Полная версия
Сожгите наши тела
Я непринужденно, стараясь не выдавать волнения, подхожу к столу. Это вещи мамы, которые она определила в категорию ненужных. Я никогда их не разглядывала – она делает это сама, пока я жду там, где сейчас стоит Фрэнк. Если я и прихожу сюда одна, то по своим делам – как правило, чтобы узнать, не согласится ли Фрэнк продать мне телефон получше со скидкой. До сих пор не соглашался ни разу.
– Ты не торопись, не торопись, – говорит Фрэнк, нетерпеливо постукивая по циферблату ближайших наручных часов.
– Можно подумать, у вас там очередь из покупателей, – говорю я. Фрэнк не заслужил грубости, но я слишком взвинчена, к тому же это правда. – Дайте мне пару минут.
Я открываю первую коробку и заглядываю внутрь. Почти пусто, только на дне несколько непарных столовых приборов и сковородка, покрытая слоем застарелого жира. Я закашливаюсь, глаза начинают слезиться. Фрэнк весело ухает у меня за спиной.
– Да, прошибает будь здоров, – говорит он, когда я поворачиваюсь, чтобы отдышаться.
– На кой черт вы согласились ее купить? Я не знала, что вы занимаетесь благотворительностью.
– Зря ты так, – говорит он и гордо выпячивает грудь. – Перед тобой самый великодушный человек на свете.
Я снова поворачиваюсь к коробкам с мамиными вещами. Если в остальных то же самое, Фрэнк не так уж и неправ. Это мусор. Ничего, кроме мусора. И это довольно грустно. Это жизнь моей мамы. Неужели в этих вещах – вся ее жизнь за тридцать пять лет? Я знаю, что она родила меня рано, но об этом легко забыть, когда между нами такая пропасть. Легко забыть, что до моего рождения, до своих восемнадцати она толком не успела пожить.
Горло сжимается, но я придвигаю к себе самую маленькую коробку. Эту я раньше не видела. Внутри какие-то тряпки, и сперва я думаю, что это одежда и ее можно перешить, как я и планировала. Но потом я тяну за краешек и понимаю, что это не одежда. Это одеяло. Маленькое, мягкое, нежно-розовое одеяло.
– Что, выбрала? – спрашивает Фрэнк. – Вот это? За такое я много не возьму.
Я не отвечаю. Не могу. Это было мое одеяло. Я это знаю. Ни инициалов в углу, ни моего имени на белом ярлычке, но вся эта коробка – это мои детские вещи. В горле встает ком, глаза начинает щипать. Первые месяцы моей жизни, запакованные в коробку и проданные старьевщику, потому что она не могла оставить их себе, но не могла и выбросить. Совсем как со мной.
– Нет, не это, – говорю я хрипло.
– Как хочешь. Давай поживей.
Я откладываю одеяло на стол и перебираю оставшиеся в коробке вещи. Книжка-картинка из плотного картона с отсыревшими волнистыми краями. Кое-как перешитые из футболки ползунки для кого-то невозможно маленького. Для тебя, напоминаю я себе. Это твои вещи. Но думать об этом слишком больно. Зря я вообще все это затеяла. Пора идти.
Прежде чем сдаться, я заглядываю в коробку последний раз. В тусклом свете лампочки на самом дне что-то вспыхивает. Я осторожно достаю книгу в белой обложке с золотым тиснением. Это Библия. Не такая, как те, что мне доводилось видеть в церковной лавке, куда я от скуки заходила во время богослужений. Эта больше и красивее, с орнаментом на обложке, с позолоченным обрезом и плотной бумагой. Корешок хрустит, когда я открываю книгу. На первой странице синими чернилами выведено витиеватым почерком:
Если возможно, да минует меня чаша сия;
впрочем, не как я хочу, но как Ты.
Дорогой дочери в двенадцатый день рождения.
