Полная версия
Баушкины сказки
– И-и, халда, типун тобе на помело, потому пусто! Креста на т’е несть. – Баушка Рязаниха ей. – Дитё ить Божие!
– То-то и оно, что Божие! А толь титьку так закусит, что хошь криком кричи! Потому закусит – и дёржит, глазом своим косурится. А глаз, слышь, ровно золотой кой!
Баушка, повитуха ты старая, сейчас к люльке: куды там золотой, брешет Анисья-т, пустое ботало! А толь глядит – и впрямь с самого чистого золота, и сверкает так, зна’шь, ин шары слепит.
– А я что сказ’ваю. – Анисья как тут. Та, повитуха-то, толь крестится: мол, свят, свят, свят!
’От Анисья титьку с-под рубахи выпростала, д’ сует сосец робятенку-т. Тот и закусил сосец-т, зачакал молоко-т матерно. Сам чакает, а туды ж, глазом своим косурится, что с самого чистого золота.
Рязаниха толь всплеснула рукой – и была такова: понесла по селу благую весть – потому трепалка ты старая! – мол, понародился у Анисьи робятенок что дикованнай, мол, глаз у его: свят, свят, свят! – с самого чистого золота, так и посверкивает!
Отец Онуфрий – не пустельга какой: там бородища, там ряса с полверсты – и тот…
– Анчутка, – грит. – Я его в купель, как человека, окунул – потому крещение принять должон кажнай, кого Отец наш Вседержитель на свет сей выпростал – а он, то ись Анисьин сын, цоп мене за перст – и дёржит, и глазом своим золотым косурится. Анчутка и есть, прости Господи, потому никого почтения к сану духовному.
– Сам ты анчутка. – Анисья ему, а он, отец-т:
– А ты помалкавай. В церкву-т совсем дорогу позабыла, песья ты дочь! Всё, гляжу, отворачиваешь! Господь-то, Он с небес кажну сошку самую мелкую узрит! От Ейного взору ишшо ни один мышь не проскакивал, Хивря ты Ивановна!
– А ты не пужай мене – пужаная, потому жана мужняя. Шустрай кой! Сам-то небось к Хведосье по ночам шастаешь, рясой своей трясешь!
– Ах ты коровье ты ботало! – И шиш Анисье кажет – а там кулачище пуда с два, кровищей так и умоешься! Анисья, знамо дело, в рожу ему плюнула – тот толь с бородищи слюну и снял. А тут ишшо Рязаниха подначивает: куды без ей!
– За перст он его цопнул! А ты перст ему в рот не ложь! – И кажет мизинный палец отцу-т самому, и похохат’вает!
– И-и, бесстужая! Бражку-т небось ставишь, люд честной поишь! И до тебе дойдет кара-т Божия, помяни мое словцо.
– Ой, не ты ль, святой отец, давече захаживал, потому унутре у тебе жгёть? – Ничего не сказал на то отец, окрестил бородищу – и был таков! А там бородища что три года не чёсана, а как станет трапезовать, отец-т, все крохи сберёт, ровно побируша кой! И как толь Хведосья пущает его, ’от сраму-то!
В другой раз – уж и солнце запуталось в еловых лапах, кады ползло на покой, – стукнул к Анисье Павлуша, Прасковеи сын, эт’ той Прасковеи, что за околицей живет, шерсть прядет д’ людям, слышь, сбывает-продает, потому шерсть знатная, там что облак какой воздушная. (А та Прасковея, что ноне брюхатая, про ей и сказ’вать нечего, потому муж ейный уж больно ревнив, того и гляди, прибьет: и то, Прасковея-т та уж сколь рогов ему понаставила, сколь детей невесть от кого понесла, святые угодники!). А Павлуша-т который – пришей кобыле хвост, потому работать нич’о не ведает: ученый, вишь ты, с книжкими по вси дни сидит, ’от стыдобушка-т иде матерна, потому девятнадцатый годок пошел соколику, а ума ровно у попадьи щедрости, так, видать, и прясть всю жизню сынку на пропитание!
