Полная версия
Сожгите наши тела
Рори Пауэр
Сожгите наши тела
BURN OUR BODIES DOWN
by Rory Power
© Марина Давыдова, перевод на русский язык, 2023
© Издание на русском языке, оформление. Popcorn Books, 2023
Text copyright © Nike Power 2020
Cover art copyright © Allison Reimold 2020
Я так гордилась, что не чувствую сердца.
С пробуждением приходит гнев.
Элиза Грисволд, РуиныОдин
Я чиркаю зажигалкой, и между пальцев расцветает огонек. В такую-то жару. Стоит конец июня, и вездесущее солнце низко нависает над землей. Но меня это не останавливает. Пламя неровно трепещет в руке.
Свеча, которую я зажгла утром, стоит на журнальном столике. Ароматизированная, с запахом гвоздики и хвои, – мама стащила ее на работе еще в прошлом году, но мы до последнего оттягивали, жгли вместо нее остальные запасы. Простые чайные свечки или высокие церковные, которые мама принесла из церкви. Но запасы подошли к концу, и в коробке, которую она хранит под кроватью, осталось только это рождественское убожество с навязчивым, приторным запахом. Но правила есть правила. Правила нарушать нельзя.
Поддерживай огонь; огонь защитит тебя. Первое и последнее правило – я знаю их назубок. Она объяснила мне их, едва я научилась держать в руке зажигалку. Нашептывала их перед сном в темноте. Прижимала губами ко лбу вместо поцелуя. Поначалу я задавала вопросы – оно и неудивительно. Но с Джо Нильсен учишься быстро. Она ставит тебя перед выбором: или ответы, или она, но никак не все сразу, так что выбирать нужно с умом.
Я выбрала ее. И в итоге не получила почти ничего.
Я подставляю ладонь к открытому окну и проверяю, нет ли сквозняка. На улице полный штиль, но нужно убедиться, что свеча не потухнет. Мама делает вид, что ее это больше не заботит, что главное – это сам ритуал зажжения, и это действительно важно. Каждое утро, когда я зажигаю свечу, она наблюдает за мной с выражением, которого мне никогда не понять. И все-таки… Я помню, как сильно мы поругались, когда однажды она вернулась с работы и увидела голый почерневший фитиль. Больше я такого не допущу. Особенно сейчас, потому что в последнее время она напряжена, как взведенная пружина капкана.
Я сползаю с подоконника на пол и прячу голову в тени. Голая кожа липнет к половицам, на языке собирается соль. Под потолком, замазанным потрескавшейся штукатуркой, собирается голубоватый дым. Беспокоиться не о чем: детекторов дыма у нас нет. Мама сорвала их и заплатила кому-то в пожарной части, чтобы к нам не ходили с проверками. В тот же месяц нам отключили электричество, но оно того стоило. По крайней мере, с ее точки зрения. Я ходила в школу, а потом возвращалась домой и делала домашку при свете зажатого во рту фонарика. Подстроилась под ее закидоны, как подстраивалась всегда.
Я бы многое отдала, чтобы узнать, что с ней произошло, почему она такая. Надеюсь, что я не пойду по ее стопам.
Солнце уже село, и комната погрузилась в сумрак, когда я наконец слышу дребезжание ее универсала. Мама вернулась со смены. Она работает администратором в похоронном бюро: отвечает на звонки, помогает подобрать размер гроба и заказать на поминки виски.
На лестнице раздаются шаги, но я не двигаюсь с места. Тело разомлело, отяжелело, влажный воздух пригвождает к полу. Мама вполне способна донести продукты сама.
Она заходит в квартиру вся растрепанная. Всклокоченные волосы липнут к губам, на рубашке пятно от кофе. Мы с ней до того похожи, что нас часто принимают за сестер, и это отнюдь не комплимент. Одинаковый угрюмый рот, одинаковая седина на висках. Седые волосы у меня появились рано – я уже и не помню, как выглядела без них. Порой я ловлю на себе мамин взгляд. Порой она выглядит так, будто вот-вот заплачет. Раньше я думала, что напоминаю ей моего отца – человека, о котором она никогда не рассказывает; человека, от которого я наверняка что-то да унаследовала. Но со временем я вообще перестала о нем думать. Вместо этого я начала интересоваться прошлым мамы. Гадать, от кого у нее это лицо, так похожее на мое.
– Привет. – Она щурится на меня поверх пакета, и я замечаю грязное пятно у ее левого глаза, прямо над тонким рельефным шрамом, который появился еще до моего рождения. Этот шрам – то немногое, чем мы с ней отличаемся.