С любовью, мама. 8.11.95
Я долго искала доказательства того, что до мамы был кто-то еще. Что наша семья существовала на самом деле. Вот и оно. Кто-то написал эти слова. Моя мама когда-то была ребенком. Я знала это и раньше, конечно, знала, но совсем не так, как знаю теперь.
– Вот это, – говорю я. – Сколько это стоит?
– Там есть ценник, – ворчит Фрэнк, но подходит ближе и протягивает к Библии руку. Я не отдаю. Просто поворачиваю к нему корешком.
– Библия? – Он вскидывает брови, и я изо всех сил стараюсь сохранить невозмутимое выражение. – Странный выбор.
– Она продается или нет?
– Да это я так, просто. – Он наклоняет книгу и вглядывается в верхний угол титульной страницы, где подписана цена. – Сорок.
Мне бы стоило поторговаться, но я больше не могу здесь находиться. Я выуживаю из кармана купюры (оказывается, ровно сорок у меня и есть), пихаю их Фрэнку и выхожу из ломбарда. Кожаный переплет Библии липнет к груди, солнце слепит глаза. Это ошибка, говорю я себе. Ошибка, ошибка, ошибка.
Три
Домой идти не вариант. Что там делать – ждать, когда вернется мама? Я изведусь от страха и нетерпения. Вместо этого я иду в закусочную Редмана и занимаю дальний столик. Мне приносят стакан воды, но за еду мне платить нечем. Будь народу побольше, меня бы выставили. Но, кроме меня и официантки, в закусочной только тип у бара, да и тот какой-то полудохлый.
Я смотрю, как капля конденсата стекает по стеклянному стакану в лужицу на столе. Без маминых вещей перед глазами паника мало-помалу отступает, но в груди разливается тяжесть, а во рту – горечь, потому что я поняла, зачем я это делаю.
Иногда на это требуется время. На то, чтобы понять. Мне было бы приятно получить подарок от мамы, а значит, и ей будет приятно получить подарок от ее матери. Так я говорила себе у Фрэнка. Но мама бежала от своего прошлого всю жизнь, а потому это вовсе не подарок. Я наказываю ее. Я пытаюсь ее задеть.
Ее послушать, так я постоянно пытаюсь ее задеть. Обычно это выходит случайно, но на этот раз я действую сознательно, хотя и не сразу это понимаю. Я покажу ей Библию и скажу: «Гляди, что я нашла. Все это время я нарушала твои правила. Ты не сможешь вечно скрывать от меня мою семью».
Я снова открываю книгу, очерчиваю пальцем края подписи. Двенадцатый день рождения. Я не могу представить маму ребенком. Не могу представить даже, чтобы она читала Библию. Может, мама водила ее в церковь? Читала ей на ночь Писание?
Ее мама. Я прижимаю ладони к глазам и стараюсь дышать глубоко. Моя бабушка. Эта женщина – моя бабушка. У меня ее фамилия, ее кровь. Она была на самом деле. А может, и сейчас есть.
Нужно только ее найти.
Я перелистываю несколько страниц. Местами на полях встречаются рукописные комментарии. Подчеркнутые абзацы, партия в крестики-нолики поверх одного из заголовков.
– Принести что-нибудь еще? – спрашивает официантка. Я подпрыгиваю от неожиданности и поспешно захлопываю Библию, ударив себя по пальцам.
– Спасибо, не надо.
Она многозначительно смотрит на пустое место, где должна быть тарелка с едой. Я улыбаюсь.
– Разве что еще воды.
Она берет со стола мой полный стакан и ставит его обратно.
– Прошу.
Едва она уходит, я снова открываю Библию. Что-то вроде закладки выглядывает между страниц. Я осторожно перелистываю до нужного места, почти в самом конце книги.