А толь стукнул, Павлуша-то. Анисья в сенцы: кто, д’ на что, д’ кого рожна надоть подать? А в те поры Прохор-т, ейный муж, подался на заработок. А допрежь, как подался-то, Анисье наказ дал: мол, блюди собе, Анисьюшка (он ей всё Анисьюшкой прозывал, эт’ кады ишшо женихаться стал, удумал ластиться, потому добрая девка была Анисья-то: там что Григорий Чудинов сам сватал – не пошла, братовья Микулины – и бровь не повела, дядь Коли Гужева старшой сын, эт’ Митрей-то, – там что красавец! – ни в каку строку, а что Прохор сватов заслал – пошла, толь и присвистнула, потому лаской взял, Прошка-т). ’От, стало, так и сказ’вал: блюди, мол, собе, Анисьюшка, робятенка храни, потому мое семя, золотое, мол. А пошто золотое – рыжий он, Прохор-т, уродился у тетки Мотри: за версту, как идет, сейчас видать, кто таков, потому светится весь. А волос вьющий, густой! А как дал наказ, Прошка-т, на приступочек присел: то на дорожку дальнюю, – поцаловал робятенка а самую маковку, узалок заплечь – и почапал на все четыре стороны.
’От прошел там сколь-то верст – один Господь то и ведает – а Павлуша сейчас и стукни к Анисье-т. Та и отворила, простоволосая, потому толь в бане понапарилась: там пышет вся. Здорово, мол, живешь, соседушка, сказ’вают, что робятенок у тебе какой диковиннай. Хочу, мол, полюбопытствовать, потому имею, мол, к детям присрастие.
– Входи, коль не шутишь, чайком со мною побалуй, д’ с медком, что Проша-кормилец припас, д’ с брусницею. – А тот ин кадык своротил на ногу Анисьину, что с-под юбки разэдак белеется. ’От сели, чаек с блюдца чакают, медком д’ c брусницею закус’вают. А робятенок собе посыпохивает, потому сон на его нашел: у их, у младенцев-т, и делов толь, что спать, д’ титьку матерну сосать, д’ глотку драть, дурным голосом орать! ’От посыпохивает, а Павлуша – не будь дурень кой! – к Анисье и приладился. И толь глазами потек в тело Анисьино белое, – робятенок раззявил рот: там что криком кричит, что ножонкими сучит! Анисья с испугу юбку подобрала.
– Эт’ он, видать, титьку требовает! – И сейчас чтой-то большущее белое с-под рубахи выпростала – у Павлуши ин рябь в глазах! – и робятенку в рот сунула. Тот зачакал – а за им и Павлуша, что младенец кой, потому ретивое взяло: уж больно Анисья баба сладкая! ’От высосал титьку, робятенок-т, Анисья его в люльку, а сама к Павлуше, потому в раж вошла: там молоденькай, там хорошенькай, волос черный над губой пробивается! Толь коснулась Павлуши – робятенок в крик, не иначе другую титьку требовает. Выпростала – а сама раскраснелась, там что мокрущая! Д’ и Павлуша сидит, что аршин заглотил: живая, белая, там пышет вся – а взять не возьмешь, ’от ить нелегкая! А у самого унутре кипит-бурлит, ровно в тем самоваре, что Анисья ставила. Робятенок промеж тем выпростал титьку-т матерну, разрумянился, поуспокоился: а там полнущий, там что кровь с молоком! Анисья и поманила Павлушу пальчиком: глянь, мол, на робятенка, покуд’ва понаелся-понатешился. Павлуша к ему: ой, мол, какой младенец-т красавец – сейчас заагучит, эт’ Павлуша-то (потому у самого молоко ишшо на устах не просохло – а туды ж, к молодкам мужним шастает!). А робятенок цоп его за нос – и дёржит, а силища-т богатырья: девать некуда! Павлуша шары выпучил – а тот понаелся и похохатывает: так и есть, диковиннай! Насилу и вырвался, Павлуша-то, д’ в окно, потому поостыла прыть, один нос пылает что полено како.
– Ты куды, Павлуша? – хватилась Анисья-т. – Ты приходи за полночь, соколик, уж поди, уторкаем. – А тот толь рукой и махнул: мол, ступай собе. Д’ и был таков, толь его и видели. Спасибо, Никитишна, эт’ молодка-т, что вдовая, приветила его, с пылу с жару приняла до первого кочета.
