел, написал несколько строк, свернул лист, запечатал, надписал адрес и протянул мне.

– Ваше благоразумие – вот проводник, который сокрушит первые трудности на вашем пути. Юноша, мне уже известно: вы не из тех, кто спешит сунуть голову в петлю, не узнав, сможет ли выбраться из нее, и в этом вы правы. К опрометчивым людям я не питаю ничего, кроме отвращения, ничто не заставит меня протянуть им руку помощи. Если человек не думает о себе, то в делах друзей он в десять раз безрассуднее.

– Это, видимо, рекомендательное письмо? – спросил я, взяв запечатанный листок.

– Да. Оно избавит вас от риска полной нищеты, которую, как мне известно, вы считаете позором, – если уж на то пошло, как и я сам. У человека, которому адресовано это письмо, найдется два-три приличных места и рекомендации для них.

– Это меня устраивает, – ответил я.

– И где же слова благодарности? – осведомился мистер Хансден. – Или вы не умеете выговаривать «спасибо»?

– У меня есть пятнадцать фунтов и часы. Восемнадцать лет назад их подарила мне крестная, которой я никогда не видел, – невпопад ответил я, мысленно называя себя счастливейшим из смертных и обещая не завидовать никому во всем христианском мире.

– А благодарность?

– Мистер Хансден, я уеду в самое ближайшее время, если повезет – завтра: я не останусь в N. ни единого лишнего дня.

– Замечательно, только следовало бы отдать должное и помощи, которую вы получили, и поживее! Вот-вот пробьет семь, я жду благодарности.

– Разрешите пройти, мистер Хансден… Мне нужен ключ, лежащий вон там, на каминной полке. Надо бы уложить вещи перед сном.

Часы в доме пробили семь.

– Дикарь, – сказал Хансден, взял свою шляпу с буфета и вышел посмеиваясь.

Я бросился было за ним, в самом деле намереваясь покинуть N. на следующее утро и зная, что другого случая попрощаться с ним уже не представится. Хлопнула входная дверь.

«Пусть идет, – решил я, – мы еще встретимся когда-нибудь».

Глава 7

Вам, вероятно, не случалось бывать в Бельгии, читатель? И вы, видимо, незнакомы с обликом этой страны? И ее черты не врезались в вашу память так, как в мою?

Три – нет, уже четыре картины развешаны по четырем стенам клетушки, где хранятся мои воспоминания. На первой из них Итон. Здесь все в перспективе, вдалеке, в уменьшенном виде, но краски ярки, зелень сочна и росиста, облака хоть и озарены солнцем, но предвещают дождь, ибо детство мое далеко не всегда было безоблачным – случались и ненастье, и холода, и грозы. Вторая картина, N., – огромная и неряшливая, на потрескавшемся грязном холсте желтое небо, тучи копоти, ни солнца, ни лазури, зелень, пыльная и чахлая даже на окраинах, – удручающее зрелище.

На третьей – Бельгия, и перед этим пейзажем я помедлю. Четвертую же картину скрывает занавес, который я могу со временем убрать, а могу и не сделать этого, смотря по моему удобству и возможности. Так или иначе, в настоящее время он останется на месте.

Бельгия – название, в котором нет ни романтики, ни поэзии, но где бы я ни услышал его, эти звуки отзываются в моем сердце, как ни одно другое сочетание слогов, каким бы нежным или образцовым оно ни было. «Бельгия!» – повторяю я сейчас, сидя один в ночи. Это слово будоражит мое прошлое, как призывы восстать и воскреснуть: разверзаются могилы, выходят из них мертвецы, я вижу, как возрождаются из пепла еще недавно спящие мысли, чувства, воспоминания, в большинстве своем окруженные сияющим ореолом, но, пока я всматриваюсь в эти туманные сгустки и пытаюсь различить силуэты, пробудивший их звук умолкает, и они рассеиваются легким облачком дыма, их поглощает почва, зовут обратно урны, сверху воздвигаются памятники. Прощайте, отрадные видения!

Такова Бельгия, читатель. Смотри! И не называй эту картину невзрачной и унылой, ибо ни невзрачной, ни унылой она не была для меня, когда я впервые ее увидел.

В меру прохладным февральским утром на пути из Остенде в Брюссель меня занимало решительно все. Мое чувство радости живо откликалось на утонченное, нетронутое, прекрасное и изысканное. Я был молод, здоров и незнаком с развлечениями; избалованность ими не лишила мою натуру сил и не сделала ее пресыщенной. Впервые в жизни я схватил в объятия свободу и словно ожил от ее улыбки и прикосновений, как от солнца и попутного ветра. Да, в ту пору я чувствовал себя как путник, взбирающийся на холм поутру и уверенный, что с вершины он увидит живописный восход. Его путь труден, крут и кремнист? Он не видит его, не сводя глаз с вершины, уже озаренной румянцем и позолотой, и знает, что откроется его взгляду, когда он взойдет на эту вершину. Ему известно, что его встретит солнце, колесница которого уже выезжает из-за горизонта на востоке, и что щек коснется ветер, глашатаем открывающий божеству чистую, необозримую лазурную дорогу среди туч, сияющих перламутром и согревающим огнем. Моим уделом были невзгоды и труд, но подкрепленный энергией, влекомый надеждами столь же радужными, сколь и смутными, я не роптал. Сейчас я взбирался по теневому склону холма, мне попадались лишь галечные осыпи да шиповник, но я не отрывал глаз от наливающейся малиновым светом вершины, устремляясь в мечтах к лучезарному небосводу, и думать не думал о подворачивающихся под ноги камнях или о шипах, царапающих мне лицо и руки.