Я отлепляю ляжки от пола и подтягиваю колени к груди. Пока все идет хорошо. Обе избегаем зрительного контакта, обе спокойны – но сейчас мы нарушим тишину и все испортим.
– Привет.
– Поможешь мне?
Она ставит пакет на шаткий столик у двери. Обводит квартиру взглядом. Все так, как она любит, и в центре комнаты ярко горит свеча, но она все равно морщится.
– Что, нельзя было закрыть окно?
Не дождавшись ответа, она проходит к окну, шаркая коленом по моему виску. Я слышу, как она грохочет рамой. Окно было приоткрыто на какой-то дюйм. Всего на дюйм, и другая мать на ее месте не сказала бы ни слова, даже не заметила бы, потому что никаких правил бы не было. Но она права. Окно надо было закрыть.
И все-таки могло быть и хуже. Она переплетает пальцы с моими и рывком поднимает меня на ноги. От этого прикосновения в груди что-то переворачивается. Бывает, мы не касаемся друг друга неделями: она отшатывается, если я подхожу ближе чем на пару ярдов.
– Помоги мне, – повторяет она и с заметным усилием улыбается. – Можешь перекладывать продукты в холодильник.
На кухне еще жарче, чем в комнате. Фруктовые мошки, от которых невозможно избавиться, облепили люминесцентные лампы под верхними шкафчиками. Мама убирает с лица волосы и начинает расстегивать рубашку, пока я заношу пакет. Всего содержимого не видно, но то, что лежит сверху, оптимизма не внушает. Ее нельзя отправлять в магазин одну: если за ней не проследить, она принесет домой сухарики и упаковку помидорок черри или минералку и косичку копченого сыра. Если повезет, на двоих.
Дело не в том, что она обо мне забывает. По крайней мере, я так думаю. Но ее энергии хватает только на то, чтобы заботиться о ком-то одном, и этот человек всегда она.
В школе проще. Я обедаю в столовой, общаюсь с людьми, которые называют меня подругой – по крайней мере, когда я стою рядом, – и ловлю на себе испытующие взгляды учителей, которые замечают, что я хожу в летней одежде до глубокой осени. В школе я могу делать вид, что мама ничем не отличается от других родителей, что в свободное от учебы время я живу полной жизнью, а не сижу дома и жду, когда снова стану ей нужна.
Потому что иногда я действительно чувствую себя нужной. Когда она прижимает меня к себе и шепчет: «Мы с тобой одни на всем свете». И это хорошо, потому что она решила, что все-таки любит меня, но одновременно и плохо, потому что крючки, которыми мы держимся друг за друга, засели слишком глубоко и вырвать их можно только с мясом. Но мне все равно. Мы друг для друга весь мир.
Сегодня она принесла домой шесть бутылок минералки и пакет со сладким перцем. Если бы такой набор принесла я, она сказала бы, что у нас есть водопровод, а овощи слишком дорогие, но я знаю, как она ведет себя в супермаркете, как застывает и как будто бы ничего не видит перед собой. Я молча убираю покупки в холодильник, к хот-догам и куску дешевого сыра, которые она принесла в прошлый раз.
– Чем будем ужинать? – спрашиваю я. Я уже представляю, как мы вместе готовим ужин – бестолковый и безвкусный, зато вдвоем.
Ошибка. Возможно, в другой день она бы отреагировала иначе, но не сегодня. Я вижу, как у нее сжимается челюсть и сужаются глаза.
– Чем ужинать? – переспрашивает она.
У меня еще есть шанс исправить ситуацию.
– Угу. – Я достаю из холодильника хот-доги, не обращая внимания на омерзительную жижу на дне упаковки. Надо показать ей, что я имела в виду, что сама приготовлю ужин на нас обеих. Что я не ожидаю от нее больше того, что она уже для меня сделала. – Я могу обжарить перец или…
– Если мои покупки тебя не устраивают, – рявкает она, – можешь съездить в магазин сама.
Она достает из кармана ключи и швыряет их на стол. Я запрещаю себе двигаться с места. Если я возьму ключи, мы поссоримся, и, чтобы закончить эту ссору, мне придется сесть в машину, доехать до заправки и купить пачку соленых крендельков. Иначе с мамой никак. И со мной тоже – этому я научилась у нее. Идти до конца, что бы ни случилось.
– Нет, – говорю я осторожно, – все нормально.