Долго ишшо Павлуша по селу-т хаживал с распухлым носом-то, что питуша какой, д’ кажному сказ’вал: мол, у Анисьи с Прохором-т Семёнычем, робятенок кой диковиннай, семя золотое, мол. А сам морду отворачивал, потому мечена, да и Прохор-то, Семеныч-то, коль даст промеж глаз, кровью и умоешься. А Никитишна, разлучница ты лукавая, толь поддакивала (добрая была б женчина, нешто трепала язычином-то!): истый крест, сама, мол, видела. А и что ты видела-т, волхвитка ты, красный носочек у полюбовничка д’ темной ноченькой?..
А покуд’ва Павлуша-т по селу посверкивал, возвернулся Прохор с заработка. ’От возвернулся и сейчас к Анисье приступает приступом: мол, блюла ль собе, Анисьюшка, берегла ль дитё? А та: да как же, Проша, Прохор Семенович, не блюсти – блюла, потому жана мужняя, не какая там шалавая – Богом данная (а сама на окны Никитишны погляд’вает, потому соседушки, потому небось Павлуша у ей нонече). А робятенок жив-здоров: полнеет д’ белеет час от часу – и сейчас окрест окрестилася. Д’ толь молвила – робятенок в крик: Анисья к ему и кинулась, мол, что тако? А тот ин заходится, потому там поповырос, что на опаре прёт! И голосина, слышь, зычный, что труба ерихонская. Прохор и смекни Семенович.
– Ах ты паскудь ты блядская! – Д’ на Анисьюшку с кулаком. – Покуд’ва я на заработке спину гну, с полюбовником кувыркаешься? Покуд’ва я деньгу гребу, с чужнем милуешься, позабыла мужа свово? – И пошел мошной трясти, деньгой туды-сюды озоровать: на, бери, мол, всё – не подавися толь! – Анисья – не гляди, что битая, – пошла деньгу считать, на палец толь и поплевывает.
– Нешто эт’ всё, что наработал-то, а Прош? – А Прохор и ухом не ведет, потому робятенок поуспокоился, ножонкими подрыгивает д’ на тятьку глазом своим золотым косурится.
– Ишь ты, семя-т нашенско! – И к ему. – На-ко ’от денежку: тятька наработал эвон сколь. – Робятенок денежку цоп – и дёржит (Прошка толь и скалит зуб: мол, порода нашенска, сейчас видать!), а после в крик: там заходится – Анисья и скумекала:
– Ах ты прощелыга ты! Наработал он! А ну, сказ’вай, куды лишку схоронил? – И пошла шерстить Прошку, ровно кого ягня бессловесного. Тот язычино и прикусил, ’от Анисья и не выведала, что денежку-т Прохор Семеныч в кубышку честь по чести сложил, д’ кубышку тую схоронил в местечко тайное. А ить и Прохор не выведал, что Анисья телесами трясла пред Павлушею. ’От ить дела-т Божии…
А толь и Анисья, и Прохор, как есть, поняли: робятенок-то и впрямь диковиннай – послал Господь, – потому кажнай грешок узрит глазом своим золотым. А как поняли, сейчас такая взяла их тоска: это ж покуд’ва махонькый, толь криком кричит, а как лепетать зачнет – куды от стыда-т кинешься?..
– Слышь, Проша, я что удумала-т: можа, его к знахарю сносить? Можа, порошок какой даст? – А сама титьку выпростала д’ мимо рта сосец робятенку сует: от ить горе-т горькое! – Как чуяла, а! И что мене, дурище-т, на одну ногу ему не наступить, а за другую не потянуть было! – А Прохор ей:
– Ладно, завела одно д’ потому! Знай, ’он за титькой смотри. Завтрева сам пойду к знахарю, поставлю ему чекуш’чку д’ приволоку сюды. Д’ чтоб стол ломился от яствия! – Наказал, а сам на боковую, потому всю душу ему, Прошке-то, поповымотали. И Анисья недолго думала: пасть раззявила, покряхтела – и на полати к Прохору, потому вставать до свету, что пир какой затевать.