Я часто и с неизменным удовольствием смотрел в окно дилижанса (напомню, что в те времена еще не было ни железных дорог, ни паровозов). Так что же я там видел? Я расскажу вам, ничего не упуская: зеленые болотистые низины с берегами, заросшими камышом; плодородные, но однообразные поля, возделанные лоскутами и потому похожие на увеличенные огороды; окаймляющие горизонт ряды подстриженных деревьев, строгих, как безвершинные ивы; узкие канавы с медленным течением, поблескивающие вдоль дорог; крашеные фламандские фермы; иногда – отчаянно грязные хибары; мертвенно-серое небо; мокрую дорогу, мокрые поля, мокрые крыши. Ни одного примечательного, а тем более живописного вида не попалось мне за весь путь, но все, что я видел, было для меня более чем красивым, более чем живописным. Ясная погода сохранялась до вечера, хотя все вокруг пропиталось сыростью предшествующих ненастных дней; но с наступлением темноты начался дождь, и сквозь его струи и беззвездный мрак я различил первые проблески огней Брюсселя. Кроме этих огней, той ночью я мало что увидел. Фиакр доставил меня, высадившегося из дилижанса, к отелю, который порекомендовал мне какой-то попутчик; съев ужин путешественника, я улегся в постель и уснул сном путешественника.

После продолжительного и крепкого сна на следующий день я пробудился, уверенный, что по-прежнему нахожусь в N., и поскольку рассвело уже давно, вообразил, будто я проспал и опоздал в контору. Мимолетное и болезненное чувство стесненности отступило перед ожившим и оживляющим осознанием свободы, едва я, раздвинув белые занавески кровати, выглянул в просторную иностранную комнату с высоким потолком: как непохожа она была на тесный и мрачный, хоть и удобный номер, который я пару ночей занимал на приличном лондонском постоялом дворе, ожидая отплытия пакетбота! Но мне и в голову не приходит пятнать память о той неопрятной комнатушке. Мне дорога и она, ибо там, лежа в тишине и темноте, я впервые услышал, как огромный колокол собора Святого Павла объявляет на весь Лондон о наступившей полночи, и как же отчетливо запомнились мне эти гулкие, размеренные удары, исполненные непоколебимого спокойствия и силы! В узкое окно своей комнатки я сначала увидел тот самый купол, смутный в лондонском тумане. Видно, испытать такие ощущения, как от первых звуков, первых видов нового места, можно лишь однажды – дорожи ими, Память, запечатай их в урны, храни в укромных уголках!..

Итак, я встал. Путешественникам в чужих странах жилища зачастую кажутся убогими и неуютными, моя же комната предстала мне внушительной и отрадной. Огромные «французские» окна распахивались, как двери, и состояли из больших чистых стекол; на моем туалетном столике стояло такое великолепное зеркало, а второе, еще лучше, висело над каминной полкой, крашеный пол выглядел таким чистым и блестящим! Когда я, одевшись, спускался по лестнице, широкие мраморные ступени едва не повергли меня в трепет, как и высокие своды холла, куда они вели. На первой площадке я разминулся с горничной-фламандкой в деревянных башмаках, короткой красной юбке и блузе из набивного ситца; ее лицо было широким, выражение на нем – чрезвычайно глупым; на мое обращение по-французски она ответила по-фламандски, без тени почтительности, но я счел ее очаровательной – пусть не миловидной и не вежливой, зато, на мой взгляд, на редкость живописной. Она напоминала женщин с голландских картин, которые мне довелось видеть в Сиком-Холле.

Я направился в общую комнату, тоже очень просторную и с высоким потолком, обогреваемую печью; и пол, и печь, и почти вся мебель здесь были черного цвета, но никогда прежде я не ощущал такой легкости и ликования, как в ту минуту, когда уселся за длинный черный стол, отчасти накрытый белой скатертью, и, заказав завтрак, налил себе кофе из маленького черного кофейника. Может, черная печь и произвела бы гнетущее впечатление на кого-нибудь, но только не на меня, вдобавок она жарко пылала, двое джентльменов устроились возле нее, беседуя по-французски. Уследить за их стремительной речью, уловить весь смысл их слов было невозможно, однако французский в устах французов или бельгийцев (в то время ужасный бельгийский акцент еще не резал мне слух) звучал музыкой в моих ушах. Один из джентльменов вскоре угадал во мне англичанина – несомненно, когда я обратился к официанту, ибо я, несмотря на свой отвратительный южноанглийский акцент, упорно объяснялся по-французски, хотя мой собеседник и понимал по-английски. Взглянув на меня раз-другой, этот джентльмен заговорил со мной на отличном английском – помню, я еще попросил у Бога умения так же хорошо говорить по-французски, – беглость и правильный выговор собеседника впервые указали мне на космополитизм столицы, в которой я очутился. Так я впервые убедился в том, что владение живыми языками в этой стране не редкость, а в Брюсселе – обычное явление.