Но она уже завелась.
– Езжай и купи на мои деньги все что душеньке угодно. – Она подходит ближе и вжимает мне в грудь холодные жесткие ключи. – Давай. Не хочешь ехать – иди пешком.
Я сплетаю пальцы, чтобы не выхватить ключи, не клюнуть на наживку. Она чувствует вину. Потому и провоцирует меня на ссору. Но от того, что я это понимаю, легче не становится.
– Ну правда, – говорю я. – Я не это имела в виду.
Это не то, что ей нужно. Я это прекрасно понимаю. Но того, что ей нужно, я ей давать не хочу.
– Хочешь, я соберу тебе ужин? – предпринимаю я новую попытку. В моих силах закончить эту ссору. Я уже сто раз это делала. – Я не голодная.
– С каких пор тебя интересует, чего я хочу? – Она отворачивается, подходит к раковине, поворачивает кран и подставляет запястья под холодную воду, чтобы остудить кровь.
– Ну что ты такое говоришь! – Так и быть, если это поможет выйти из тупика, я готова немного уступить. Я возьму на себя очередную крупицу вины. Эти крупицы – единственное, что безоговорочно принадлежит мне. – Прости. Я сама виновата.
Поначалу кажется, что она не услышала. А потом она поднимает голову и устремляет на меня отсутствующий взгляд, как будто я одно из тел с ее работы. Вода продолжает струиться по ее бумажной коже, пока я не подхожу ее выключить.
Она хлопает глазами. Тянется к моей щеке, касается того места, где у нее шрам. Моя кожа горит под ее холодной, мокрой ладонью, и я невольно зажмуриваюсь.
Она подается ближе, и я чувствую рывок у линии волос. Она отстраняется, сжимая в пальцах длинный седой волос. Она поседела лет в семнадцать, позже, чем я, но я не помню, кто мне об этом рассказал, и мне вдруг кажется, что это никак не могла быть она.
– Ой! – Я выныриваю из секундного замешательства и вижу, что она обернула волос вокруг пальца, так туго, что покраснела кожа.
– Какая жалость, – шепчет она себе под нос.
Она оставляет меня разбираться с ужином и скрывается у себя в комнате. Всю ночь она проводит в ванне. Сперва я думала, что она пытается остыть, но когда я захожу утром почистить зубы, то вижу, что зеркало запотело, а краны еще горячие.
Как поддерживать огонь. Как заштопать ссору, чтобы от нее остался только шрам. Подобным вещам учишься с такой матерью, как у меня. Но чаще всего ты учишься чувствовать себя любимой без единого подтверждения любви. Я занимаюсь этим уже семнадцать лет и до сих пор не овладела этой наукой.
Два
Мама будит меня перед уходом на работу. Наши комнаты расположены рядом – по сути, это одна комната, и мамина кровать стоит за бежевой ширмой, не достающей даже до потолка, которую мы купили в канцелярском магазине. Сейчас, в сером утреннем свете, мама сидит у меня в ногах и держит в сложенных ладонях вчерашнюю свечу.
Я сажусь в постели, потирая глаза, и на ощупь тянусь к зажигалке на тумбочке. Ночная прохлада снова сменилась жарой, простыня липнет к ногам.
– Поживей, – говорит мама. – Я опаздываю.
Волосы у нее еще влажные после душа, и на сиреневую рубашку с кончиков капает вода. Она откроет окна в машине, и к тому времени, как доберется до похоронного бюро, они уже высохнут.
– Прости. Сейчас.
Над зажигалкой вспыхивает ровное яркое пламя. Раньше у меня дрожала рука, но это в прошлом. Я спокойно подношу зажигалку к фитилю и жду, когда свеча загорится. Без опаски гашу зажигалку и склоняюсь над свечой, чувствуя кожей горячий воздух.
Для мамы это особенно важная часть, и она наблюдает за мной. В хорошие дни на прощание она целует меня в висок и шепчет мне на ухо свое любимое правило. Гораздо чаще – просто молча наблюдает, и тогда мне кажется, что это проверка, которую я едва не провалила.
– Молодец. – Она встает, и свет свечи собирается у нее под подбородком. – Спи.
Свечу она оставляет на тумбочке у кровати. Я ложусь, поворачиваюсь к ней спиной. Рано или поздно мы спалим дом и сгорим сами. Я даже не уверена, что проснусь.