Сказано – сделано. Спозорань ушел Прохор Семенович – Анисья сейчас к печи. А знахарь-то сам живал-бывал у черта на рогах. Потому Анисья уж цельну пропасть понаварила-понапекла, а их – Прохора ейного д’ знахаря, пес шелудивый ему брат, – нет как нет. Анисья и засумлевалась: а ну как спросил Прошка у знахаря какое зелие д’ отсох от ей? Сидит сама не своя, спасибо, робятенок понаелся д’ поуспокоился: посыпохивает в две ноздри, толь свист стоит. ’От прошло сколь там времечка – явились все в пыли: эт’ Прохор-т со знахарем. А там что пьянущие, душеньки ин горят ихные грешные, сивушные! Анисья в крик:
– Да ты что, пёсье ты отродие? Я места собе не нахожу, а он залил шары – и завей горе веревочкой! Эт’ как он топерва ворожить-то примется, с эдакой рожей-то? – А Прохор ей:
– Цыц, мол, больно много, мол, в ворожбе ведаешь! – Анисья толь и плюнула: куды кинешься!
Сели за стол, потому не пропадать добру-т. Знахарь в три горла жрет – и не поперхнется.
’От понаелся.
– Ну, кажи робятенка-т, хозяюшка. – А сам с пьяных глаз Анисью за бока и лапает, песий ты сын.
– Да в люльке он, посыпохивает. Куды как буживать? И тобе небось проспаться надобно. Завтрева на трезвую голову ворожить и примешься. – И косурится на знахаря недоверчиво: у того харя ин трескается, от такого мало ль что станется.
– Цыц, много ты в ворожбе ведаешь. – И к люльке, а сам, слышь, на одной ноге стоит, потому, что цапель какой, шары залил. А робятенок и не спит – косурится на знахаря своим глазом золотым да, слышь ты, похохатывает (малец, а чует пьянчужку-то!). Тот, знахарь-т сам, и пошел пред им рукой махать: эт’ он ворожить зачал – Анисья с Прохором и замолкли: потому дело сурьезное, наворожит чего – ввек не отмоешься.
’От махал он махал, что анчутка какой, покуд’ва робятенок не цопнул его за руку-т: цоп – и дёржит, а силища-т богатырья, потому девать некуда, а знахарь-т что цапель какой… Анисья с Прохором рот и раззявили… И сейчас как грохот кой в сенцах: так и есть, кара пришла небесная! Анисья шары выпучила, потому душенька-т грешная! Прохор что колтун заглонул… В те поры дверь и отворилася – а на пороге… отец Онуфрий сам: при бородище д’ при рясе – всё, как и положено сану духовному. Анисья сейчас в ноги отцу и кинулась д’ челом об пол бьет:
– Прости, мол, отче, нечистый попутал. – И на знахаря кажет – тот толь и раззявил рот, потому лыка не вяжет, лапоть не плетет. А отец-то, Онуфрий-то, слышь, от Хведосьи ишёл, потому ноченьку с ей делил на перине-т пуховенной, д’ с пьяных глаз и понапутал: не в тую избу завернул. Куды кинешься? Срам и есть! Д’ завидел знахаря, сейчас смекнул, что к чему, – и напустил на собе церковный вид: на хромой кобыле не подъедешь. А Анисья не будь дурищею:
– Да ты садись к столу, отец, – грит, – отведай кушанья-т, не побрезговай. – А отец бражку завидел – толь бородищу-т и поглаж’вает.
– Оно, конечно, отведать-то отведаю, а толь грех, хозяюшка, не закусишь, не запьешь. – А сам чарку в глотку и опрокид’вает – а глотка мало что луженая, там ровно бочка бездонная. ’От брюхо поскрёб: хорошо пошла – а Прошка уж наливает другую чар’чку, и третью, и четвертую…
– Как попадьица здорова-жива, отец мой? – То Анисья шкворчит.
– А чего ей сдеется? Живёхонька. – И зачерпнул всею пятерней кушанья – да в рот: жует собе.
– А поповна, Акулина Онуфриевна?
– Целёхонька. – (А поповна-т что с лица, что с заду Хведосья Хведосьей, истый крест!) – Четвертый десяток висе – ни один пес не позарился. – И грибком закус’вает горькую.
– То порчь на ей. – Эт’ знахарь очухался, продрал шары, едва заслышал про поповну, про Акулину про Онуфриевну, песье ты отродие. – А я ведаю, как снять тую порчь.