Это фотография. Края жесткие и хрустящие, но глянцевая поверхность покрыта отпечатками, как будто кто-то просидел над ней немало времени, обводя пальцем запечатленную картинку. Я склоняюсь ниже. На снимке виден дом, а может, часть дома, выкрашенного свежей белой краской, гордо сияющей на фоне неба; яркое солнце засвечивает все остальное. Бескрайние поля, запорошенные снегом, размытые деревья на горизонте. Всё, кроме девочки на переднем плане. У нее по-детски круглое лицо и гладкая чистая кожа, и она тянет руки к человеку по ту сторону объектива и улыбается так широко, что можно разглядеть дырку на месте выпавшего переднего зуба.
Мама, думаю я. Девочка похожа на нее. На меня в детстве. Должно быть, это дом, в котором она выросла.
Я осторожно отделяю снимок от страниц. Маме я про него говорить не буду. Библию пусть забирает, но фотографию я оставлю себе. Когда-то она была совсем как я, но я такой, как она, не стану.
Я переворачиваю фотографию, чтобы сложить и спрятать в карман. На обратной стороне тоже есть подпись. Почерк тот же, что на титульной странице Библии. Эти слова писал один и тот же человек. Моя бабушка.
«Фэрхейвен, 1989 г., ферма Нильсенов».
И ниже:
«Помнишь, как это было? Я буду ждать. Приезжай, когда сможешь».
А еще ниже – сегодня определенно мой счастливый день! – телефонный номер.
Я улыбаюсь, и с губ срывается смешок. Я искала так долго, а оно всегда было рядом. Кто-то наконец позвал меня домой.
В Калхуне только один таксофон, в центре города. Я бы предпочла воспользоваться своим старым кнопочным телефоном без определителя номера, но у нас тариф без абонентской платы, и в этом месяце я уже потратила все деньги, пока полдня играла в библиотеке в игру, забыв подключиться к вай-фаю. Придется воспользоваться автоматом в торговом центре, и именно сейчас, пока мама на работе, а улицы пусты. Если повезет, меня никто не увидит и мама узнает обо всем этом чуть позже.
Будка, как обычно, свободна. Я протискиваюсь внутрь, кладу Библию на пластиковую полку под телефоном, достаю из кармана фотографию и осторожно ее расправляю. Номер на месте. Я ничего не придумала.
Неужели это действительно будет так просто? Найти фотографию в книге, стащить в закусочной четвертак из банки для чаевых – и вот она, моя семья на другом конце провода?
Может, номер уже не обслуживается. Может, мне ответит другой Нильсен, который впервые слышит мое имя. А может, это будут родители моей мамы, которые ждали меня, ждали и хотели со мной познакомиться.
Я закрываю глаза на секунду, расправляю плечи. Кончай мяться, говорю я себе. Делай то, за чем пришла. Жизнь с мамой всегда будет одинаковой, а это твой шанс изменить хоть что-нибудь.
Но, даже сняв трубку, я продолжаю слышать ее голос: «Мы с тобой одни на всем свете».
Одни, одни, одни.
Трубка оттягивает руку, и я изо всех сил стискиваю пластик в липкой от пота ладони. Четвертак из «Редмана» лежит в кармане. Мои родные ждут, когда я их найду. Действуй, Марго. Сейчас, пока мама не вернулась, пока дверь, которую ты сумела приоткрыть, не захлопнулась.
Я опускаю монетку в щель и набираю номер. Глубоко вдыхаю и жду, когда меня соединят.
Секунду ничего не происходит. Внутри волной поднимается тревога: номер слишком старый, не обслуживается, я никогда не найду свою семью, – но тут что-то щелкает, и я слышу гудки. Один. Второй. Еще и еще, и наконец…
Тишина. Мягкий шелест чьего-то вдоха. А потом совсем рядом, прямо в ухе, я слышу женский голос:
– Дом Нильсенов, Вера.
Я открываю рот. Жду, когда слова польются изо рта, но ничего не выходит. Надо было порепетировать, продумать, что буду говорить, но разве к такому можно подготовиться? К голосу другого Нильсена, к ответу, который я ждала услышать с десяти лет?
– Алло?