Второй раз я просыпаюсь поздним утром. Телефон даже не проверяю: трафик закончился, да и кто меня будет искать? Начались каникулы, и у меня больше нет ни дел, ни компании. Впереди долгая череда дней, которые нечем заполнить. Раньше мама брала меня с собой на работу. Я сидела у нее под столом и смотрела, как двигается ее живот, как она втягивает его всякий раз, когда звонит телефон. Помню просветы между пуговицами на ее рубашке, бледную кожу с красными полосками поперек живота. Долгое время я представляла маму именно так. Тень, мягкий контур и запах похоронного бюро – запах пудры, пыли и роз.
Я встаю. С кухни доносится свист чайника. Едва слышно, но отчетливо, и я выглядываю в гостиную, откуда видно кухню. Так и есть, на плите горит конфорка. Наверное, мама забыла выключить. Я представляю, как она в спешке допивает некрепкий чай – без завтрака, потому что нормальной еды она не купила. Закрываю глаза, стараясь не замечать, как кольнуло в груди.
Когда ее нет, я люблю ее гораздо сильнее.
Вчерашняя ссора – обычное дело. Их были сотни, и еще столько же будет. Но после каждой такой ссоры меня мутит, и я всякий раз пытаюсь выжать из этого города хоть какую-то компенсацию, потому что знаю, что от нее извинений не дождешься. Впрочем, от Калхуна тоже многого ждать не стоит. Почему мама решила поселиться именно здесь – за пределами моего понимания, хотя, наверное, то же можно сказать о любом другом месте. За всю мою жизнь у меня ни разу не создалось впечатления, что маме нравится находиться там, где она находится.
Я выключаю газ. Быстро одеваюсь, натягиваю футболку и шорты, заплетаю волосы в косу. На середине косы я на секунду замираю и думаю о седине на висках, о том, как сильно она будет бросаться в глаза. Мама не любит, когда видно седину. Но я и без того много для нее делаю.
Я обуваюсь и спускаюсь на первый этаж. Из открытой двери веет легким ветерком, но липкая, пульсирующая жара не отступает, и едва я выхожу на улицу, как волосы становятся влажными от пота.
Мы живем над заброшенным магазином – фасад выложен безвкусной бирюзовой плиткой, а из всех вывесок уцелела только наклейка «Вход» на двери. Так выглядит бόльшая часть Калхуна: время в нем остановилось, и там, где когда-то была жизнь, зияют провалы разбитых окон. По соседству с нами парикмахерская – как всегда, открыто. Как всегда, ни одного посетителя. Через дорогу склад – пустое кирпичное здание с выбитыми стеклами, разрисованное краской. Я нахожу свое любимое ярко-розовое граффити: «ТЫ УЖЕ УМИР» – и иду дальше, щурясь на солнце.
Я направляюсь в условный центр города, который находится в одном квартале от шоссе. В это время дня на улицах ни души. Даже в закусочной Редмана тишина – только один посетитель, и тот стоит у бара и бессмысленно пялится в чашку кофе. Иногда, когда мама на грани, я хожу к Редману, чтобы убить время, и смотрю, как мои одноклассники со скукой и надеждой в глазах шастают туда-сюда, окруженные кольцами сигаретного дыма.
Большинство из них живет в северной части города, в частных домах с отдельными лужайками. В начальной школе некоторые из этих ребят были моими друзьями, и после школы я ходила к ним в гости, сидела на их диванах, смотрела их телевизоры и ела их еду. Но рано или поздно они спрашивали, где живу я, и тогда я вспоминала свой дом, запах сырости и пустой холодильник, и наша дружба заканчивалась. Время от времени я встречаю их в школе и вижу их подержанные тачки у кинотеатра, который держится на плаву благодаря премьерам полугодовалой давности.
Владелица кинотеатра – хозяйка нашей квартиры, но мы не видели ее уже несколько месяцев, и мама перестала платить за аренду – и очень кстати, потому что чем больше у нее денег, тем меньше риск, что она заметит их пропажу.
Я делаю это не ради удовольствия. Я не трачу эти деньги, даже не смотрю на них. Просто прячу по несколько купюр в конверт, который храню под матрасом, и стараюсь не замечать ком в горле, когда представляю, как уезжаю от нее, и гадаю, что она будет делать, если однажды проснется в пустой квартире. Будет ли искать меня? Или наконец-то сможет расслабиться, потому что это именно то, на что она втайне надеялась?