За столом я старался засидеться подольше: завтракая и беседуя с незнакомым человеком, я оставался свободным и независимым путешественником, но приборы наконец убрали, оба джентльмена покинули комнату, чары вдруг рассеялись, действительность и дела напомнили о себе. Мне, рабу, который только что избавился от ярма, всего на одну неделю обрел свободу от принуждения, обязательств, нищеты, предстояло вновь надеть кандалы подчинения. Едва успев вкусить радости жизни без хозяина, я услышал строгий приказ долга: «Ступай искать новую работу». Мучительные, но необходимые дела я никогда не откладываю, удовольствиям не отдаю предпочтение перед обязанностями – это не в моем характере; каким бы славным ни выдалось утро, я положительно не мог наслаждаться праздной прогулкой по городу, не представив прежде рекомендательное письмо мистера Хансдена и не разобравшись в своем новом положении. С усилием я отвлекся от мыслей о свободе и удовольствиях, схватил шляпу и буквально вытащил свое упирающееся тело из отеля на иностранную улицу.

Был чудесный день, но я не смотрел ни на голубое небо, ни на особняки вокруг меня, сосредоточившись на единственной цели – отыскать «мистера Брауна, дом номер… на Рю-Рояль», ибо ему было адресовано мое письмо. Расспросы помогли мне, и вскоре я уже остановился перед вожделенной дверью, постучал, спросил мистера Брауна и был приглашен в дом.

Препровожденный в маленькую утреннюю столовую, я очутился перед пожилым джентльменом – чрезвычайно солидным, деловитым и почтенным. Я вручил ему письмо мистера Хансдена, он принял меня весьма учтиво. После краткого обмена бессодержательными замечаниями джентльмен осведомился, может ли помочь мне советом или опытом. Я ответил утвердительно и объяснил, что я отнюдь не состоятельный человек, путешествующий ради развлечения, а бывший служащий конторы, желающий подыскать новое место, причем как можно скорее. Мой собеседник ответил, что он, будучи другом мистера Хансдена, охотно поможет мне, чем сумеет, и после некоторых раздумий назвал два места – одно в Льежской торговой компании, второе – в книжном магазине в Лувене.

– Конторщик и приказчик! – пробормотал я, добавил «нет» и покачал головой. К высокому табурету конторщика я уже примерился и возненавидел его, продолжал считать, что на свете найдется немало других дел, подходящих для меня, и, кроме того, не желал покидать Брюссель.

– В Брюсселе мне нечего вам предложить, – ответил мистер Браун, – если, конечно, вы не расположены заняться преподаванием. Один мой знакомый, директор большого учебного заведения, как раз ищет профессора английского и латыни.

За это предложение я ухватился с жаром, не раздумывая.

– Вот то, что надо, сэр! – объявил я.

– Но хорошо ли вы знаете французский, чтобы учить маленьких бельгийцев английскому?

К счастью, на этот вопрос я мог ответить утвердительно, поскольку учился французскому языку у француза, мог вразумительно, хотя и не очень бегло, объясниться на этом языке, прилично читал и писал на нем.

– В таком случае я, пожалуй, могу обещать вам это место, – продолжал мистер Браун, – так как месье Пеле вряд ли откажет профессору, которого рекомендовал я. Приходите сюда вновь в пять часов пополудни, и я представлю вас ему.

– Но я же не профессор, – смутившись, возразил я.

– Здесь, в Бельгии, так называют учителей, – объяснил мистер Браун.

Моя совесть была успокоена, я поблагодарил мистера Брауна и временно покинул его. На этот раз я вышел на улицу, чувствуя легкость на сердце: задача, которую я поставил перед собой на сегодня, была выполнена, я мог позволить себе несколько часов отдыха. Уже не колеблясь, я поднял голову и впервые заметил искристую чистоту воздуха, насыщенную синеву неба, радостную опрятность побеленных или покрашенных домов, увидел, как хороша Рю-Рояль, и, неспешно шагая по широкому тротуару, продолжал изучать ее внушительные отели, пока ограда, ворота и деревья парка, показавшиеся вдалеке, не отвлекли меня. Помню, перед тем как войти в парк, я осмотрел статую генерала Бельяра, потом поднялся по лестнице за ней и увидел узкую улочку – как потом выяснилось, это была улица Изабель. Отчетливо помню, что мой взгляд остановился на зеленой двери довольно большого дома напротив, где на медной табличке значилось «Pensionnat de Demoiselles»[7]. Пансион! Это слово, отдающее строгостью, вызвало у меня смутное беспокойство. В этот момент из двери как раз вышли несколько девиц, видимо, приходящих воспитанниц; я присмотрелся, надеясь увидеть хорошенькое личико, но маленькие облегающие французские капоры мешали мне, пансионерки вскоре разошлись, момент был упущен.

На страницу:
4 из 5