Но я не могу выдавить ни слова, и в повисшей тишине женщина на другом конце – Вера, ее зовут Вера! – произносит:
– Джозефина? Это ты?
У меня замирает сердце. И здесь она меня опередила.
– Нет, – говорю я. Выпрямляю спину, стараюсь вернуть себе хоть крупицу самообладания. – Это…
– Кто это? Вы что-то продаете? Мне такое не интересно. – Нетерпение и резкость в низком, загрубевшем с годами голосе. Похож на мамин, только у мамы никогда не было такого стального стержня. Это она. Женщина, которая подписала Библию и оставила маме свой номер. Моя бабушка.
Нужно просто сказать ей, просто представиться. Но я хочу, чтобы она поняла сама, узнала мой голос. Хочу удостовериться, что значу для мамы достаточно, чтобы рассказать обо мне другим людям. Пусть даже тем, от кого она всю жизнь меня прятала.
– Это я. – Вот и все, что я могу ей дать. Пожалуйста, пусть она поймет. Пожалуйста.
Я слышу судорожный вдох. Не знаю чей, мой или ее.
– Марго. Это Марго.
Какой-то крюк поддевает меня под ребра и тянет, тянет так сильно, что ощущение отдается во всем теле. Наверное, так бывает, когда получаешь желаемое.
– Да, – говорю я, и мне становится стыдно: мы едва обменялись парой слов, а я почти плачу. Я крепко зажмуриваюсь и стараюсь представить эту женщину, но перед мысленным взором появляется лицо матери. – Это я.
– Это ты, – говорит она, и я готова поспорить на все деньги, что лежат у меня под матрасом, что она тоже на грани слез. – Моя малышка. Внученька. Господи, как я рада услышать твой голос, милая.
У меня вырывается придушенный смешок, и я смахиваю слезы. В ее голосе звучит искренность.
– А я – твой.
– Я очень на это надеялась, – говорит она. Повисшую паузу я узнаю инстинктивно: она взвешивает риски, выбирает, что сказать дальше. Возможно, мама научилась этому у нее? Возможно, это тоже наследственное, как ранняя седина? – Твоя мать совсем прибрала тебя к рукам, – наконец говорит она. – Но я все это время думала о тебе.
– Я тоже, – говорю я так поспешно, что даже неловко, но это уже не важно. Это моя бабушка. Моя семья. Другие родственники, не мама.
– Где вы сейчас? Как поживаете?
Как много ей известно? О нашей жизни, о маме, обо мне?
– У нас все замечательно, – говорю я с толикой раздражения. У нас все замечательно, а если и нет, это наши проблемы.
– Хорошо, – мягко отвечает бабушка. – Рада это слышать.
До сих пор у меня не было даже образа этой женщины, даже того пустого контура, который от нее остался. Я понятия не имею, как к ней обращаться.
– Мне… – Я покашливаю. – Мне называть вас Вера или…
Она смеется, громко и резко. Я все испортила. Выставила себя на посмешище.
– Предлагаешь мне выбрать?
Ах вот оно что.
– Ага.
Ей просто смешно. Она смеется не надо мной и не над моими словами. Ей просто смешно.
Я начинаю думать, что это самый приятный разговор в моей жизни.
– Только не баба Вера, – фыркает она. На фоне как будто поскрипывают половицы. – А «бабуля» звучит слишком слащаво.
Это происходит по-настоящему. Это правда, потому что она это сказала. Это доказательство, думаю я, и мне хочется записать эти слова в свой блокнот.
– Может, просто «бабушка»? – предлагает она.
Возможно, вежливее было бы первое время обращаться к ней по имени. Но, раз уж она предлагает сама, я отказываться не буду.
– Мне нравится.
– Мне тоже, – говорит она. Моя бабушка. Думать о ней как о бабушке оказывается на удивление легко. Впрочем, я ведь мечтала об этом всю жизнь. – Марго, я так рада, что ты позвонила.
Я чувствую, как по лицу разливается краска, а губы сами растягиваются в робкой улыбке.