– А ты, нехристь, помалкавай! Стану я своими божьими ушами слушать твои речи бесовские! – И запустил пятерню в кушанья.
– А ты не слушай – я Анисье скажу с Прохором. – Отец ухо-т навострил на маковке: сидит что стукан – не колыхнется. А знахарь промеж тем и сказ’вает: пущай, мол, поповна завтрева в чащу, в самую глыбь, зайдет, – эт’ кады солнце-т на небе ровно прыщ выскочит, – д’ одёжу с собе сымет, д’ нагишом по чаще-т и походит, д’ веткими-т собе по телесам похлещет. А как станет хлестать, пущай приговаривает: чур, мол, д’ расчур мене. Порчь точно рукой и сымет. – Упомнил, что ль? – Эт’ знахарь отцу, а тот морду воротит: больно надобно. – Ну, дело поповское, а толь завтрева девий день, особельнай…
– Мели, помело, начерно и набело. – А сам, отец-т, слышь, на бородищу намат’вает кажно словцо знахарево.
И что ты думаешь? Девки-т Гужевы – Устинья д’ Аксинья – сказ’вали: дядь Коля-т сам по гриб пошел, эт’ ровнешенько на другой день, как отец Онуфрий со знахарем-т пировал, Прохоров заработок пропивал. Ну, пошел и пошел: знамо дело, потому грибник. А с им и Митрей, эт’ его старшой, что к Анисье-т сватался, он самый. ’От пошли. Идут: гриб заприметят – д’ в лукошко и кладут. А тут что тако: дядь Коля за грибом – а пред им чтой-то белеется: никак баба. Огляд’вается – а Митрей, нелёгкая его возьми, идей-то поотстал – баба и есть: шарами лупает. Да полнущая, кровь с молоком!
– Лешая! – Д’ с перепугу чуть в штаны не наклал, дядь Коля-то. А лешая-т самая тоже спужалась: стыд прикрывает волосьями. Эт’ ж видано ль, всё про всё как у наших баб: и груди большущие, что тыквы перезрелые, сейчас лопнут, и живот, что опара пышная, сейчас подойдет, и лоно, и ноги – всё как у людей! Дядь Коля стоит, толь шарами лупает. А лешая-т ветку цоп – и ну хлестать собе по ляжкам, д’ ишшо по-песьи и пришепетывает: чур, мол, д’ расчур мене. Дядь Коля сейчас в чащу от греха, ин штаны не сронил. А тут Митрей как тут. Д’ завидел лешую – едва не угорел со смеху: то ж Акулька, попова дочь перезрелая. Та в чащу, ровно стрела калёная.
А вечером, сказ’вают, сам отец Онуфрий к Гужевым пожал’вал: мол, люб ты, Митрей, моей Акулине, стало, обженивайся, а я, мол, уж не поскуплюсь на приданое. Митрей репу чесать, потому дело сурьезное: эт’ на всю жизню окрутят – не выкрутишься. А дядь Коля:
– А давай я обженюсь, отец, уж больно мне по нраву пришлись телеса Акулины, больно глянулись.
– Тож’ мне сынок выискался. – И скалит зуб на дядь Колю отец-т, на блудливого: мало убить эд’кого. – Тобе сколь годов, шелудивый ты пес: обженюсь! Я т’е обженюсь по мысалам. И в церкву носу не кажешь, гляди у мене! – А Митрей:
– А ты сколь даешь приданого? – Потому всё б отцу-т свому поперек: выкормил дядь Коля на свою плешь лба здоровенного!
– А тыщу! Д’ ишшо в сундуках трешшит от вещи от всяч’ской.
– А и мне люба Акулина твоя.
– Добре, Митрей Миколаич, засылай сватов…
Но то было толь завтрева, про то покуд’ва и ведать не ведал отец, потому в три глотки жрал у Анисьи с Прохором: всё, что наработал Прохор-то, – всё поел псу под хвост!
’От жрёт, д’ сам, слышь, нахваливает, морда ты поповская: что поставишь, всё поест поедом, ровно не кормят его! Ему, отцу-т, что, завей горе веревочкой, эт’ Прохору завтрева идтить чуть свет на заработок сызнова, – а он, Онуфрий-то, поповыспится, д’ после перстом в паству потычет – ’от и вся печаль, потому ироды царя небесного!