Не то чтобы я никогда не пыталась уехать. Я давно обдумываю эту мысль. Иногда даже выхожу из дома, хотя мне всего семнадцать и впереди еще год учебы. Но потом в голове звучит: «Мы с тобой одни на всем свете». Это проклятие, которое мне не снять. И я остаюсь с мамой, потому что, кроме нее, у меня нет никого и ничего. Потому что она говорит, что мое место рядом с ней, и, что ею движет, злой ли умысел или любовь, я не знаю – я уже перестала их различать.
И все-таки я продолжаю искать варианты. Если мне не хватает сил уйти в никуда, значит, мне нужен человек, который захочет меня принять. Еще один Нильсен. Еще одна попытка обрести семью.
Однажды я спросила об этом маму. Всего один раз. Мне было десять, и одноклассница угощала нас на свой день рождения капкейками, которые испекла ее бабушка. Я знала, что у других есть бабушки и дедушки, и про отцов знала тоже, но, когда она положила передо мной капкейк, меня стошнило в мусорное ведро у учительского стола. И когда школьная медсестра спросила, не болею ли я, я сказала, что болею, потому что это было проще, чем объяснять. Проще, чем сказать: я только что поняла, что в моей жизни есть огромная незаполненная дыра.
Я вернулась домой и спросила маму про нашу семью. Начала с отца: мне показалось, что так будет проще, что это менее больная тема, и я оказалась права: она просто отмахнулась. Потом я заговорила о ее родителях. В тот момент я впервые в жизни ее не узнала.
Сперва она ничего не ответила. Но встала, заперла входную дверь и села на диван, сложив на груди руки.
– Мы не сдвинемся с места, – сказала она глухо, глядя мне прямо в глаза, – пока ты не поклянешься, что больше никогда не поднимешь эту тему.
Я тогда рассмеялась, потому что решила, что она шутит. Нам ведь нужно будет поужинать, сходить в туалет, лечь спать. Но она не шевелилась, и смех замер у меня в глотке.
– Мы не сдвинемся ни на дюйм, – сказала она. – Мы здесь умрем, Марго. Мне все равно. Обещай.
Если бы этот разговор происходил сейчас, я бы не позволила ей победить. Мы бы сидели в гостиной до зимы, выжидая, пока одна из нас сдастся. Но я была совсем ребенком и к тому же хотела есть.
– Ладно, – сказала я. – Прости. Я обещаю.
Естественно, при первой же возможности я отправилась на поиски. Купила блокнот, написала на первой странице свою фамилию и направилась в библиотеку изучать отсканированные газетные архивы. Единственное, что мне удалось найти, – старый телефонный справочник, но половина номеров оказалась недоступна, а на второй половине трубку брали другие Нильсены, которые знать не знали ни Джозефину, ни Марго.
Я сдалась. Решила сосредоточиться на более важных вещах. Например, на нас с мамой. Так что теперь в блокнот, который хранится под матрасом рядом с деньгами, я записываю все, что с ней связано. Наши ссоры, слово в слово. Моменты, когда она смотрела на меня так, будто действительно хочет, чтобы я была рядом. Все это доказательства, что это было на самом деле, что я ничего не придумала. Иначе с ней нельзя: она скорее будет отрицать случившееся, чем признает, что причинила мне боль.
Пожалуй, вчерашняя размолвка упоминания не стоит. До конца лета таких будет еще много. Ссора за ссорой, а следом – тягостное примирение. Все это мы уже проходили.
И когда я могу как-то облегчить этот процесс, я это делаю. Вот почему в кармане у меня несколько украденных купюр из заначки, вот почему я смотрю на витрину через дорогу. Добрую половину ассортимента в ломбарде Хартленда составляют мамины вещи. Это замкнутый круг: она спускает все деньги на продукты, которые не будет есть, а потом продает Фрэнку шкатулку, полную позолоченных сережек; не платит за аренду и на сэкономленные деньги выкупает половину сережек назад. Чистой воды идиотизм, ведь выкупать всегда приходится дороже, к тому же я сомневаюсь, что кто-нибудь позарится на ее украшения. Их смело можно оставить в ломбарде лет на пятьдесят, и никто на них даже не взглянет. Но попробуй объясни это ей.
Я не знаю, на что хватит денег, лежащих у меня в кармане. Что-нибудь да куплю. Принесу ей и, если повезет, выиграю несколько дней тишины. Несколько дней, когда решение остаться не будет казаться ошибочным.