– Правда?
– Ну конечно. Я очень давно хотела с тобой встретиться, но твоя мать… Сама понимаешь.
– Я могу приехать, – вырывается у меня. Наверное, я навязываюсь, но второго шанса у меня не будет. – Я приеду погостить на лето.
– Я бы очень этого хотела, – говорит бабушка, – но я не могу отнимать тебя у Джозефины. Приезжайте вдвоем.
Я едва сдерживаю смех. Чтобы мы с мамой приехали в гости к бабушке, как нормальная семья?
– Я не уверена… – начинаю я, но она уже все решила.
– Мы слишком долго не виделись. Приезжай в Фален и привози маму, моя хорошая.
Фален. Видимо, там и находится ферма Фэрхейвен. Туда мне и надо.
– Я постараюсь, – говорю я. Это наполовину правда. Я собираюсь попросить бабушку, чтобы она дала обещание, чтобы поклялась, что будет меня ждать, но тут за спиной у меня скрежещут тормоза и хлопает дверь машины. Двигатель продолжает тарахтеть, и в будку просачивается запах бензина.
– Какого черта ты делаешь?
Четыре
Я застываю. Мамин голос разрезает горячий воздух и впивается мне между лопаток. Она должна быть на работе, севернее школы, на другом конце города.
– Марго? – окликает бабушка в трубке, но я не отвечаю. По коже пробегают мурашки, и мне становится трудно дышать. Продолжая прижимать трубку к уху, я стискиваю провод в кулаке и оборачиваюсь.
Мама стоит на тротуаре перед припаркованной машиной. Руки в карманах рабочих брюк, голова чуть наклонена. Меня начинает трясти от ужаса. Она слишком расслаблена. Верный знак, что дела у меня хуже некуда.
Солги, говорю я себе. Солги и извинись первая, пока она не потребовала извинений. Если я сама выдерну чеку, взрыв будет не таким разрушительным.
– А я как раз звоню тебе на работу, – говорю я. Ее не было в офисе, она не узнает, что это неправда. – Хотела спросить, не принести ли тебе обед, но…
– Дай сюда.
Она протягивает руку. Бабушка молчит, в трубке слышно только ее дыхание. Она тоже ждет.
– Там уже автоответчик…
Но мама просто говорит:
– Трубку.
И от одного этого слова меня отбрасывает в сторону быстрее, чем я успеваю сообразить, что вообще пошевелилась. Мама подходит к телефону, и я протягиваю ей трубку.
Она не говорит ни слова. Просто смотрит на полку, на Библию, которую я выкупила у Фрэнка. На фотографию Фэрхейвена с подписью.
Она знает. Она не может не понимать, кому я позвонила, что я сделала. И все-таки она прикладывает трубку к уху и спрашивает: «Кто это?», словно надеется, что ошиблась.
Но она не ошиблась. Должно быть, бабушка что-то говорит, потому что у меня на глазах мама вдруг превращается в меня. Взгляд становится затравленным, поза – неуверенной; она вжимает голову в плечи и обхватывает живот рукой. Это я. Это то, чему она меня научила: защищаться и прятаться.
Такой матерью ее сделала Вера. В глазах мамы мелькает сочувствие, узнавание. Она понимает. Понимает, каково мне приходится, и все равно делает это со мной.
– Нет, – наконец говорит она в трубку. Ее голос слегка дрожит. – Я не могу.
Происходит нечто странное. Я не должна наблюдать эту сцену. Но я не могу отвести взгляд, потому что мне приходилось видеть маму в гневе и в страхе, с огнем между пальцев и с улыбкой на лице, но я никогда не видела ее такой. До этой минуты она для всех была незнакомкой. Даже для меня.
Пауза. Бабушка что-то говорит. Мама отворачивается к стене. Мне видно, как она сжимает кулаки, впиваясь ногтями в кожу.