Анисья с Прохором уж и не ведают, как его спровадить с глаз долой (что банный лист прирос к месту тыльному), спасибо, знахарь шары залил, харя ты сивушная, д’ свалился под лавку намертво: всё одним ртом менее, нахлебники проклятые. Толку от вас чуть! ’От поповырастет робятенок-то – ужо он вам задаст! И толь Анисья эвон-т что удумала – робятенок в крик, ин заходится: слава Тобе, Господи, чудны Твои дела!
– А ну, ступай отсель, святой отец, по добру по здорову, вишь, малец заходится, титьку треб’вает! Неча рясой своей трясти д’ бородищею. – А отец распоясался, совсем лик потерял:
– Титьку он треб’вает! Эка невидаль! А я бражки требоваю! – И по глотке эд’к прищёлкивавет, леший его возьми. – Так-то ты отца принимаешь, песья ты дочь? А ну, ставь бражку, не то не сыму грехи, так и будут висеть, что гроздья виноградные.
– А ты не пужай – пуж’ная! Тоже мне, отец выискался! Ты-т почище мене грешник будешь: эвон зарос – и как толь землица дёржит – не скувыркнешься! – Сказала д’ толь и плюнула. А робятенок ин заходится, эвон сучит ножонкими! Толь сосец ему в рот сунула – отец с лавки и кукукнулся, что пустой мешок. – Так тобе и надобно, рясотряс! – И похохат’вает, потому робятенок-т сосец дёржит дёсными д’ толь глазом своим золотым и косурится.
– Анчутка! – Толь перст и поднял, отец-т, Онуфрий-то, а сам и не подымется, потому телеса-т ровно у кого у борова: пудов дес’ть, коли не более! – Сама ты, Анисья, анчутка, анчутка и выродила, Хавронья ты Иван’на. – А Анисья, знай, похохат’вает: мели, мол, помело, покуд’ва тёмно, не светло. – У отца унутре жгёть, а он присосался: титьку жрёт! Антихристы! Отца известь всего хочете! – Толь вымолвил – сейчас в окны стук: кого ишшо черти несут на ночь глядя? Анисья толканула Прохора: шары-т залил, песий ты муж, поди проспись, мол, д’ глянь, кого принесла нелегкая и кого рожна надобно. Прохор раззявил спросонь пасть – а на пороге Рязаниха: ни встать, ни упасть:
– А я гляжу, у их свет горит. – И на Анисью кажет с Прохором. – Дай, думаю, сверну, на огонёк-т. – А сама бутылью сверкает с сивухою. – А тут такой гость, отец ты наш родный, благослови, милостивец! – И цалует руку Онуфрию-т, толь ишшо в ноги не кинулась, волхвитка ты! – Тот не стал больно церемонничать: бутыль у баушки цоп и дёржит, эт’ чтоб не отняли, изверги! А после отворил д’ с горла и чакает.
– Пей на здоровьечко, отец! – Повитуха ты старая! Анисья робятенка толь уторкала, ин глаза слипаются, потому цельный день, что мышь какой, шустрит: ишь, свадьбу завели, что шарманку каку! А тут ишшо Рязаниха: нет чтоб перину мять, людям спокою не дает своею сивухою. А та не унимается, хивря ты! – Что слеза чистая! – Робятенок в крик – отец ин поперхнулся:
– Врешь, ведро ты пустое, коровье ты ботало! Травишь небось люд честной энтой слезой! А ну, сказывай, кого рожна туды подмеш’ваешь, не то сама своею слезой и умоешься.
– Не пужай – пуж’ная. На кой тады сивуху-т мою жрёшь, коли попреком всю душу жгёшь? Иным боле достанется! – И бутыль из рук отцовых вырвала. Тот в крик: ровно робятенок кой, не гляди, что бородища по брюшине стелется! – Так-то отца жалуете, скареды, порождения ехиднины! Эвон у Лепшеевых надысь стоял, не вам чета, лапотники, потому порода енеральская: там что владыку потчевали. Откушай того, батюшка, откушай энтого! Там что баньку протопили жарче жаркого, там постелю постлали пуховенну! – И криком кричит, ин надрывается, потому слезу пустил, коей пужал Рязаниху-т. Известное дело, робятенок туды ж: забасил, что поп на клиросе, потому не по дням – по часам растет, что опара прет пышная – не удёржишь удержом. У Анисьи руки-т и опустились: ’от ить наказание-т иде Господнее! А Рязаниха, пес ей дери:
– И-и, потчевали его! Скормили щи вчерашние – д’ взашей выперли: мене сама Лепшеиха надысь сказ’вала.