Я перехожу дорогу, даже сквозь кеды чувствуя раскаленный асфальт, и ныряю в ломбард. Колокольчики на двери тихонько звякают. Внутри царит полумрак, вентилятор в углу без остановки гоняет воздух, и в первую секунду мне хочется просто сесть на пыльный серый ковер и никогда больше не шевелиться. Но тут из глубины ломбарда доносятся шум и негромкое фальшивое пение Фрэнка.
На Фрэнке привычная рубашка в клетку – сразу вспоминается Рождество – с коротким рукавом и свежими пятнами пота под мышками. Фрэнк славный. Никогда не отказывает маме, хотя она приносит ему всякое барахло. Правда, и скидок не делает, когда она приходит его выкупать, но я бы на его месте поступала так же.
– Марго. – Он жестом приглашает меня подойти к прилавку, где перед ним разложен ворох чеков. – Мама придет?
Такого правила у нас нет, но мне не полагается ходить сюда одной. В конце концов, в этих коробках вся ее жизнь, ее прежняя жизнь до моего появления. Я раздумываю, не пойти ли домой. Нет, я ведь просто хочу ее порадовать. Она будет довольна. Я выкуплю какие-нибудь сережки или старую одежду, которую можно перешить у портнихи.
– Не сегодня, – говорю я, проходя глубже в магазин. Вдоль стен выставлены стеклянные витрины, левую половину помещения разделяет пара стеллажей, заставленных всякой всячиной. С каждым поворотом вентилятора ценники слегка колышутся; на каждом от руки написана цифра, а под ней, через косую черту, новая цена со скидкой.
Я подхожу к витрине у дальней стены, с кассой и табуретом Фрэнка с одного краю.
– Как ваша жена?
– Пока не ожила, – отзывается Фрэнк по своему обыкновению и ждет моей реакции, хотя я никогда не смеюсь. – Сама-то как?
Я закатываю глаза.
– Лучше не бывает.
Интересно, произнесу ли я когда-нибудь эти слова всерьез.
Фрэнк убирает чеки и наклоняется ко мне, опираясь ладонями на витрину.
– Ну-с, чего изволите?
Надо было пересчитать деньги снаружи. Но я забыла это сделать, а выворачивать карманы перед Фрэнком я не собираюсь. Скорее всего, там пара двадцаток – мама давно не платит за аренду одной купюрой, но Фрэнку это знать необязательно.
– Пока не знаю. – Я отступаю к витрине, где обычно выставлены мамины вещи. – Я просто посмотреть.
– Ее вещей там нет. – Фрэнк выходит из-за прилавка и встает рядом со мной.
– В каком смысле? – Нахмурившись, я оглядываю витрину. На месте маминых вещей какие-то замусоленные бейсбольные карточки и пара запонок с фальшивыми бриллиантами.
– В таком, – нетерпеливо поясняет Фрэнк, – что только вы с ней их и покупали. Много на таком товаре не выручишь.
– И куда вы их убрали? – В голосе против воли прорезаются панические нотки, все тело готовится к конфликту. Если ее вещей больше нет, если он их выбросил, виновата буду я. Не знаю как, но буду.
Он смотрит на меня так же, как смотрит большинство в городе после знакомства с мамой. С недоверием и легким беспокойством – это беспокойство я ненавижу больше всего: какое право они имеют обо мне беспокоиться? Она моя мама, и, когда мне больно, ей тоже больно.
– Просто убрал в подсобку. – Он кивает на дверь позади прилавка. – Не трясись так.
– Простите. – Я сглатываю ком в горле, заставляю себя расслабиться. – Можно взглянуть?
Он жестом приглашает меня следовать за ним. Подсобка набита снизу доверху, и кажется, что без всего этого барахла здание попросту обрушится. Одежда, книги, целые горы часов – хватит, чтобы закрыть обе мои руки до локтя. У дальней стены стоит стол – на вид антикварный, а на деле наверняка ДСП, – на котором стоят пять или шесть помятых, расходящихся по краям коробок. На каждой выцветшими черными чернилами написано «Нильсен».
– Вон, гляди, – говорит Фрэнк. – Говорил же.
– Спасибо. – Мне вдруг становится холодно, и я нерешительно останавливаюсь на пороге. – Вы можете вернуться в магазин, я сама справлюсь.
– Чтобы ты вынесла за пазухой половину материнских вещей? – фыркает он. Как будто в шутку, но при этом встает на пороге, сложив на груди руки. Я смотрю на его колени, торчащие из-под шортов, и меня почему-то начинает мутить. – Решай, что будешь брать. Ценники я не снимал.