– Нет, – говорит она снова. – Я еще тогда сказала, что не вернусь, и обсуждать тут нечего.
Бабушка что-то коротко спрашивает, и мама мотает головой.
– Нет, – говорит она. – Ни за что. – Ее голос крепнет. Она готова стоять на своем. И если у нее получится, я никогда не увижу бабушку, никогда не пройду по мосту, который мы только что построили. Голос Веры становится громче, но я не могу разобрать слов. Если как следует прислушаться, если сильно-сильно захотеть, то можно предположить, что она произносит мое имя. «Приезжай, Марго, – говорит она. – Возвращайся домой».
Мама отнимает трубку от уха. Секунду мы с ней стоим неподвижно, затаив дыхание, но вот она вешает трубку с такой силой, что та слетает с крюка и повисает на проводе, покачиваясь взад-вперед.
– Эй, – говорю я как можно мягче, но мама резко поворачивается, хлестнув меня по щеке кончиками волос, и я торопливо отступаю под палящее солнце.
– Зачем ты это сделала? – выкрикивает она, вся красная от злости – только шрам выделяется белой полосой. За ее спиной поблескивает на солнце Библия. – Ты была у Фрэнка? Рылась в моих вещах? Я же запретила ходить туда без меня, Марго. Я же говорила.
– Что говорила? – Эту ссору определенно нужно будет записать. – Ты ничего не говорила.
– Нет, говорила.
– Так же, как говорила про нее? – Я киваю на телефон. – Как говорила про Фален?
Она вздрагивает. Разумеется, ей знакомо это название. Это место, от которого мы бежали всю мою жизнь.
– Ты не понимаешь, о чем говоришь. – Ее губы изгибаются в почти что зверином оскале, и, будь я умнее, я бы испугалась. – Даже не представляешь, Марго. Думаешь, поговорила с ней полминуты и теперь имеешь право поливать меня дерьмом?
– За то, что ты мне лгала? Да, имею. – Из груди рвется вопрос, который я хотела задать с того самого дня, когда написала в блокноте нашу фамилию. – Почему ты не рассказывала, что у меня есть бабушка?
– Я не собираюсь обсуждать это здесь. – Она приглаживает рубашку, заправляет волосы за ухо. – Я не буду ругаться с тобой посреди улицы.
Она пытается закрыться, но я ей этого не позволю. Вокруг ни души, горячий воздух дрожит над пустым тротуаром. Я слишком долго терпела. Вплоть до сегодняшнего дня, когда услышала, как бабушка называет меня по имени.
– Ты не хотела, чтобы я знала, что у меня есть семья? – У меня начинает дрожать голос. Ненавижу, когда такое происходит, когда я позволяю ей увидеть, что мне не все равно. – Не хотела, чтобы я знала, что где-то есть люди, которые меня любят?
– Эта женщина, – шипит мама, – тебя не любит.
У меня вырывается истеричный смешок.
– Да что ты знаешь о любви? – Нельзя, нельзя, нельзя так распыляться, у меня достаточно вполне конкретных поводов для злости. Я должна быть тихой, должна быть послушной, но я родилась на войне и не могу вечно избегать боя. – Ты даже не вспоминаешь о моем существовании. Я сама о себе забочусь – ради тебя. Да ты меня благодарить должна.
– Я должна благодарить тебя? – Она улыбается. Не сдержавшись, я улыбаюсь в ответ. Во время ссор я чувствую нашу связь сильнее всего. Она ослабляет бдительность и подпускает меня ближе, чтобы ужалить побольнее.
– Да, – говорю я. Я нутром чую, что это ловушка. Я не должна в нее попадаться. Но после того, как я поговорила с бабушкой и убедилась, что мама ни капли не раскаивается в том, что разлучила нас, что-то во мне ломается. Раз ей все равно, почему должно быть не все равно мне? Почему я должна сдерживаться ради нее? – Да, скажи мне спасибо. За то, что я пытаюсь обеспечить нам обеим нормальную жизнь.
Сперва кажется, что я задела ее за живое. Но это невозможно. Разве мои слова хоть раз пробивались через стену ее безразличия? И действительно, в следующую секунду иллюзия исчезает, сменяется мрачной решимостью на ее лице. Мне почудилось. Должно быть, просто игра света.
– Послушай меня очень внимательно, – цедит она сквозь стиснутые зубы. – Я твоя мать. Ты понимаешь, что это значит? Это значит, что твоя жизнь принадлежит мне. Я подарила тебе жизнь. И я единственная, благодаря кому ты все еще жива. Я защищаю тебя. Так что это ты скажи спасибо мне.
Она дарит мне возможность закончить эту ссору, и раньше я всегда принимала протянутую мне руку. Всегда уступала, чтобы заключить перемирие, потому что оно того стоило. Потому что, кроме нее, у меня никого не было. Но теперь кое-что изменилось.
– А как же все остальное? – спрашиваю я. – Ты подарила мне жизнь, но этого мало, чтобы называть себя матерью.
Она мотает головой.
– Не смей.
Но меня уже не остановить. Я наконец-то могу озвучить все, что пульсировало в моих жилах столько лет.
– Не делай вид, что не понимаешь. Ты постоянно делаешь мне больно, мам.
– По-твоему, мне не больно? – Ее глаза сверкают, трясущиеся руки смахивают с лица волосы. – А? Как по-твоему? Как же я, Марго?
Как будто мы не отвечали на этот вопрос всю мою жизнь. И это становится последней каплей. В одну секунду я принимаю решение. Я стою перед ней, задыхаясь от боли и одиночества, а она спрашивает: «Как же я?»
– Не знаю. Тебе видней, – говорю я. Наверное, мне должно быть сложнее говорить с ней в таком тоне. Но мне вдруг становится очень легко – как будто ветерком обдало. – Вот правда, мам. Мне все равно.
Я жду какой-нибудь реакции. Боли или, может быть, ответного облегчения. Но она лишь смеется. На ее лице появляется то самое безразличное выражение, которым заканчивается каждая наша ссора. Не понимаю, как ей удается так быстро переключаться, как получается, что за считанные секунды важные вещи перестают иметь для нее значение.
– Я уже сказала, Марго. Я не буду это обсуждать. У меня обеденный перерыв, маленькая ты засранка, и я не буду тратить его на такие вещи. – Она кивает на телефонную будку, на Библию и фотографию. – Верни ее Фрэнку. Не знаю, сколько ты за нее заплатила, но она того не стоит. О том, откуда у тебя деньги, мы еще поговорим.
Она не понимает, что только что произошло. Я убеждаю себя в этом, когда она садится в машину и отъезжает от тротуара. Она не понимает, что этот разговор, это ее отрицание – ровно то, что мне было нужно. Теперь я готова уйти.
И даже если она поняла, я не уверена, что она попросит меня остаться.
Остаток дня я провожу в закусочной и жду, когда стемнеет, чтобы вернуться домой. Мама уже спит. Она не просыпается, когда я прокрадываюсь в спальню, чтобы достать из-под матраса остальные деньги. Не просыпается, пока я меряю шагами гостиную в ожидании рассвета.
«Мы с тобой одни на всем свете». Она считает, что так будет всегда. Раньше я тоже так думала.
Наконец горизонт светлеет, и я понимаю, что время пришло. Я вкладываю три двадцатки между страниц Библии и прячу ее в шкафчике над плитой, а фотографию и остатки налички убираю в карман. Если ей понадобятся деньги, она их найдет. Это то, что я могу для нее сделать.
На улице еще держатся остатки ночной свежести. Я распускаю косу, и волосы рассыпаются по плечам. У меня нет ни телефона, ни паспорта, но меня манит свет фонарей вдоль шоссе. Мимо проносится машина, и я даже не знаю, в какую мне сторону, на восток или на запад, но зато точно знаю, куда мне нужно. В Фален.