– Как владыку! – кричал отец. – И перину взбили, что облак небесный, пуховенну: перушко с перушком! И налив’чку сливову поставили! – Спасибо, попадья в окны стукнула.
– Ах ты ирод царя небесного! Набил брюшину, залил шары – от людей совестно! А ну, ступай домой, пропастина старая! Неча тут проповеди проповедывать, потому не на клиросе! – И ташшит отца к выходу, откель толь и силы сыскалися: там кость одна, д’ кожей обтянута, потому все соки высосали, ироды! – Энтот шары зальет – и ходит грехи сымать, спокою не дает. Та в девах сидит, что колода: не сдвинется! И навязались на больную голову, супостаты окаянные! У Хведосьи небось был под хвостом, старая шлея, а ну, сказ’вай!
– Да акстись, мат’шка, нешто Хведосья фостатая? И потом что эт’ ты ходока-т сыскала курям на смех! Окромя тобе, и не ведаю иной Хведосьи-то уж почитай сорок годков! – И лапает попадью костлявую. А робятенок, слышь ты, в крик. Знамо дело, потому Акульке-то отцовой четвертый десяток и есть – а она что с лику, что с тылу Хведосья Хведосьею, истый крест! – Да ты-то ишшо, анчутка, помалкавай! – А сам, эт’ отец-то, Онуфрий-то, на жану, на попадьицу-т, эд’ким агнцем погляд’вает: рука-т у ей уж больно тяжелая, потому кость на кости! А попадьица толь хотела огреть отца-т по мысалам-то, д’ чтой-то призадумалась:
– Слышь, Анисья, что ль? А и вправду сказ’вали, робятенок-т у т’я диковиннай? – И к люльке – а он, робятенок-то, косурится на ей глазом своим золотым: понаелся – и похохатывает. – Ишь ты, а что хорош-то, пригож! Чистый ангелок! – А Прохор продрал шары спросонь:
– А я что говорю! Потому порода-т нашенска, золота! – И грудь колесом выпятил, что кочет кой! Д’ и Анисья эд’к, зна’шь, подбоченилась, потому сердце-т матерно встрепенулось что птахою. А тут ишшо Рязаниха, повитуха ты старая:
– То-то ты, подлая, на тот свет спровадить его удумала! Истый крест, мат’шка, самолично слышала, как она грозилася на одну ноженьку наступить ему, а за другую потянуть, присягну, коли надобно! – Анисья толь и махнула рукой: мели, помело, покуд’ва рот набок не свело.
– А мене ’от Господь не послал младенчика, грешнице! – И всплакнула попадья старая, ровно и не слыхала ехидну Рязаниху. Так, сказ’вали, у робятенка-т посля энтих слов сверкнула слеза, что ровно золотая звёздычка, д’ одна лишь и одинёшенька… И тут же потухла, толь ей и видели…
– Знамо дело! Потому прозывала семя мужа свово семя проклятое. – Эт’ знахарь продрал глаза, а попадьица ин словцом поперхнулась: нешто под койкой сидел злодей, знахарь-то?.. А отец:
– Да пошлет ишшо, мат’шка, какие наши годки…
– Да ты кого рожна несешь, песье ты отродие? Эвон удумал что: шестой десяток ить мене, кровушка-т не бурлит ужо унутре. Д’ и позабыла я, отец, памятовать плоть твою! – А знахарь:
– А ты слышь, что скажу-т, Попадья Иван’на. Ты поди завтрева в чащу, д’ в глыбь что в самую. Эт’ кады солнце на покой покотится, тады и ступай. Д’ сыми с собе одёжу, исподь самую, и ту сыми. Д’ после нагишом ступай по чаще-то, д’ исхлещи собе по чреслам веткими еловыми до самой до сукрови. ’От хлестать-то хлещи, а сама так и приговаривай: чур, мол, мене расчур. – А поп с попадьей голос в голос: